Когда ты одна, ты похожа на бога:
до смерти совсем немного,
до славы четыре шага
и молодость не прошла.
Когда ты одна, ты богиня:
взгляд у тебя невинный,
и месть глубоко сидит —
затаилась, молчит, пыхтит.
Просто ты одна и немного
почувствовала себя богом,
прошлась по полям, по лугам
подумала: «Не отдам!»
Не отдашь ты поля и не надо!
Не отдашься – не в том преграда.
Есть на свете другая стена:
ты одна, и ты не видна,
к тебе никто не подступится.
Краска на стенке облупится.
С твоего дорогого лица
воду не пить. Ты б пошла
до людей осторожно
да сказала им: «Можно
потрогаю ваши жизни,
а также шальные мысли?»
И люди тебе ответят:
– Говорят, на том свете
трогать всё давно разрешается,
тебе там точно понравится!
Я всегда говорю между делом,
я всегда пишу между строк.
И чего бы я ни хотела,
наговорю я впрок!
Всё что смогла, я сделала:
брала белила самые белые
и белила историю кровью.
Ничего, отмоем её.
– Ну вот, – вздыхала я мрачно
и бумагой наждачной
распиливала сердца. —
Ещё одна боль ушла.
Уходящая боль уходила,
нет, не благодарила,
а твердила: «Теперь
будет всё у тебя болеть!»
Болит всё за грехи человечества,
стою голая перед вечностью,
а на улице вьюга:
«Одевайся, подруга
и иди куда-нибудь лесом,
там будет тебе интересно.»
Звезда так тоже сказала,
а я села, а потом встала,
и пошла по замкнутому кругу:
ни невеста, ни жена и ни подруга.
Никому не будет страшно
в тёплой сытости своей.
У кого одна рубашка?
Не отдашь? Ну и бог с ней.
Я последнюю раскрыла
неземную благовесть:
дикой повестью покрыта
пыль земная и известь.
А кого тут совесть мучит,
тот совсем её замучит,
и останется от ней —
пыль земная и иней.
Собирайся в круг народ:
девица в гости к вам идёт,
придёт и скажет:
«Кто пьёт да пляшет,
тому не страшно;
а кто поёт,
того сожрёт
велика совесть!»
Такая повесть.
Так собирайся ж народ,
к вам девка русска идёт!
А кому страшно,
так те не наши,
и бабы краше
у них, наверно.
А нам, неверным,
совсем не больно,
и совесть вольна,
сыта, красива
в тепле спесиво
скуля от боли:
– Доколе, доколе, доколе?
Не дарите мне цветов, не дарите.
В поле нету их милей, не сорвите!
На лужайку опущусь я вся в белом —
разукрашусь до ног цветом смелым:
красная на груди алеет роза,
на спине капризнейшая мимоза,
на рукавчике сирень смешная,
а на подоле астрища злая!
Я веночек сотку из ромашек.
А знаете, ведь нету краше
жёлтого, как солнце, одувана
и пуха его белого. Ивану
я рубаху разошью васильками:
бегай, бегай, Иваша, за нами!
Беги, беги, Иван, не споткнись —
во всех баб за раз не влюбись,
а влюбись в меня скорей, Иваша;
разве зря я, швея-вышиваша,
васильки тебе вышивала,
да на подоле астрища злая
просто так ко мне прицепилась?
И зачем в дурака я влюбилась?
А цветов мне не надо ваших!
Я сама швея-вышиваша!
Расскажи, как живётся тебе в лесу?
– По верёвочной лесенке тихо иду,
но иду я так тихо,
что кружащее лихо
охраняет меня от зла.
Так шла я и шла,
пока не пришла к избушке,
а в избушке сидит старушка
печь поговорками топит
и загадочно смотрит:
– Суждено тебе, дочь, влюбиться
в двух мужчин сразу, и злится
они поначалу будут,
а потом обиды забудут.
– А дальше что, родная?
«Дальше судьба плохая
у одного из них.
Вот второй то тебе и жених!»
