«Мистификации, – писал Е. Ланн, – следует классифицировать не по жанрам, а по субъектам, созданным мистификатором, – тем мнимым авторам, которым приписывается подделка»50. Еще в 1903 году П. А. Ефремов включил «посмертное» стихотворение в число текстов, относящихся к осужденному им явлению «мнимого Пушкина»51. То, что «Входя в небесные селенья…» – подделка, конечно, никто не оспаривает. Между тем слово «мнимый» здесь можно истолковать не только как фальсифицированный, но и как «представляемый», воображаемый, легендарный Пушкин – образ, канонизированным ближайшим окружением поэта к началу 1850‑х годов и ставший впоследствии объектом мифологических спекуляций массовой культуры.
В самом деле, стихотворение «Входя в небесные селенья» является (как и подобает спиритическому тексту) обобщением представлений об «очищенном», «преображенном», «спасшемся» Пушкине – представлений, которые сложились в кругу родных и близких друзей поэта после его смерти. Назовем, в частности, письма С. Л. Пушкина и О. С. Павлищевой, известные свидетельства П. А. Плетнева о благоволении и «высокорелигиозном настроении» Пушкина накануне гибели52, каноническое описание посмертного преображения поэта в знаменитом письме Жуковского к С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года. К теме соприсутствия покойного в жизни его семьи обращался отец поэта Сергей Львович. В стихотворении 1837 года, адресованном дочери П. А. Осиповой, он писал:
Склоняяся главою в прах,
Я слышу гения… Парит он над тобою
И блещет яркою звездою,
И молит он о том же в небесах.
Не сложно заметить, что все эти мотивы (благоволение, просветленность, заступничество за близких53) нашли отражение в «загробном» образе Пушкина из стихотворения «Входя в небесные селенья…».
Совершенно очевидно, что такой образ полностью вписывался в спиритическую модель (тот самый коллективный портрет покойного автора, о котором мы говорили в начале работы) и потому легко воссоздавался в соответствующем фразеологическом ключе. Но, как уже говорилось, медиумическая убедительность «посмертных» посланий напрямую зависит от того, насколько они отвечают «стилю и духу» интервьюируемого покойника. Насчет стиля стихотворения «Входя в небесные селенья…», кажется, все ясно. Налицо набор штампов массового восприятия поэзии Пушкина: разумеется, 4-стопный ямб; характерные для поэта рифмы на «-енье» и «-ю»; обращение к «друзьям моим»; использование частых у Пушкина слов и выражений («душа моя», «по-прежнему», «сердцу милы», «молю»; слово «треволненья», отсылающее читателя к меланхолической «Элегии» 1830 года); «пушкинское» настроение светлой печали и т. п.
С «духом» дело обстоит сложнее – в силу неоднозначности отношения поэта к вопросу о загробной жизни и личном бессмертии. Как известно, в итоговом «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» посмертное бытие поэта связывается с существованием поэзии вообще: душа останется «в заветной лире» и будет жить, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Никаких «небесных селений» в творчестве Пушкина нет (образ «заоблачной кельи», в которой мечтает сокрыться «в соседство Богу» лирический герой стихотворения «Монастырь на Казбеке» (1828), символизирует абсолютное удаление от мирской жизни, но, так сказать, в пределах жизни земной). Наконец, образ престола Высшей силы в творчестве Пушкина относится к числу исключительно редких и вызывает «неконтролируемую» ассоциацию с явно не подходящей «по духу» для спиритического послания «Гавриилиадой» (1821):
Пред нею вдруг открылся небосклон
Во глубине своей необозримой;
В сиянии и славе нестерпимой
Тьмы ангелов волнуются, кипят <…>
И, яркими одеян облаками,
Предвечного стоит пред ними трон (IV: 122).
