bannerbannerbanner
полная версияМы кажемся…

Иоланта Ариковна Сержантова
Мы кажемся…

Полная версия

Яблоко

Осень начищает дешёвое злато листвы. До блеска, до красна. Бывает, от усердия ломает оправу ветвей, и сыплются листья заметно тихо, просят извинить за ветхость и опасливость по ним.

Земля покрывается мелкими жёлтыми лепестками шиповника, как шелухой невиданного в этих краях миндаля.

Тут же надсаживается яблоня, гнёт долу ветви. Трава на пути к ней и подле примята кабанами, так что кажется, словно одно из яблок, самое крупное, бежало и выкатилось на дорогу, где, цепляясь за неё заусеницем черенка, исчезло из виду скорее, чем налилось спелостью.

Дороги разные, у жизни и огулом43. Которая из камня, противится шагу, подставляет подножку чересчур крепкого ботинка, не даёт идти, как удобно, тянется острым носком поперёк устремлению. В песчаной вязнут ступни, по мокрой пыли – скользят, как по студню, лишь лесная пружинит, даёт роздых44, да сил ступить ещё раз, и ещё, и ещё…

– Скажи мне, так это правда, что ли, и без страха люди не живут?

– Страх помнить надо, а жить радостно, с совестью в сердце и благодарностью.

– За что ж благодарить-то, да и кого?

– Про кого, то уж ты сам понять должен, когда-нибудь, а вот про благодарность… Видишь, вон, – божья коровка спешит, впопыхах собираясь на зимовку, раздумывает, что же прихватить с собой, если можно взять лишь то, чего не унести.

– И что берёт?

– Так радость! Для того, чтоб заполнить собой пустоту, много не надо. Только бы сам не был пуст.

Как тронуть каждого, дОбро помянуть, не позабыв, не упустив никого? Ибо, почитая одного, принижаешь прочих всех, тогда как жизнь сама по себе,– происшествие полнозвучное, многогранное, и без иных, составляющих её полутонов, роняет себя, да катится, ровно то яблоко,– в пыль, в никуда.

Иначе никак

Яркий нынче день. Он делает вид, словно всё ещё лето, и, задевая золотую парчу осенних одежд, с недоумением замечает редеющие кудри дерев, травы, седеющие поутру, элегантных чёрных мотыльков с алой перевязью и бабочек, что несут на своих крылах межзвёздные облака стремящиеся поглотить всё округ со скоростью света. Мотыльки распускаются диковинными невянущими ни за что цветами в самых неожиданных местах, и лишь позволяют себе упорхнуть, на иной, ещё более неудобный стебель, но не злее того45.

Ветер выкручивает кроны деревьев, трясёт их нещадно, выискивая нередкий сор скраденного тепла под кружевными, втрое сложенными платками паутины, под замшей мха, под распоротой подкладкой коры.

      В жидком чёрном чае рек и зелёном прудов наслаждаются омовением птицы, – кто перед дорогой, кто впрок. Ибо в снегу, какое оно, купание, смех один. От пернатых, дятел приставлен приглядеть за тем, куда будет расквартирован каждый жучок. Ох… то не к добру. Филин вполглаза, конопатит сонно загодя облюбованное дупло, чтобы не дуло после, зимой. Ворону, что давно обещал супруге оштукатурить стены, всё недосуг, – пока ещё воздух слегка игрив и не колок, славно понежится в нём, длинно паря.

Набивают мошну ульев пчёлы, прозапас едят ежи, белки доверху наполняют многочисленные кладовые. Кое-кто, пользуясь их забывчивостью, и не помышляет о том, чтобы озаботиться пропитанием на потом. Умыкнут малую толику, она и не заметит. Мысь, векша46 47, – что с неё возьмёшь.

И где-то невдалеке – пыль над дорогой. Сеет по ветру славную весть: не гость, но хозяин едет, близок, наконец, к дому. Заждались.

Щурится осень, манерна, но, как ни рядись, – всё строже день, всё распутнее ночь. Да и то сказать, – в таком-то убранстве, что сходит за вечерний наряд, иначе никак.

Я ещё обожду

– Что ты тут делаешь?

– Смотрю.

– Куда?!

– На воду. Ручей так причудливо и не враз сливается со всею водой…

– Тебе – что бы ни делать, только бы ничего не делать.

– Пусть так, но я, всё же, ещё обожду, тут.

