bannerbannerbanner
полная версияДогнать ветер

Иоланта Ариковна Сержантова
Догнать ветер

Полная версия

Новый Год

Встреча Нового года шла полным ходом. Не дожидаясь полуночи, расставлялись приборы, салфетки, приготовленные загодя кушанья и охлаждённые напитки. Празднующие суетливо хлопотали и мешали друг другу, но, ради предстоящего торжества, каждое недоразумение обращали в шутку или просто отказывались признать происшествие случившимся. Обронённое неловко нечто, моментально подхватывалось, высказанное сгоряча прощалось с лёгким сердцем и забывалось немедленно.

В такой день… вечер, в такую ночь глупо было бы придавать значение вырвавшейся ненароком дерзости, неделикатному не со зла обращению…

– Не желаете ли попробовать вон то вот кушанье…

– А не передадите ли мне, если это вас не слишком обременит…

Да всё с вежливым поклоном, предупредительно склонив на бок голову и взглядом снизу вверх.

И – так до самого заката!

Но что же не после, не позже, спросите вы. Так птицы и поднимаются куда как раньше нашего, и ложатся, не дожидаясь, пока простынет запасённое при свете тепло. То они, – дятлы всех рангов и мастей, поползни, синицы, сойки да воробьи пировали в сугробах виноградника, подле оставленных для них нарочно гроздий. Пёстрый дятел не раз падал в сугроб, промахиваясь мимо ягод, но никто не смеялся над ним, но все терпеливо ждали. покуда он вновь займёт своё место.

Тонкие, едва видимые, но по обыкновению необыкновенно нарядные, как бы стеклянные трубочки снега, бьются о землю барабанными палочками, играя марш, под который приступает к своей службе новобранец Новый год. А птицы об эту пору давно уж спят, прижавшись друг к другу под крышей у печной трубы. или в сухом дупле, под семью пуховыми одеялами. Но именно они увидят рассвет нового года первыми. Свежим взглядом и на тверёзую голову.

Любовь к Родине

Кто-то называет их белыми мухами, иные, – бабочками. Трогательными, нежными, рыдающими от любой малости. – будь то радость или боль. Сметённые ветром с порога кукольного домика облаков, подхватив из девичьей которая что, – фату, вуаль или ажурную накидку, кидаются они в омут небес, с тем чтобы встретиться с той, ради которой только и живы об эту холодную пору.

В надежде быть одной единственной, спешат они, перегоняя друг дружку, прихорашиваясь на ходу, поправляя косу, невинно подкрашивая инеем ресницы, и подчёркивая неповторимую утончённость тонкими белыми линиями снежного карандаша. Да только напрасны их приготовления и надежды! Суетны поползновения, тщетны. Втуне да всуе пропадает девичья краса и неискушённость. Заламывая руки, ранясь о тесноту сбившихся с ног предшественниц, опадают они без чувств, укрывая собой ту, к которой спешили.

Снежинки… какие из них мухи, право, если, коснувшись холодной щеки, они пугаются собственной неловкости до слёз и теряют себя, насовсем. Но даже такими они хороши, ибо искренни в своём порыве. в безоглядности, в нерасчётливости, что не от недомыслия, но от полного отвержения самого себя.

– Что-то это мне напоминает…

– Наверное, любовь к Родине, что же ещё! Она у нас одна, как и земля.

Последний вагон

Последний вагон пассажирского поезда ускользал, спешно скрываясь под камнем будущего, словно ящерица. оставляя после себя хвост тающего аромата сгорающего угля, мокрую пудру метели, распаренную кипятком чайную пыль…

– Вам вприкуску или в накладку? – Кто теперь помнит про эту восхитительную возможность, милое безобидное наслаждение – втянуть в себя запах красивого бумажного пакетика с двумя кусочками сахара, блестящими, как отполированные кусочки льда, бережно развернуть его, и один сладкий прямоугольник засунуть за щёку, а другой оставить на виду, прозапас. Поджидая, пока чай поостынет, остепенится немного, чувствовать, как рот наполняется сладостью, а после смывать её маленькими глотками терпкой коричневой заварки, крепкой больше от смазанного движением вида за окном, чем от себя самой.