Следует ли из этого, что истинный автор стихотворения «Входя в небесные селенья…» (кто бы он ни был) вложил в уста поэта совершенно чуждые ему при жизни, но необходимые для спиритического образа суждения (более или менее удачно воспроизведя стиль Пушкина)? Думается, что нет. Развивая мысль Каратыгина, «что-то пушкинское» в «посмертном» стихотворении имеется не только на «внешнем», стилистическом, но и на «внутреннем», содержательном уровне.
Как известно, тема загробной жизни («судьбы души») принадлежит к числу любимых тем Пушкина на протяжении всего его творческого пути: от лицейской «Элегии» («Я видел смерть…») до финального «Памятника» (Гершензон; Сендерович). Стихотворение «Входя в небесные селенья…», как мы полагаем, – эхо «спиритуалистических» произведений Пушкина, наиболее близких «по духу» верованиям спиритов. Так, упомянутый «престол» отсылает читателя не к знаменитой «Гавриилиаде», а к не столь известной, но зато глубоко религиозной «Эпитафии младенцу. (Кн. Н. С. Волконскому)» (1829):
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца (III.1: 95)54.
Как видим, в этом «нетипичном» для Пушкина стихотворении55 есть и «покой», и сочувствие к «изгнанию земному», и «благословение», и «мольба» за близких. Эти совпадения (даже если они и не были намеренно включены в текст мистификатором – медиумический текст, судя по всему, представлял собой импровизацию56) позволяют лучше понять жанровую специфику «загробного» стихотворения Пушкина. Перед нами любопытная попытка «скрещения» эпитафии57 – жанра редкого, но все же встречающегося в творчестве поэта, – с традиционным пушкинским жанром дружеского послания (ср. «жанроуказующее» обращение к друзьям в стихотворении, характерный для Пушкина мотив мольбы за друзей). С точки зрения спиритов, записанное ножкой стола медиумическое стихотворение – своего рода над- или, точнее, за-гробная надпись поэта, выполненная им самим (при посредстве столика) и адресованная друзьям, подобно его многочисленным прижизненным посланиям. Иначе говоря, стихотворение пушкинской тени есть проекция одного из центральных поэтических жанров его творчества, символизирующего в читательском восприятии привязанность поэта к радостям земной жизни (пиры, веселье, дружеское общение), в пространство эпитафии, традиционно ассоциируемой с мечтой о лучшем мире.
Эта двойственная жанровая природа стихотворения подчеркивается самим содержанием пушкинского ответа на вопрос друзей-спиритов: с одной стороны, поэт говорит, что от земного он полностью отрешился («но не земное я люблю»), с другой – что он все еще печалится об оставшихся на земле друзьях и «по-прежнему» связан с ними душою. Как мы покажем далее, такой ответ глубоко симптоматичен для пушкинского мифа. Сейчас же заметим, что подобное двойственное отношение «медиумического» Пушкина к земному восходит к дилемме, сформулированной поэтом еще при жизни.
Речь идет прежде всего о стихотворениях 1820‑х годов «Таврида» и «Люблю ваш сумрак неизвестный» (последнее представляет собой полемическую переделку первого, незаконченного, и относится к периоду михайловской ссылки, куда поэт угодил, как известно, за увлечение «афеизмом», о котором неосмотрительно упомянул в одном из писем).
Центральная коллизия, по-разному разрешаемая Пушкиным в этих стихотворениях, – вопрос о том, что будет после смерти с его душой: утратит ли она на том свете все земные чувства или, напротив, останется прикованной к земному миру? забудет ли дольний мир или будет тосковать по нему? В «Тавриде» этот вопрос сформулирован так:
Конечно, дух бессмертен мой,
Но, улетев в миры иные,
Ужели с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной?