Не стоит бояться потратить время на то, чтобы проследить за тем, как течёт, сливаясь с Вечностью вода. Удерживая, лишённую собственной воли, привычку следовать сторонним призывам не стоять на месте, бежать дальше. Надо как можно чаще говорить самому себе: «Остановись! Приглядись получше. Насладись мягкими нежными складками воды, что способна истончить любую твердь и заполнить собой простор угодного ей пространства.» Это не урок, не в укор, не для недозволенного самоуспокоения, но прозрачный, во всех смыслах, намёк на то, что не надо никуда торопиться. Даже в то самое, навязшее на зубах, «никогда».

Лучше не спешить взрослеть, повременить с поспешным умозаключением, дать себе передохнуть в одиночестве, прежде чем ответить «да». Задуматься, перед тем как одарить взглядом кого-то, и сто раз сделать то же самое, прежде чем отвести его, забрать с собой назад.

Почти каждая поспешность принижает нас, делая средством чужой воли. Так не лучше ли просто постоять и подумать… о своём? Не идти в толпе, а сделать шаг в сторону, прижаться к стене и пропустить всех мимо. А после вернуться назад, ибо, – кто определил, в самом дела, где находится оно, то, твоё, для которого ты здесь.

В едином порыве

Осенний рассвет, под спудом измаранных чернилами и пылью ватных одежд, с очевидным усилием возжигал день, а потому всё округ было принуждено подменять его краски, примеряя их на себя.

Краснея листвой, клён будил в себе ожидание сильного ветра, дождя или грядущего на днях ненастья. Золотое, солнечное убранство берёз пугало своим завершённым совершенством. Казалось – не отыскать нигде больше эдакой красы. Как бы ни был вдруг неказист сам ствол, сколько бы не вынуждало окружение изменить его тяготению к зениту, попытки казались тщетны. Вкрапления золотой короны в голубую эмаль небес и белоснежный стан, порукою неискушённости в том, о чём девице и помыслить-то нельзя, – сие было столь волнующе, сколь и прекрасно.

По трезвому рассуждению, мне казалось, что я довольно далёк от сентиментальности, но, данная общими побуждениями, о которые спотыкается взгляд любого, она неволит ко грусти. Не того ожидаешь от себе подобных.

Созвучие в мыслях и чувствах редко случается, чаще – мнится. Плотское соседство, минуя безмолвное согласие душ, столь же плоско. И уж ежели оно есть, то одно только иное слово – помеха. Излишним ли волнением, сторонним ли звуком, но искажает помысел. Безмолвие единодушия, – не тем ли славен единый порыв, не от того ли страшен он, желающим недобра?

Помнится мне один год, когда летняя сушь оказывалась причиной многих несчастий. Всё чаще страшная чёрная щетина гари пробивалась на месте березняка, поляны или взамест48 ровного дружного строя сосняка. Любой, самый малый дымок, означал начало большого огня, и нёс в себе не аромат растущего вширь хлеба или уютного тепла, но сладкий запах смерти.

Я шёл вдоль дороги, когда увидал вдруг вспыхнувшую снизу доверху корабельную сосну. Она плавилась, поспешно роняя наземь грузные капли густого смолистого духа и горела споро, будто спичка. Ствол в полтора обхвата тонко, как девочка, кричал от охватившего его ужаса. Деревья по сторонам, изжаленные жалостью к себе, корчились и старались, если не убежать, оборвавши застрявшие в земле корни, то хотя бы немного уклониться от жара. Да где там…

В тот час, когда страх и решимость овладели мной, подле, почти что в один миг, я ощутил волнение смыкающегося круга земляков. Не было никакой нужды взывать к их совести и состраданию, но каждый, кто был в состоянии сойти с порога собственного дома, вставал рядом, преграждая дорогу огню.

Как только дело было сделано, люди, не глядя друг на друга, отирая о плечи горячую солёную влагу с измазанных сажей щёк, молча разошлись. Да и вправду, было бы чём говорить, – обгоревшие, но живые стволы стояли по щиколотку в жидкой грязи, а дома ещё ждали дела…

Не всё, чему положено быть наделённым сердцем, способно жалеть. Не все. Ярко-жёлтое сердце пламени слишком пугливо и недоверчиво, чтобы слышать кого-либо. Так, лишь себе покорная осень, не слушает никого, а сжигает второпях приметы испепелённой летом весны и любое, что может послужить напоминанием об этом. Она обрывает листок за листком и бросает его в камин…

 

– В полном молчании?

– Да было б о чём говорить!

– Одна…

– Кому надо быть рядом, тот придёт. Была бы охота.