Самое главное в той жизни, как в поезде, не оказаться в хвосте. Ибо трясёт его, раскачивает из стороны в сторону, так что кренится отчаянно неотпитый, неоткушанный ещё чай, словно матрос на палубе, и делается подле сыро, скользит по мокрому, да съезжает вдруг вовсе со стола, обжигая колени. И хорошо, если только твои.

Запертая наглухо дверь последнего вагона… Она прозрачна. Это как единственный случай оглядеть прошлое с головы до пят, чтобы после не посадить ни единого пятнышка на будущем, которое, впрочем, случается не у всех.

Новогоднее

Сквозь пелену метели у дороги видно яблоньку, усыпанную снежными яблоками. Каждая веточка украшена ими. Разглядывая деревце, ощущаешь некую грустную радость, ибо узнаёшь в её чертах новогоднее убранство из детства. Тогда оно казалось слегка нелепым, надуманным, непохожим на то, что видно через расписанное морозом окошко, но ныне понятно, сколь правы были те, кто сверялся с работой, проделанной зимой.

Некогда, в городах, уличных нарядных ёлок было наперечёт. Накануне наступления неловкого ещё, юного нового года на подол нерасторопного, утомившегося уже предыдущего, прочное металлическое основание, заменяющее ствол, обрастало невысокими сосенками. Целую неделю или около того после, озябшими руками рабочие развешивали с кафедры грузовых машин немногие незамысловатые украшения, вид которых затерялся где-то в складках плюшевого пыльного занавеса памяти, так как главными были не они.

Важнее и интереснее для детворы была подмигивающая огоньками гирлянда из покрашенных электрических лампочек. Точно таких же, которые освещали общие кухни и коммуналки граждан советской страны. Самым замечательным было то, что у каждой ёлочки была собственная гирлянда, особый набор цветов. И в течение новогодних праздников, засыпая на холодной скамье трамвая от приятной усталости из-за беготни по родственникам и неизменных застолий, сквозь хохлому инея на окнах можно было угадать нужную остановку, не расцарапывая узора.

Шли годы, дольше всех на своих ногах продержалась ёлка, наряженная неподалёку от дома бабушки. Её бело-сине-зелёная гирлянда не изменила себе до самого конца, покуда не сдали на металлолом её вечный несгибаемый, гордый стан.

…Третий день нового года тянется, словно бы третий месяц.

Мостовая проспектов и площадей точно такая же, какой выглядит на фотоснимках столетней давности. Да и люди, вроде бы, всё те же. Ну, верно, одеты немного иначе, но, в общем, – спешат навстречу своему неминучему будущему, как на свидание, не глядя по сторонам, не рассматривая каменных узоров домов, да кто там ссутулился за окном на фоне вздрагивающей огнями новогодней ели.

Не заглядывая никому в глаза, по улицам идут мужчины и женщины, пронзая невидящим взором насквозь года и друг друга, устремляясь транзитом через всё своё бытие. Куда они, зачем торопятся прожить жизнь свою? Прожечь ею ещё одну прореху в покрове вечного несуществования… И это всё, на что они годны? Быть может, в новом году всё окажется не так, иначе? Хотя бы ненамного. На чуточку. Самую малость.

Всему своё время

Шёл мелкий снежный дождь… Не мокрый снег или снег с дождём, а именно – снежный дождь. То нескладные юные капли воды, не вполне ещё обретшие строгие, но нежные черты снежинок, топливо покидали отчий дом поднебесья.

Они старались вести себя по-взрослому: ловко огибая стволы деревьев, стены домов и заборы, белили их, после чего степенно оседали подле, выравнивая шероховатости и неровности земли.