Ужели там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутной жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я? (II.1: 702–703)
В «Тавриде» поэт пытается убедить себя в том, что нет – не утратит и не забудет. В более позднем стихотворении склоняется к скептическому ответу:
Но, может быть, мечты пустые —
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия <…>
Тоску любви забуду ль я?.. (II.1: 227)58
Можно сказать, что спиритическое стихотворение «Входя в небесные селенья…» вышито по канве этого фрагмента59 (метр, синтаксис, словесные и идейные переклички). Оно как бы включается во «внутренний диалог» поэта, превращается в своего рода последнее слово Пушкина, разгадавшего тайну смерти и продолжающего – в новом, высшем качестве и, разумеется, на ином, высшем, уровне – то дело, которым гордился при жизни: заступничество за друзей, мольба о близких. Это итоговое «свидетельство» Пушкина есть результат сознательного выбора в его творчестве созвучных спиритам поэтических высказываний (полемически противопоставленных таким образом «несозвучным») и представляет собой своеобразный фокус «спиритуалистических» тем и мотивов русской пушкинианы второй половины XIX века.
Тема загробного бытия Пушкина возникает в русской литературе о поэте практически сразу после его гибели и ко второй половине столетия перерастает в своеобразный миф о периодически являющейся соотечественникам тени поэта: покойного Пушкина ждут, зовут, видят, слышат, получают от него вести и произведения с того света и т. п. В основе этого мифа лежат различные романтические (и доромантические) модели (в свою очередь, восходящие к популярным спиритуалистическим воззрениям), в том числе и представленные в творчестве Пушкина60. Сам по себе образ тени поэта принадлежит к числу традиционных. В классицистическую и романтическую эпохи он применялся к почившим гениям, которые обитают, согласно Горацию, в счастливом краю поэтов, услаждают своим пением богов и иногда навещают на земле своих собратьев по перу, чтобы ободрить или благословить их61. В русской литературе аллегорический образ тени поэта использовался начиная с классицистической эпохи (тени Анакреона, Гомера, Вергилия и т. п.). В 1810–1820‑е годы к классическим теням присоединились «романтические» призраки Овидия, Тассо, Шекспира, а также «новая» тень – Байрона. Более того, Элизий великих европейских поэтов начал постепенно заселяться отечественными авторами: тенями Ломоносова, Державина.
Наконец, в эту эпоху тема тени поэта пересекается с другой популярной темой – мистического видения умершего друга или возлюбленной (Жуковский, Батюшков, Пушкин). Последняя представляла в плане поэзии модные тогда спиритуалистические воззрения. В получившемся мифопоэтическом сюжете милая тень покойного поэта, обитающая в счастливом Элизии среди великих собратий, не забывает об оставленных ею друзьях и изредка навещает их во снах и видениях (Дельвиг, Пушкин, Кюхельбекер, Боратынский). Таким образом, литературная и душевная связь с ушедшим другом-поэтом оказывается непрекращающейся и после его смерти. Эта идея, как представляется, лежит в основе мифа о тени Пушкина в русской культуре.
Знаменательно, что в пушкинском кругу романтический миф о тени друга-поэта, до поры до времени существовавший лишь в форме изящного поэтического иносказания62, впервые реализовался (то есть был спроецирован в реальную жизнь) после безвременной кончины одного из его создателей, барона А. А. Дельвига63. Иными словами, смерть Дельвига (январь 1831 года) может быть осмыслена как своего рода прецедент перенесения литературного мифа в житейский план. Между тем ареал действия дельвиговского мифа был очень узок – всего несколько друзей-литераторов и читателей-сочувственников. В свою очередь, мифологическая продолжительность его действия жестко ограничивалась смертью друзей ушедшего, которые, покинув земную юдоль, должны соединиться с покойным в блаженном Элизии. Иное дело миф о пушкинской тени. Последняя вовлекает в свое поле действия всю нацию и, возможно, обречена на участие в земных делах до тех пор, пока в подлунном мире жив будет хоть один соотечественник поэта.