Осень

Осень… Она сокрушает моё сердце притязанием на конечность всего сущего, и, в то же время, услаждает взор… Разве так бывает? Верно ли оно, если эдак-то? Нет ли в сём сокрытого подвоха, шагнув на ступень которого, ты ввергаешь себя в некую тесную оконечность49, дальше которой нет пути.

Осень таит в себе бесконечные прелести. Обнажая их понемногу, она заставляет глядеть на себя неотрывно, дабы не упустить ни единого сухого шороха, что происходит от того, как ладонь листа спускается медленно и томно по шершавому бедру ствола.

Её не портят ни белый пушок зрелого чертополоха над верхней губой, ни дерзкие фиолетовые ресницы лопуха, ни нитки паутины, что разбросаны повсюду, узелками самих пауков наружу, кверху, верхОм. То наскоро распоротые одежды лета расползаются по шву. И некому их стачать, да и было б кому, – недосуг, не ко времени. За ширмой осени другие перемены, и вместо многих полутонов зелёного, украшенных однообразной вышивкой в виде ярких плодов, – ворох других, разноцветных нарядов ожидают своего часу. Мнутся, мокнут… И часто ветшают даже ни разу ненадёванными.

Осень. Она будит меня рано поутру, сквозь пыльное окно, случайным прикосновением белого блика Венеры, сияющим ярко в мочке её аккуратного ушка, что прилегает красиво, не поднимая ни на прищур чёрной тени кудрей леса.       Она привлекательна, осень. Более, чем. Впрочем, седой локон облака, предательски выбиваясь в просвет фонаря луны, не даёт позабыть о времени, что идёт и для неё.

Зажигалка

Хлопок, что послышался из недр белья, которое крутилось белкой в колесе барабана стиральной машинки, был не слишком громким, но неожиданным и резким. Мать опрометью кинулась в ванную. Из приоткрытого люка на пол стекала серая мыльная вода.

– Отец! Беги сюда! Что ты копаешься? Скорее же!

Он тут же пришёл, и, растирая заспанное лицо, недовольно проговорил:

– Ну, и что ты кричишь? Сколько раз я просил, не взывать ко мне из другой комнаты. Неужели так сложно подойти самой, и тихо, без нервотрёпки сказать, в чём дело?!

– Откуда же я знаю, в чём оно!? – С места в карьер заистерила, распалясь, мать, – Слышу хлопок, бегу сюда, а тут – вот…

– Ты воду-то сперва собери, а после будем разбираться. Вон её уже сколько натекло, соседей опять зальём.

– Ой, и правда, – заохала мать и принялась вытирать воду с пола. – В прошлом году, помнишь, чайник вскипел, пролилось на пол немного, да так неудачно, за плинтус брызнуло. Нижние вперёд крика бежали к нам, в четыре кулака стучали, что мы их затопили. А там и было-то, – пятнышко махонькое. Помнишь ли, отец?

– Помню. – Усмехнулся он. – Слышишь. Я вот только что заметил, давно ли ты меня не Васильком стала величать, не Васей даже, а так, как теперь?

Жена разогнулась, поднялась, бросила мокрую тряпку в ведро и, отвернувшись к рукомойнику, стала мыть руки. В зеркало над краном мужу было видно, как она кусает дрожащие губы, и слёзы ручьём стекают в мыльницу.

– Эй, ну, чего ты, перестань! Мыло раскиснет. Любишь ты сырость разводить.

– Да не люблю! – В сердцах воскликнула женщина. – Не люблю я плакать! У меня глаза от того краснеют и нос становится похожим на сливу! Но если не расплачусь – живот заболит.

– От чего это ещё?

– От горя…

Муж внимательно посмотрел на жену и покачал головой:

– Эх, не знавала ты настоящего горя, чтобы так говорить.

– Да ты, ты сам, давно ли меня Машенькой-то называл?! – Шёпотом спросила женщина.

– Я?.. Наверно. Не знаю. А как же я тебя зову?

– Мать. И никак иначе.

Мужчина поднял брови, и, совершенно не зная, что ответить, хотел было уйти, но жена остановила его:

– Вася… Машинку-то глянь, пожалуйста, а?

Радуясь возможности переменить разговор, мужчина принялся перекладывать бельё в подставленный женой таз, и, когда показалось, что в машинке уже пусто, нащупал рукой горсть маленьких исковерканных кусочков, среди которых едва узнал части зажигалки, доставшейся ему от деда.