Казалось, что всё по-настоящему и обточенная, стёсанная «на нет» округа понемногу становилась собой, – гладкой, ровной, округлой со всех сторон. Но то лишь на первый взгляд. Очертания истерзанной непогодой и слякотью почвы, сорные травы, нечистота, – уязвлённые невинностью снега, они старались избавиться от снега поскорее, дабы выставить напоказ свою ущербность. Вопреки, нарочно…

– Вот видишь, я же говорил. Всему своё время8.

– Ах, опять эти банальности!

– Но это, действительно так.

То, что теперь, это ещё не снег. Сущие, оперившиеся, вставшие на крыло снежинки, пряча сияющие глаза под алмазной вуалью, всего за пару часов преобразят до неузнаваемости самый невзрачный уголок, переиначат его. И глядя на то, захочется кружиться, ронять себя в перину сугробов, оступаясь притворно, и глядеться в небо, совершенно отчётливо ощущая полёт, среди звёзд и планет, что манят издалёка.

– Ну, а пока?..

– …шёл мелкий снежный дождь…

Берёза

Белый лист бумаги, рыхлый, как подтаявший снег, с широким, будто распаренными в бане порами бледных щёк. Чернила, скапывая с кончика пера, растекаются ручьями по его извилистым полупрозрачным норам, так что вскоре не разгадать , – с чего, собственно, всё началось, к чему был тот лист и это перо.

А начало всему – яблоня, густо усыпанная снежками, как белыми, седыми яблоками. Изъеденные гусеницами недавней оттепели, они не были той совершенной летней округлой формы, но, тем не менее, манили к себе, вызывая желание откусить, хотя кусочек. И ведь не сдержишься, бывало, прокусишь политую морозной глазурью фарфоровую шкурку! Сминаясь, прыскала она холодным пыльным снежным соком, как смехом на язык, и отчего-то принималась щипаться. Не признаваясь в том, что невкусно, дабы не причинить никому обиды и не показать себя простаком, приходилось с дурашливым криком кидаться в сугроб, дабы там уже избавиться насовсем от зимнего, притворного яблочка.

Пробыв во дворе до той самой поры, когда облака покажутся сотканными из дыма печной трубы, а сугробы принимаются глядеть в твою сторону десятками пар кошачьих глаз, понимаешь, что уже совершенно не чувствуешь ног, вбегаешь в дом, навстречу томному терпкому аромату дёгтя. И скармливая огню свиток берёзовой коры, дивишься ладности её косого ворота с ракушками пуговок обломанных сучков. А когда приходит черёд самого перламутрового полена, истекая слезами, оно скоро тает, лишаясь воспоминания о земных соках, что сопроводила к небесам берёза, нежно поддерживая под голубоватый локоток.

 

Шиповник и ветер

Приветствуя ветер, шиповник размахивал куцым хвостом ветки, роняя наземь седые шерстинки снега. Шиповник был любопытен и недоверчив. Разглядывая мир красными глазами многоорешка, упреждая случайных спорщиков, он загодя согласно кивал головой, а для острастки слишком настырных, отрастил колючки, коими встречал любого, кто пытался подойти к нему поближе.

Но ветер… Ветру шиповник был рад в любое время: и весной, и летом, и осенью, но больше всего – зимой, когда засахарившаяся сугробами округа как бы замирала, отчего казалась лишённой жизни. Один лишь ветер старался расшевелить её. Он нежно оглаживал позёмкой ложбинку дороги на её спине, сдувал русую чёлку сухой травы с белого лба полян, а подле кустов шиповника замирал ненадолго, и не опасаясь пораниться, подбирался так близко, как только умел.

– И кто это у нас тут такой строгий и неприступный? – Заигрывал ветер. – И куда же подевались ваши розовые шелка?! Снесли задёшево старьёвщику или променяли на что? – Шутил он, притворно хмурясь.

Обрадованный возможности поговорить, шиповник не медлил с ответом, и, слегка картавя, принимался сетовать на бесцеремонность четы коноплянок, что седьмой уж год устраивали себе гнездо в его ветвях именно тогда, когда ему приходит охота наряжаться в розовое.