Почему образ покойного Пушкина в русской культуре так легко спиритуализовался, истолковывался как тень? Вероятно, это связано с особенностями национального восприятия творчества поэта и его личности. Еще современники Пушкина отмечали парадоксальную двойственность поэта: весь земной, а поэзия – небесная (или поэзия одновременно земная и небесная). Тень (то есть материальный образ души) оказывается своего рода медиатором, соединяющим (и примиряющим) в мифопоэтическом сознании как две ипостаси Пушкина, так и два мира – небесный, откуда Пушкин родом и в который он удалился, и земной – с которым он неразрывно связан64. Еще одна причина кроется в самой структуре пушкинского текста. Как мы уже говорили, в «наивном» читательском восприятии автор произведения легко мифологизируется в образе вещающего призрака: его нет, но он с нами говорит. Такое мифологизированное восприятие implied author особенно ярко предстает тогда, когда свою повествовательную стратегию реальный автор строит как диалог с воображаемым читателем. Такова, как хорошо известно, художественная стратегия Пушкина («Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», «Граф Нулин», дружеские послания). Можно сказать, что вещающая тень поэта есть мифологическая производная его повествовательной техники, ориентированной на создание иллюзии непосредственного разговора с читателем (ср. в приведенных выше спиритических стихотворениях обращения тени Пушкина к друзьям).
Питательной средой мифа об отвечающей на запросы современников тени Пушкина становятся во второй половине XIX века многочисленные публикации неизвестных сочинений Пушкина и биографических работ о поэте, создающие иллюзию «возвращения» покойного, продолжения его творческой деятельности (в мифологическом сознании смерть поэта оказывается не финалом, а рубежом, отделяющим один период его существования и деятельности от другого). Мифологический потенциал этих публикаций очевиден уже из их названий: «посмертное собрание сочинений» (1838–1840), «новые письма Пушкина», «новая глава „Капитанской дочки“», «еще один загробный голос Пушкина» (здесь: публикация неизвестного стихотворения поэта).
Возникающие в это время пушкинские мемориалы также порождают определенные мифологические ассоциации: имения, дома и квартиры, где некогда жил Пушкин, оказываются местами обитания его тени, а посещение этих мемориалов – формой своеобразного контакта с духом поэта65. Во второй половине XIX века формируется и своеобразное представление о знатоке-толкователе Пушкина, ученом-пушкинисте, как бы находящемся в постоянном сообщении с покойным поэтом и стремящемся, как писал Анненков, «уловить мысль Пушкина»66. Конкуренция между такими знатоками (например, Анненковым и Бартеневым) в 1850–1870‑е годы вызывает широкий общественный интерес: кто же из них стоит ближе к Пушкину? Используя спиритистскую терминологию, пушкинист постепенно вытесняет пушкинского друга в роли медиума поэта.
Слева: С. И. Гальберг. Посмертная маска Пушкина. Справа: маска Пушкина с приделанными волосами
Важным показателем мифологических представлений о тени поэта является очевидное стремление современников в деталях воссоздать внешний, материальный облик почившего гения67. Начальным импульсом удивительной истории «полной материализации» Пушкина стала его предсмертная маска, снятая скульптором С. И. Гальбергом в 1837 году. По словам современного исследователя, эта маска стала «единственным документальным свидетельством строения лица Пушкина»68.
Посмертная записка Пушкина на русском языке, записанная в присутствии генерала барона де Бреверна 20 ноября в доме автора (Güldenstubbe L. de. La realitédes esprits et le phénomène merveilleux de leur écriture directe demontrées. Paris: Librairie A. Franck, Rue Richelieu, 67, 1857. P. 83)
Сразу после кончины Пушкина «пущены были в продажу гипсовые слепки с посмертной маски поэта, с приделанными к ним волосами…»69, и литографии с пририсованными лучами, как бы эманирующими с небес, – символ преображения и возрождения души (возникает иллюзия движения лика Пушкина к зрителю – но глаза поэта закрыты и уста запечатаны). Таким образом, уже на ранних стадиях формирования мифа тема посмертного существования Пушкина дополняется разработкой его визуального, материального образа.