– Ну, вот вам и причина, Мария Александровна! Не велите казнить… – Почти шутя, склонил Василий голову перед женой. – Забыл в кармане брюк, она и взорвалась. Что ж вы, любезная моя, в карманах-то не посмотрели?

– Не лажу я по чужим карманам… – Ответила жена.

– Так мой же карман-то! Не чужой!

– Тем более… – Улыбнулась женщина. – Ты у меня мужчина видный, мало ли кто записочку подложит. Тебе решать, что с нею делать, не мне.

Василий, то ли всхлипнул, то ли вздохнул, да обнял жену крепко и прошептал на ушко:

– Вот, за что я тебя люблю…

– Что в карманы не лезу? – Перебила она с улыбкой.

– Дурочка ты. – Рассмеялся он и прижал её к себе ещё сильней, до лёгкого хруста, с которым рассыпались камни, собравшиеся было на сердце у обоих.

Вечером, когда вся семья собралась за столом, Мария Александровна всплеснула вдруг руками:

– Васенька, а зажигалка-то, что ж теперь с нею, не починить?

– Нет. – Покачал головой супруг. – Совсем пропала. По косточкам разошлась.

– Как же жалко-то, памятная вещица была, не пустячная.

– Не жалей, Машенька. Она не за просто так пропала, за делом. Вразумил меня дед. Как, случалось, в детстве, за столом деревянной ложкой по лбу. Чтобы в ум вошёл.

Бывает так, что, привыкая друг к другу, люди забывают, из-за чего они вместе. Это не делает их посторонними, но обращает в удобных, неродных соседей. Совершая усилия, чтобы понравиться случайным знакомым, мы редко стараемся для близких, неверно рассудив, что завоевали их раз и навсегда.

Букет

– Послушай меня! Не верь поварам! Даже самые хорошие из них – жулики. Все, как один!

– Как так, дядя Вова!? Если я, к примеру, попрошу поджарить мне яичницу…

– Когда приносят глазунью из двух яиц, это вовсе не означает, что на тебя потратят именно это количество. – Поучает меня дядя Вова.

– Да как же это может быть?! – Не верю я.

– Очень просто. – Отвечает он и, делая отрешённое лицо, тут же подбрасывает яйцо в воздух, но перед тем, как поймать его сковородкой почти у плиты, на ходу разрезает острым ножом надвое.

С дядей Вовой, обладателем необычной фамилии Букет, мы познакомились на целине. Он был поваром, и кормил не только нас, студентов стройотряда факультета психологии Московского государственного университета, но и ребятишек пионерского лагеря, в двух корпусах которого нам дали приют. Территория лагеря располагалась недалеко от Н-ска, где в ту пору располагалась выездная партия почвоведов и агрономов, которые пытались разбудить в целинных землях способность рождать зерно. Ну, не вызревали колосья хлеба, никак. Люцерна, на посев которой так рассчитывали хлеборобы, давала хорошие всходы, но даже даже её полудюймовые50 в толщину корни, рыхлившие землю и насыщавшие её азотом, не были способны превратить солончаки в чернозём за один день. Сливки первого урожая целины вряд ли стоили предпринятых для этого усилий. Но… что сделано, то сделано, того уж не вернёшь.

На целине не могло быть лишних рук, дело находилось каждой паре, а особенно той, что умела держать баранку руля автомобиля. Имея водительские права, я был на особом положении и с радостью пользовался им, перевозя сокурсников, грузы, пионеров и местных. Исколесив таким манером всю округу, рассмотрев подробно через лобовое стекло долгоиграющие унылые пейзажи, я увлёкся целиной, и прочно поселил её в своём сердце, как дань приключениям восторженной юности, насыщенность которых, как водится, сопровождает и наполняет всю последующую жизнь.

Цельность и непоследовательность моих скитаний на целине могли бы составить мнение о людях того времени, но, по законам жанра бытия, некие несущественные для посторонних мелочи, которые пестуешь в памяти, с теплотой и бережением51, запоминаются пуще прочих. Оборачиваясь к ним лицом, ты встречаешься с собой, прежним, а с удивлением прислушиваясь к чистому звуку собственного голоса, начинаешь что-то понимать в жизни, и в тщетных попытках совершить то же самое, что делал тогда, вернуть прожитые налегке годы.