– И ведь эдак-то каждое лето! – Возмущался шиповник.

Дождавшись, пока кустарник договорит, ветер кланялся дурашливо, и заявлял:

– Представляю, что вы говорите другим обо мне!

– Я?! Да что вы! Никогда!!! – Принимался отговариваться шиповник, но ветер, не прекращая шалить, несколько обегал вокруг шиповника, утаптывая снег подле его ног, и насупившись отправлялся восвояси.

– Ну, вот… – Огорчался шиповник. – Какого рода мнение он составит обо мне теперь. Болтун, право. Пустослов! И ведь кто только тянул за язык. – Ругал он себя до полночи, мешая благостному намерению луны сиять без помех. Ветер же бежал всё дальше и дальше, так что вскоре не помнил уж ни о колючках шиповника, ни про коноплянок. Но, как бы то ни было, его никто бы не счёл бесчувственным, а только беспамятным и бестелесным. Разве только отыскался бы тот, кто задумается про то.

Отмолили…

Кончина нашего регента совпала с последним днём Рождественского поста. Тиф, избавление от которого он вымолил у Господа для своей супруги, матери четверых детей, принял его жизнь, как жертву, во избавление немногих грехов. Вдова была безутешна и озлоблена. Ослабленная после болезни, в горький час расставания с любимым мужем, она приняла обет безверия, которым тешила себя до самого конца недостаточно долгой жизни.

Вдова довольно часто была нездорова, но как только родня начинала всерьёз задумываться о близости неизбежного исхода, она поднималась с больной постели, как ни в чём не бывало. В такие дни окружающим казалось, что ей предоставляют очередную отсрочку, для того чтобы одуматься. Супруг ли был столь усерден в молитвах на небесах, либо безгранично милостив его покровитель, но, так и не избыв тоскливого осуждения во взоре, вдова регента ушла к праотцам в преклонном возрасте и ясном уме, окруженная многочисленными потомками.

Когда близкие вдовы обратились к Отцу Иннокентию с просьбой провести необходимый обряд, того настигла крайняя степень смущения, ибо он был хорошо осведомлён о настроениях новопреставленной. Однако, будучи человеком, подотчётным Господу и воодушевлённым своим поприщем, батюшка никак не мог отказать в обустройстве панихиды.

По прошествии положенного срока, когда, обставив всё приличным манером, приглашённые помянуть усопшую разошлись, Отец Иннокентий оглядел пития и яства, оставшиеся в изобилии на поминальном столе, и развёл руками:

– Ну и куда теперь это всё?

Аннушка, старшая дочь покойной, вздохнула и робко предложила:

– Быть может, на станцию?

Средняя – Таисия, вопросительно поглядела на батюшку, и тот, воздев брови к камилавке9 и пожевав воздух пышными розовыми губами, произнёс:

– Благославляю!

От поселения, в котором разворачивались описываемые события, до железнодорожных путей было не менее двух с половиной вёрст, и, разобрав провизию по узлам, свезли её на дрожках к костру подле сливной ямы у станции, где обосновались бродяги, – безземельные и бездомные, пришлые и которые из местных.

Раздавая кому кутью, да вина с закусками, кому пироги с коврижками, сёстры с Отцом Иннокентием кланялись каждому и просили помянуть новопреставленную Рабу Божию, а те, принимая немытыми руками угощение, кивали с изумлением на лице, и поспешно крестились.

На обратном пути Аннушка с Таисией сидели в дрожках, держась за руки, со спокойными, несколько удивлёнными лицами, а батюшка, Отец Иннокентий, так и светился от удовольствия:

– Отмолили, – Бормотал он, потирая руки. – Отмолили…

Позорище дня

Шумно дыша, почти запыхавшись, ветер бежал по лесу. Иногда в его выдохе слышалось сипение и скрип, похожий на тот, что издают ботинки, в которых любит прогуливаться об эту пору мороз. Временами ветер кашлял и останавливался, дабы, прислонивши спину к дереву, скорее унять кружение, что происходило в его голове. Проходящие мимо, кивали в его сторону со словами:

– Гляди-ка, как кружИт. – Не подозревая о том, что происходит в самом деле.