Наконец, Пушкина русский читатель знает не только в лицо, но и по почерку. Факсимильные изображения последнего постоянно включались в собрания сочинений поэта (ср., например, полное наименование анненковского издания 1855–1857 годов: «Сочинения Пушкина, с приложением материалов для его биографии, портрета, снимков с его почерка и его рисунков») В мифологическом сознании публикуемые время от времени образцы пушкинского письма выступают как автографы, написанные покойным. Ср. в этой связи публикацию факсимиле благочестивой «загробной» записки Пушкина «Вера. Надежда. Любовь», полученной известным немецким спиритуалистом бароном Людвигом фон Гильденштуббе и ассистировавшим ему русским подданным бароном Бреверном в Париже в 1856 году в присутствии автора (мой коллега Дэвид Пауэлсток остроумно заметил, что эта записка может быть интерпретирована и как не дошедший до нас фрагмент донжуанского списка Пушкина). Впрочем, нужно признать, что почерк последнего не похож на пушкинский. (Правда, отдаленно он напоминает руку дяди поэта Василия Львовича, известного всей Москве своим добротолюбием и благочестием; скончался В. Л. Пушкин в августе 1830 года.)
Как известно, «участию» Пушкина в современной жизни способствовали бурные литературные и политические дискуссии: к поэту обращались как к высшему авторитету, в его произведениях искали и находили ответы (часто противоположные) на волнующие современников вопросы. Это вовлечение Пушкина в современные дебаты «мифологизировалось» в мотиве вопрошания тени Пушкина, широко представленном в русской пушкиниане. «Отгадчиком» выступал тот или иной критик или писатель – еще одна медиумическая фигура пушкинского культа. Характерно, что если в романтические 1830–1840‑е годы тень поэта являлась его друзьям и почитателям, так сказать, по индивидуальному приглашению и тайно (обращения к этому спиритуальному образу в стихотворениях Вильгельма Кюхельбекера, Елисаветы Шаховой), то уже с 1850‑х годов она как бы начинает принимать «коллективные заявки» от современников. Ср. из стихотворения С. П. Шевырева, связанного с началом Восточной войны:
Пушкин! встань, проснись из гробу!
Где твой голос и язык?
Поражай вражду и злобу,
Зачинай победный клик!70
Иначе говоря, явление пушкинской тени современникам (этот важнейший компонент интересующего нас мифа) изображается как коллективное видение, переживаемое как эмпирическое, материальное доказательство участия поэта в жизни своего отечества. Такое видение особенно ярко представлено в литературе, посвященной торжествам 1880 года, актуализировавшим тему поэтического бессмертия Пушкина. Обратим внимание на замечательную перекличку между нащокинской спиритической историей о том, как друзья и почитатели Пушкина собрались, чтобы встретить своего дорогого поэта в 1854 году, и московскими торжествами 1880 года. Отличия между этими двумя явлениями поэта принципиальны: местом действия оказывается теперь «вся площадь», а не «семейная» гостиная, участниками встречи – «вся российская интеллигенция», от юношей до старцев, а не узкий кружок друзей и близких поэта; наконец, «является» не мистический дух в полуматериальной, как думали спириты, оболочке, а рукотворный бронзовый монумент, воплощающий собой того, кто никогда не покидал любимую нацию:
Тотчас затем были сняты веревки с парусинной пелены, окутывавшей памятник; она заколебалась под ветром, – вся площадь замерла в ожидании. И вот пелена падает сперва к ногам статуи поэта, потом совсем с памятника… Как живой предстал столь знакомый по портретам и бюстам, дорогой, родной образ поэта. Трудно передать впечатление, овладевшее тогда всеми. Звон колоколов, стройное пение народного гимна, площадь, покрытая разнообразными массами всякого люда, начиная от воспитанников учебных заведений, знамена, венки, перевитые лентами, и наконец эта чудная статуя – все это представляло невообразимо очаровательное зрелище. <…> За первою минутой общего оцепенения громкое ура огласило площадь71.