А в то время… Тонкий да звонкий, неосторожно и лихо хлопнув дверью грузовика, я направлялся к единственному на всю округу деревянному столбу с примотанным проволокой рукомойником. Нагретая за день вода смывала дорожную пыль с рук и щёк, заливалась за воротник… Но, что греха таить, воды, чтобы вымыть ещё и шею, чаще всего не хватало, даже несмотря на то, что в рукомойник умещалось целых её полведра. Кое-как размазав грязь, и чувствуя себя чуть ли не именинником, я шёл в столовую.

Главным украшением любого приёма пищи служила горчица. Она стояла по центру каждого стола, в широкой глиняной плошке. Наполненная доверху в начале трапезы, она быстро опустошалась. Мы ели горчицу ложками. С чёрным хлебом и так, без ничего, прихлёбывали, поглощая суп и второе, к чаю или компоту намазывали её на белый хлеб или печенье. Это странное, на первый взгляд, сочетание продуктов, не было продиктовано скудным пайком или нашей истощённостью. Горчица была средством от простуды и усталости, которых, вследствие тяжёлой работы в течение дня и недосыпа под гитару до рассвета, просто не могло не быть.

Открывая дверь столовой, взгляд обыкновенно тянулся именно к этой плошке, наполненной густой жидкостью цвета неспелых оливок. Оглядывая её издали, душа наполнялась радостным предвкушением, и лицо сводило непроизвольной судорогой улыбки.

Довольно скоро сообразив, что, отведав кулинарное чудо дяди Вовы, не смогу спать спокойно, пока не раздобуду его рецепт, я поставил себе целью подружиться с ним, что вскоре и сделал, выполнив пару несложных поручений, состоявших в том, чтобы привезти что-то или подвезти дядю Вову, куда-то, по пути.

Лето, а заодно и наше пребывание на целине, подходило к концу, и в один из вечеров дядя Вова подозвал меня к себе и сообщил: «Приходи в половине шестого утра в кухню, дам рецепт. Не проспи.»

Надо ли говорить, как я обрадовался! Завёл будильник ровно на половину шестого, и даже несмотря на то, что просидел с ребятами у костра почти до утра, смог услышать его сухую трескотню над ухом.

С завистью оглядев товарищей, они могли спать спокойно ещё целый час с лишком, я встрепенулся, вспомнив, какое дело меня ожидает и побежал в кухню. Дядя Вова был уже там. Надо сказать, что Букет был замечательным человеком, но с одной известной червоточиной, распространённой на бОльшую часть мужского населения слабостью к горячительным напиткам. И, судя по виду дяди Вовы, накануне он ощутил на себе всю сладость данного творческим личностям порока. Букет едва стоял на ногах. Широкая, круглая ваза была бы самым лучшим местом для него в этот момент, но то, что я увидел после, поразило меня больше, чем его состояние.

Отточенность движений, наработанная годами, руководила телом дяди Вовы, заместо его самого. Рука, щёлкнувшая выключателем, проделала то же самое с плитами, на которых уже стояли сияющие кастрюли с подготовленным для приготовления завтраком. Всё забурлило понемногу, закипающие каши плевались густыми пузырьками, вкусно запахло отвратительной молочной пенкой и крепким сладким чаем. Дядя Вова Букет знал своё дело.

– Смотри! – Подозвал он меня к столу. – Берёшь белую горчицу, соль, масло, уксус и заливаешь водой. – Движения рук дяди Вовы были проворны и ленивы одновременно. Я не понимал, чему могу научиться, как разгадаю секрет этого дивного кушанья, если всё до такой степени просто.

– Дядя Вова, – Жалобно нудил я у него над ухом, сжимая в руках блокнот. – А сколько, сколько уксуса сюда класть, чтобы как у вас?

Букет повернулся, и глядя в мою сторону незрячими глазами, пробасил:

– По вкусу!!!

Так ничего путного и не добившись от дяди Вовы, я уезжал, сжимая в руках, как драгоценность, полулитровую баночку с его волшебной горчицей. Дома я растягивал этот обжигающий нёбо нектар, как мог, но он, конечно, закончился намного раньше, чем я мог на это рассчитывать.

 

Сколько раз после я ни пытался воссоздать тот удивительный, вышибающий любой недуг вкус, всё равно выходило «не то». А из наук дяди Вовы с необыкновенной фамилией Букет, я твёрдо запомнил только одно: «Если вам приносят яичницу из двух яиц, это вовсе не означает, что на ваше блюдо их было потрачено именно два.»

Сарай

Это было так давно, что кажется даже и не происходило вовсе, а так, привиделось в дурном сне.