А сама улыбается,
ей старухе не мается,
ей старухе не горбится.
Я стою, мне коробится:
– Как же так? «Так бывает,
в общем, не полегчает
твоё сердце с первым,
ох, нехороший он!
Зато со вторым всё сложится,
всё сложится, всё получится,
к старости вы подружитесь.»
– А до старости жить я с кем буду?
Махнула старушка рукой: «Забудешь
с кем маялась, о чём печалилась,
всё, всё забудешь.
А как жених тебя твой обнимет,
так лихо твоё и сгинет!»
Я по верёвочной лесенке тихо пошла,
в деревеньку одну забрела.
С лихом я долго дружила,
слова бабушки той забыла,
а как влюбилась в двух разом,
так и вспомнила сразу.
И лет мне было немало,
я была уже мамой,
лучшей кому-то подругой,
печку топила вьюгой
да стихи сочиняла
о том, что старуха злая —
это и есть судьба.
А замуж? Нет, не пошла.
Как играла на дудочке
наша девочка Любочка,
наша девочка Любочка
играла на дудочке,
а за девочкой Любочкой
журавли да цапли,
и росинки капали.
«День, день, дребедень
(пела, пела дудочка
в руках, губах у Любочки)
дзень-дзень!»
Через пень,
через пень и кочку.
– Ах ты, наша дочка,
куда ж ты побежала,
куда, куда позвала
журавлей да цапель?
– Я, отец, на паперть,
я, маманька, в монастырь,
мне бел свет уже не мил!
Пойдёт Люба умирать, умирать,
позабыв отца и мать,
а за нею журавли, журавли
всё: «Курлы, курлы, курлы.»
А за нею цапли:
«Не хотим на паперть,
не хотим в монастырь,
Люба, Люба, не ходи!»
Люба, Люба, Любушка
девушка голубушка,
брось проклятую дуду,
а то я с тобой пойду
в монастырь, на паперть.
Будет папа плакать,
начнёт мать по мне рыдать,
завалившись на кровать.
Не ходите вы туды,
куды богу нет пути,
куда нету ходу
даже пешеходу,
пешеходу смелому,
судьбу который делает
само-само-самостоятельно!
Какая у нас плакательная
песня получается.
Терпение кончается
у нашего народа:
– Иди за пешехода
ты, Любаша, замуж —
тридцать лет, пора уж!
Ах, была бы Водолеем!
Ходила б я с ковшичком,
ходила с кувшинчиком,
поливала б водой
весь мир молодой,
весь мир молодой неустоявшийся,
зыбкий мир, не утрясшийся.
После войн земля отдохнувшая
прорастала травой, прикорнувшая,
травой прорастала,
цветами расцветала,
сама себе радовалась.
Поливала б я водой, рыдала:
вы простите меня реки Ямала,
за то что я озорую,
водицу с колодца ворую
и лью на землю. Рисует
картину весёлый художник —
самый промозглый дождик.
На этой картине я
хороша, как сама весна —
красивая, молодая
и очень, очень большая:
большая, как мир, как природа,
как солнечная погода,
как ветер буйный и смелый!
Рисуй, художник умелый,
а я припаду к ручью,
сяду, вставать не хочу.
Вода прекрасна! Любуюсь.
Почему я ни с кем не целуюсь?
Журчи ручей да воду лей.
Как жаль, что я не Водолей!
Плакала царевна
горькими слезами,
думала всю жизнь ей
тёмными лесами
жить-поживать
да добро не наживать:
со зверьём лесным целоваться,
с медведями злыми обниматься
во терему высоком
на севере глубоком.
Ты пожди, царевна, подожди,
до тебя доходят дожди,
тебя сладко греют снега.
О тебе стих слагаю и я.
Приедет к тебе разлюбезный,
полем прискачет и лесом,
в терем высокий войдёт
и с собой далеко увезёт.
Привезёт в родную деревню,
познакомит с бабами, с селью;
в работу впряжёт, пойдёшь:
пашня, посев и рожь!