Памятник Пушкина осмысляется как предельное уплотнение, материализация его тени, в свою очередь, одушевляющей его благодарных потомков:
Великолепная фигура мертвеца
Нас, жизнь влачащих, оживила (А. Жемчужников)72.
Но эта материализация – отнюдь не финал русского «романа с привидением» Пушкина. Пушкинский памятник оказывается способен, подобно статуе в собственной пушкинской мифологии73, оживать и даже более того: он смотрит на современников, оценивает их, в его уста вкладываются суждения о происходящем; наконец – в пределе – он даже может покинуть постамент. Этот мифологический сюжет представлен, в частности, в стихотворении А. Гангелина «Памяти А. С. Пушкина» (1887):
Вот оживает он, увидя ликованье
Собравшейся толпы к подножию его.
Уста певца гласят: «средь вас я для чего?
Как только мертвое для взора изваянье?!»
<…> И он поник челом в глубоком размышленьи…
И в ночь безмолвную с гранитной высоты
Он сходит царственно в порыве вдохновенья,
И песнь его гремит в честь вечной красоты…74
Новый этап в истории интересующего нас мифа о пушкинской тени связан с шумными торжествами 1899 года. В эту эпоху тень поэта становится массовым достоянием русского общества со всеми вытекающими отсюда последствиями75.
Характерная особенность «всероссийских и общенародных» торжеств конца века, неоднократно отмеченная и осмеянная их критиками, – навязчивое и безвкусное тиражирование образа поэта: от парадных изображений до лубочных; от «традиционных» портретов до выполненных не вполне обычными средствами (вроде портрета из цветов, «взращенного» на большой клумбе Сокольнического круга в Москве). Изображения Пушкина можно было обнаружить в самых неожиданных контекстах (например, на обертках конфет, жетонах, пачках сигарет, этикетках алкогольных напитков, и т. д. и т. п.). Причем Пушкин не только появлялся в статичных изображениях, но и «анимизировался» в так называемых живых картинах (примечательна история двух молодых людей, «похожих на Пушкина и прогуливавшихся по Невскому проспекту», которых стали приглашать на разные вечера «представлять» поэта). Наконец, в эту эпоху впервые открылась возможность (то есть, разумеется, иллюзия возможности) увидеть живого, движущегося, говорящего (правда, без слов) Пушкина. Речь идет о кинематографе (показательно, что один из первых сюжетов кинопушкинианы связан с дуэлью и гибелью поэта – «Жизнь и смерть А. С. Пушкина» Василия Гончарова)76.
Мифологический образ поэта, сформировавшийся, как мы видели, в предшествующую эпоху, как бы расщеплялся на десятки, сотни «пушкиных», появлявшихся одновременно в разных местах, – подвижных, активных, навязчивых. Более того, Пушкин не только постоянно и повсеместно являлся современникам, но и продолжал поставлять литературную продукцию: как настоящие новонайденные тексты, так и подделки (последние приобрели в это время эпидемический характер; газеты писали о массовом изготовлении «пушкинских» рукописей и рисунков).
Наиболее яркий пример – знаменитая мистификация окончания пушкинской «Русалки» Д. П. Зуевым, появившаяся накануне торжеств. Напомним, что «грандиозная эпопея „Русалки“» (Ю. Н. Тынянов) началась с публикации небольшой заметки, озаглавленной «Тень Пушкина» и подписанной псевдонимом Знакомый. Здесь рассказывалось о чтении Зуевым на заседании Русского литературного общества записанных им по памяти сцен из «Русалки»:
…и старики и юноши, и консерваторы и либералы, затаив дыхание и вперив взоры в чтеца, точно один человек, слушают сначала необходимое предварительное повествование, потом самые сцены… <…> Великая тень потревожена – и все ощущают ее присутствие, все проникаются ее близостью, все готовы смириться перед нею77.