Хотя, со стороны это и впрямь было очень похоже на забавы, которыми развлекает себя обыкновенно метель.

Это продолжалось так долго, что солнце, не в силах больше терпеть духоту своей спальни, отдёрнуло серые плотные шторы туч, оставляя лишь легкие гардины белых кружевных облаков. Выставив на всеобщее обозрение чашу неба тонкого голубого фарфора, наполненную сливочной пеной, солнце устроилось на циновке кроны сосняка, дабы в довольстве, отпивая по маленькому глоточку, насладиться позорищем10 дня.

Ну, а там, на самом виду, супротив своих повадок, будто бы что-то замышляя, топтали снег косули. Они так нагрели свои бока, что вскоре, плохо видимый пар, срываясь с их спин, принялся украдкой лизать холодный воздух, обступивший козочек из одного лишь любопытства.

Заяц, вознамерившийся было бежать, позабыл про то и замер, принюхиваясь к тонкому аромату солнечного света. Белка, побросав орешки, что несла из кладовой в дупло, принялась чистить шубку снегом, чтобы сравнить её колёр с цветом отмотанных штук11 янтарного шёлка, свисающих из приоткрытого шкапа, кой стоит наверху в опочивальне светила.

А что же ветр? Собравши последние свои силы, он прыгнул, как сумел высоко и угодил в самую голубую чашу неба. Та покачнулась легонько, но устояла, лишь выплеснула на землю малую толику снежной пены. Не для чего-нибудь, а так только, для красы.

Один на один

В шнуровке ветвей, исцарапанный до черноты гребёнкой сосны, месяц, тем не менее, сиял, освещая видимое ему пространство. Делал он это, пусть и не своими силами, но по собственной воле. Данное обстоятельство придавало ему уверенности в том, что он живёт свою жизнь не напрасно. С толком. Но даже преисполненный воодушевления, месяц скоро утомлялся и раскачиваясь в кресле, дремал, прищурившись на один глаз, под скрип дубовой двери. То ночь и утро ходили друг к другу в гости, покуда сумрак не решал за лучшее переждать время от денницы12 до вечера где-нибудь неподалёку. К примеру, – на дне пересохшего колодца или в сарае под поленницей, по соседству с неряшливой серой мышью, на мягкой подстилке беличьего дупла, либо вовсе, – на чердаке у печной трубы, рядом с пыльными воробьями. Ночь и сама, вся в крошках звёзд, отчасти казалась неопрятной, и от того не брезгала оказаться в таких местах, про которые иному и думать-то зазорно.

– Это про которые речь?!

– Самое измаранное место, по разумению ночи, – сердца людей. Прежде, чем заглянуть в них, она запасается решимостью досмотреть до конца всё, что увидит, и всякий же раз оказывается не в силах. Такого числа дурного ей не случается встретить нигде больше.

– Быть может, потому многие и боятся темноты…

– Почему же?

– Из-за того, что остаются один на один с тем недобрым, что вьёт гнездо в душе. И чем темнее ночь, тем отчётливее очертания того.

Драпри13 взявшихся ниоткуда чёрных туч загородила от неба месяц. Веснушки звёзд потускнели и выцвели, как показалось, насовсем, и месяц остался совершенно один, лицом к лицу со своими мыслями, но, судя по всему, не был напуган этим. Просторно и ясно было в его душе. Куда сильнее терзали сновидения людей, что рвались из приоткрытых окон и печных труб. А своих… Своих у него не было уже очень давно. Бессонница, знаете ли, одолела, бессонница.

8Экклезиаст 3:1 – (лат.) suis quaeque temporibus
9головной убор православного священника
10представление, зрелище
11длинный отрез ткани, свёрнутый в рулон
12утренняя заря
13франц. draperie, плотные шторы
Рейтинг@Mail.ru