Чего же ты плачешь, дивчина:
жизнь на миру – кручина?
А в лесу одиноко, но праздно.
Тогда плюнь и устраивай праздник:
Белки, лисицы и волки,
подбегайте все к нашей ёлке
и выстраивайтесь в хоровод,
ведь в лесу только жизнь и живёт!
Я птица гордая, я птица вешняя,
смелая птица, нездешняя;
летала, летала, летала,
а налетавшись, устала,
присела и причитаю:
«Притомилась, не летаю,
и головушка болит».
Слышу я, как говорит
тетерев тетеревихе:
– Птица вешняя купчиха
налетела на наш лес,
надо подлую известь!
Лети-ка ты за вороном,
и я в четыре стороны
за птицами синицами,
пущай её позаклюют,
ишь, разгорланилася тут!
Я птица гордая, птица вешняя
не боюсь ни воронья,
ни синицы, воробья.
Поднялась на крыло
и врагам лесным назло
улетела в другой лес.
Пусть самих себя известь
собирается братва.
Вот такие труля-ля!
«Скажи, как живётся вам с кошкой?»
Хорошо, понемножку,
спокойно.
Покойно в лесу и вольно,
вольно не от того что долы,
а потому что горе
нас стороной обходит.
К хатке лишь зверь подходит,
зверь дикий из чащи
всё чаще и чаще.
И от него спасает
лишь кот, который моргает
уж очень зловеще
и зверю кощея мерещит!
А когда опускается ночь,
кот байки поведать не прочь.
Я слушаю и засыпаю,
а заснув, улетаю
и лечу далеко, далеко,
туда где жить нелегко,
прямо в город большой Москву.
Смотрю на людей, молчу
и хочется мне обратно
в лес, к коту своему и хатке:
туда где тепло и спокойно,
где деревья да воздух вольный,
где жизнь размерена и циклична —
зациклена на мне лично
и немножко на моей кошке.
Это понять не сложно.
«Какая ты, девушка, живущая в лесу?»
Я покорно свой крест несу,
хожу всё травами, травами,
росами, бликами, покрывалами
из цветов и веток.
Звериных деток
вылечиваю
сказками да предтечами.
От людей хоронюсь,
их злой воли боюсь,
они лесных красавиц не любят,
как найдут, так сразу погубят:
понесут на дыбу.
Видно вам, не видно?
Ах и дыбы да дыбы
стоят на матушке Руси!
На них девки шальные,
да скатерти расписные
на столах расстелены:
пьют, поминают неделями.
Вы на это смотрели ли?
Вот дыба стоит десятая,
на ней ведьма проклятая,
а ведьме шестнадцать лет.
Она нимфа лесная иль нет?
Вот и я в лесу заховалась,
в руки стрельцам не давалась,
не досталась и дядьке пьяному,
и даже царю буяному.
Травами ходила, травами
росами, бликами, покрывалами
из цветов и веток.
Крест свой держу крепко.
Не хочу, чтоб народ смеялся
надо мной поминальным весельем.
Вот и брожу одна тихой тенью.
Напишу я тебе письмо:
как живу, какое бытьё.
Напишу, напишу, написала б
кабы сердце моё не страдало,
если б сердце не рвалось наружу!
Напишу уж, покой твой нарушу.
Я хожу дорогами нехожеными,
говорю стихами несложными,
закричу – никто не послушает,
а молва все слова перепутает,
запутает народ мои речи,
перевернёт родное наречие.
И какая б ни шла я по свету,
недруг скажет: «Её хуже нету!»
Но раз я такая незримая,
нелюбимая, неуловимая,
проникну я к недругу в душу
и вырву её наружу.
А снаружи его души,
кричи не кричи, ни души:
все подевались куда-то,
лишь ходит чудо патлатое,
вперевалку ходит и шепчет:
«Пиши, никто не перечит!»
Напишу, напишу, написала б,
только песня в горле застряла:
как ходила я дорогами нехожеными,
говорила стихами несложными,
а писем совсем не писала,
ведь кому их писать – не знала.