Описание этой сцены явно строится по модели спиритического сеанса. Сходство с медиумизмом кажется еще более разительным, если заметить, что «медиумом», передающим стихи покойного Пушкина, здесь выступает талантливый мистификатор. Успех зуевской «Русалки» не в последнюю очередь связан с тем, что публика была рада обманываться, так как жаждала разгадки одной из тайн, унесенных (используя слова Достоевского, сказанные в его знаменитой речи 1881 года) Пушкиным в могилу.
Дальнейшая судьба мифа о тени Пушкина не является предметом настоящего исследования, хронологически ограниченного нами 1850–1890‑ми годами (история «посмертных» стихов поэта). Тем не менее необходимо отметить, что и в XX веке «тень Пушкина» остается живой и действующей силой, фокусирующей «спиритуалистические» мотивы отечественной пушкинианы. Причем национальный миф о являющейся по нашему зову тени Пушкина становится фоном и материалом как для индивидуальных художественных мифов о Пушкине (А. Блок, В. Хлебников, В. Маяковский, В. Набоков, М. Цветаева, А. Синявский, А. Битов)78, так и для различных паранаучных мифов (вроде относительно истории о секте радисток, принимавших сигналы от Пушкина из космоса79; новая эпоха научно-технической революции лишь переодевает старых героев в новые одежды, при этом суть дела остается неизменной). Но это уже отдельная тема.
Показательно, что в XX веке спиритуалистическая природа мифа о пушкинской тени отмечалась самыми разными авторами. В этой связи особый интерес представляет известное рассуждение героя набоковского «Дара» о бессмертии Пушкина в русской культуре:
Говорят, что человек, которому отрубили по бедро ногу, долго ощущает ее, шевеля несуществующими пальцами и напрягая несуществующие мышцы. Так и Россия еще долго будет ощущать живое присутствие Пушкина (III: 88–89).
Отсюда вытекает возможность непрекращающихся явлений поэта (напомним, что одно из таких «явлений» описано в «Даре»).
Авторами XX века не раз подчеркивался и «спиритический» мотив вызова пушкинской тени, возникший, как мы видели, сразу же после смерти поэта. Своего рода «обнажением приема» является рассказ Саши Черного о явлении тени Пушкина в эмигрантской среде в год Всемирного спиритуалистического конгресса (1926)80. Вызванная увлеченным исследователем спиритизма писателем Конан Дойлем тень поэта неожиданно оказывается в Париже. Ей наносят визиты представители разных конкурирующих эмигрантских кругов и газет, причем каждый из этих представителей считает Пушкина своим сочувственником и предлагает ему выступить с уже подготовленной для него речью.
В том же 1926 году Марк Алданов публикует рассказ «Неизданные произведения Пушкина. (В связи с конгрессом спиритов)», сообщающий о двух «никому не известных произведениях Пушкина», продиктованных по-французски тенью поэта спириту Шарлю Дорино. Пушкин дал Дорино еще и политическое интервью, в котором, по словам Алданова,
горько жаловался на бесхарактерность русского народа с его неизменным «Nitchego», выбранил помещиков, царя и духовенство, но изругал также секту русских нигилистов и германскую социал-демократию, а в заключение высказал горячие симпатии спиритизму81.
Этот случай интересен тем, что вещающая тень Пушкина выходит теперь уже на всемирную арену и выражает представления о русском народе, характерные для Запада.
Любопытно, что в Советской России в этот же год состоялся уголовный процесс над служителями культа по делу о «явлении» окровавленной тени Пушкина (не той ли, что являлась Павлищевой?) у колодца в селе Пиканском Барнаульского уезда. Распространителей суеверия постигло суровое наказание: епископ Барнаульский Никодим и протоиерей Смирнов получили шесть лет тюрьмы со «строгой изоляцией», а священник Погоржинский – четыре года82. Но жестокая расправа с суеверами никоим образом не означала отказа от эксплуатации культурного мифа о тени Пушкина советскими идеологами и поэтами83: подобно Ленину, Пушкин постоянно являлся советским людям, его видели красногвардейцы «под Перекопом», он материализовался в памятниках, к нему обращались с вопросами о текущем моменте. Одним словом,
И на площади Красной,
На трибунах, под марш боевой,
Он являлся, приветливый, страстный,
С непокрытой, как мы, головой (П. Антокольский)84.