Мне только-только исполнилось… не помню, сколько лет, но к тому времени я успел заметить, что вид за окном меняется не только по условиям перемены блюд, приготовленных временами года, но также по усмотрению и прихоти самого человека. Теснившиеся к дому сараи, больше похожие на отхожее место, наспех укрытое досками от посторонних, казались не вросшими в землю, но выросшими из неё, как диковинные грибы. В их сырой тени обыкновенно ждали своего часа дрова да соленья, а, как только были снесены, обнажили вид на пустырь и небольшую горку. Зимой та была местом паломничества окрестных ребятишек. Залив её льдом, они скатывались вниз на тяжёлых кованых санках или, если уже не было сил тащить их наверх, то прямо друг на друге. Летом же пригорок зарастал скукой и находился в задумчивом запустении, навевая уныние на любого, кому вздумывалось глянуть в его сторону.

Оставшись без удобного для хранения необходимой и ненужной домашней утвари места, взрослые роптали под окнами в свой единственный выходной день. Ребятня же, лишённая укромных уголков для забав, свежих яиц да парного молока, – в сараях, кстати, водились и куры, и козы, – расстраивалась куда более заметнее.

Ковыряя кору старого дуба, что рос во дворе и часто удерживал на весу верёвки с мокрым бельём, помогая в хозяйстве, детвора с серьёзным видом обсуждала, как исправить дело и вернуть родному двору если не прежний, то, хотя бы, немного более уютный вид.

– Помните, между нашим и соседним домом был забор? Замечательно толстые стенки и железные кованные прутья… Там было удобно прятаться, обстреливая снежками прохожих. – Высказывался один.

– Да… – Мечтательно соглашался другой, добавляя, – А теперь ещё и сараи снесли. Ну, кто их просил?

– Там мой любимый грузовик пропал, я видел, как бульдозер задел его своим ковшом и закопал в землю.

– И мой маленький жёлтый оленёнок. – Грустно добавлял кто-то.

– А ещё…

Воспоминания теснили друг друга, и после каждого становилось ещё скучнее, а грусть, что одолевала каждого, делалась густой, как надвигающиеся сумерки.

Согласный с мнением товарищей по несчастью, я, всё же, стоял молча, так как уже задумал нечто, что могло бы помочь в нашем деле, просто не хотел болтать раньше времени. И поутру…

Накануне я попросил деда, который часто не спал ночами, разбудить меня сразу, как только можно будет разглядеть землю под ногами. До ближайшего леска бежать было недалеко, а там, прямо руками, с корнями, я выкопал несколько разных цветущих кустов шиповника, и посадил их под окнами дома.

Наступившее утро наполнилось радостными вздохами соседей. Почти каждый, выходя из подъезда, задерживался подле моих кустов, не веря глазам, осторожно трогал их руками, а убедившись в их существовании, качал головой и шёл с улыбкой дальше.

Я был счастлив, и воображал, как через некоторое время, на будущей неделе, или, в крайнем случае, никак не позже следующего месяца, кусты разрастутся и наш дом будет утопать в них, чуть ли не по самую крышу. Люди из соседних дворов придут в наш, и, цокая языками от восхищения, станут просить меня сделать то же самое у них. И я, немного помучив их своею неопределённостью, после непременно соглашусь, и посажу в их дворах цветы. Чуть менее красивые, чем те, что растут у нас, но они тоже будут ничего.

С облаков, на которые меня вознесли мечты, сквозь мираж, сильно исказивший реальность, мне всё же удалось понять, что за окном уже некоторое время происходит нечто неправильное, разрушающее цветущие планы. Выглянув, я увидел соседа, который, выдернув всё, что я высадил, с яростной злобой, изменившей его, обычно приятное лицо, втаптывает в землю розовые бутоны. Через форточку в дом врывался душный аромат розового масла и хриплый крик соседа. Из понятных мне слов там было только одно, – «сарай».

В тот вечер дед «подальше от греха», не пустил меня на улицу. Жители двора недолго повозмущавшись поступку соседа, скоро забыли о нём.

Многие годы после, двор украшали лишь трещины узкой полоски асфальта и примятый в камень участок земли. Никто больше не решался изменить его так же, как попытался сделать это я. Ну, оно и понятно, – под куст шиповника не поставить банок с огурцами, к нему не привязать даже козу.

43вообще
44короткая передышка
45не хуже того
46белка
47Самая мелкая денежная единица Древней Руси
48вместо
49крайность
50русский дюйм до 1918 года – 2, 54 см
51бережно
Рейтинг@Mail.ru