Или еще один яркий пример, датируемый 1937 годом:
Из столетия в столетья
Лучезарный гений слова
Ты в своем великолепьи
Появляешься нам снова.
Всей советскою страною
Ты вождем поэтов признан
И могучею волною
Входишь в мир социализма.
Пушкин, Пушкин, будь же славен
Славой родины чудесной.
Да здравствует Сталин!
Да здравствуют песни! (Г. Санников)85
…И последний по времени 200-летний юбилей поэта показал, что миф о тени Пушкина продолжает действовать. Не останавливаясь сколько-нибудь подробно на этой интересной теме, укажем лишь на показательную «пушкинскую анкету», предложенную «Литературной газетой» десяти современным писателям и включающую, в частности, следующие вопросы:
…3. В чем, по-вашему, заключается присутствие П. в нашей жизни? <…>
5. О чем бы вы хотели его спросить?
6. О чем поспорить?86
Вот некоторые ответы:
О том, почему у великих покойников пока нет права с небес спрашивать с ныне живущих рекламодателей и разных «ведов» по большому счету, а еще лучше – давать некоторым из них в морду (Виктор Конецкий);
Как ему, земному в жизни, удалось стать неземным в поэзии (Рыгор Бородулин);
То и дело обращаюсь к нему с вопросами: о народе, России, о Чечне, об истории, о прозе, литературе… (Михаил Рощин)87
Не стал исключением и нынешний век (особенно настоящий исторический момент). Приведу лишь один пример, чтобы не повторяться. На главном духовно-военном телеканале России 20 июля 2022 года вышло такое пропагандистское «спиритическое» интервью с Пушкиным:
Вполне критично относясь ко многим вещам в современной ему России, Пушкин однозначно является ее страстным и горячим патриотом. Первый вопрос мы задали именно ему:
Царьград: Александр Сергеевич, радио «Свобода» на днях сообщило, что Вы являетесь активным сторонником Европы и ценностей западного общества. С кем Вы, Александр Сергеевич? Не хотите ли уехать из «этой страны»?
Александр Пушкин: Я уже писал об этом в письме Петру Чаадаеву: «Многое мне претит, но клянусь честью – ни за что в мире я не хотел бы переменить Родину или иметь иную историю, чем история наших предков, как ее нам дал Бог».
Царьград: Сегодняшняя Европа не вступает в прямой военный конфликт с Россией, но делает всё, чтобы поддержать подконтрольный себе русофобский режим на Украине. Что бы Вы сказали «нашим западным партнерам»?
Пушкин: Ничто не ново под Луной. Еще в 1831 году в письме Бенкендорфу я писал: «Озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, а ежедневной бешеной клеветою». Тогда же написал и стихотворение «Клеветникам России», обращенное, как у вас в XXI веке принято говорить, к «лидерам общественного мнения» Европы. Вот послушайте. [Читает «Клеветникам России». – И. В.]
Царьград: Право же, Александр Сергеевич, словно о сегодняшнем времени написано. И после этого Вас кто-то считает западником? Побольше бы нам сегодня таких «западников»!88
Примечательно, что ответы загробного Пушкина, противопоставленные автором пропагандистской статейки либеральной интерпретации поэта как великого гуманиста и западника, в целом повторяют тезисы борцов с его империалистическим наследием. (Почему-то вспомнил, что в советском кафе «Космос», куда меня в детстве водила мама вкушать воздушное мороженое, была музыкальная машина: нажмешь на кнопку – одну мелодию играет, на другую – другая раздается по воле слушателя, и т. д. Так и Пушкин отзывается – были бы желающие, а цитаты всегда найдутся.)