bannerbannerbanner
полная версияСоловьи поют только на Родине

Иоланта Ариковна Сержантова
Соловьи поют только на Родине

Полная версия

Старушка наряжает ёлку…

Старушка наряжает ёлку… Игрушки достаёт из квадратной картонной коробки с нарисованным на крышке праздничным набором: бутылка Советского шампанского, баночка чёрной икры и косой срез копчёной колбасы. Каждую игрушку держит двумя руками, чтобы не разбить, ибо жалко. Теперь всё больше из пластмассы делают, роняй не хочу. Да разве ж это правильно? Те стеклянные не просто так, к ним надо бережно, нежно, со вниманием, ровно с минутками. Уронишь, будто истратишь понапрасну – рассыплются в мелкую стеклянную крошку, так и будешь после собирать, роняя на осколки слёзы, давить кровь из пальцев и, окромя боли, не о чем будет вспомнить, потешить себя будет нечем.

Старушка наряжает ёлку… Неужто верит ещё в новогоднее чудо или то по привычке, потому что нельзя иначе? Если только для внуков… Ну, а коли их нет, не случилось, то кому? Неужто себе самой?

– Заходите на чай, пирогов напеку… – Из-за двери слышно, как старушка, выглянув на лестничную площадку, робко зазывает кого-то к себе в комнату, что давно уж не видала посторонних. И ставит из последней муки постное тесто, без яиц и молока. Дрожащей рукой шинкует заветрившуюся четвертушку капусты, обдаёт кипятком. Да не враз. Полный чайник ей давно уж не поднять с плиты. Так, наполняет водой где-то на треть, и поджидая, покуда вскипит, глядит в пыльное окошко кухни слезящимися глазами.

Старушка не любит нечистоты, но когда приходится выгадывать, что ей по силам – вымыться самой или подле, она выбирает самоё себя. Дабы не пристало к ней то, старушечье страшное, что некогда, в явно пригрезившемся детстве, не давало ей обнять как следует деда. Брезговала она им. А теперь вот и сама… дожила.

Коли не обманут и придут к ней на те скромные пироги с капустой, станет поминать про сей невиданный случай, сколь хватит жизни. С благодарностью и умилением от того, что отломили чуток от бескрайнего молодого времени для неё, старухи. Пожалели…

И не опасаясь за то, что её примут за лишившуюся ума, и не пугаясь своего голоса, будет толковать с мышью тёмными вечерами. Та за делом не перечит, знай себе грызёт под подоконником, обустраивается на зиму. Ну что ж, пусть себе. В комнату не полезет, дух пережившего свою немощь кота ещё витает в дому, бережёт старушку от мышиной напасти. А коли по соседству – то ничего.

И вот однажды, мальчишка, детдомовский, что снимал комнату через стенку, зашёл-таки с голодухи к бабусе. Думал – разом, на раз, перебиться только до стипендии, а пожевал постных пирогов, да и прикипел: и к печёному простому тесту, и к сладкому запаху земляничного мыла, что исходил от старушки, да ко взгляду и голосу её виноватому.

– Знать, повадился к тебе студент… – Завистливо судачили одинокие соседки. – Гляди, отравит, комнату твою себе заберёт.

– Да вроде как внучок он мне теперь… – Сердилась старушка в ответ, но держала в секрете про то, что давно уж отписала парнишке своё жилище.

«Молодой… – Думала она. – Пригодится ему мой подарок. Кто ж ещё пригреет сиротку, если не я…»

Старушка наряжает ёлку. С улыбкой развешивая по веткам стеклянные блестящие игрушки, роняет одну, но вместо того, чтобы сокрушаться, смеётся:

– Ничего, то к счастью, пустяки, новую купим, коли что.

Дубовое

15

Сугроб облака навалился дебелою тушей на верхушку дуба. Он – кряхтеть по-стариковски, а облако ему, грубо: «Ничего, крепкий, выстоишь.» У того-то – сухая крона без листов, царапает небо куриной лапой ветвей с прошлой осени. Всю весну тщился набраться сил, повсё лето тянул понапрасну жизни многих дождей, но так и не сдюжил, осталась крона неодетой.

Сторонятся того дуба белки, словно чумного, облетают птицы загодя. Да что пернатые – жуки и те гнушаются присесть, гнус норовит мимо, через губу плюётся в сторону дуба, что долгие года был всех прочих выше и краше. Только вот, видать, пришёл его черёд отойти в тень небыти. Ах, как страшно то, – и самому, и прочим, вприглядку. Нет-нет, да примерит на себя проходящий: и ветхость, и немощь, и другое нечто, что поджидает за всем тем.

Глядел-глядел на такое дело павлиний глаз, ну и рассердился.

– Что ж вы все такие скучные, да прелые?! – Возмутился он. – Дуб вас от зноя-ветра укрывал, от дождя прятал, деток ваших баюкал, вас самих урезонивал, кормил, а теперь, как стар стал, так и не нужен никому?!

– Разве только леснику на дрова… – Усмехнулся было лось, но не стерпел такого павлиний глаз, сел нахалу на нос, потоптался, а оттуда прямиком к дубу. Обнял его, сколь смог обхватить, и ну махать крылами, как веером – дурноту с осенью прочь гнать.

Завидев от малого столь большое, не стерпело и солнце в стороне-то стоять, принялось лить-поливать белым светом понавдоль ствола, – ласкает, тешит, да приговаривает:

– Не тушуйся, обойдётся на этот раз, а там, брат, сам знаешь – жизнь такова, ни мне, ни тебе того не миновать.

Слово за слово, отлегло от сердца у дуба, щекотно стало на душе из-за надежд, что не всё ещё, не насовсем, есть времечко, плещется на донышке, разбудит весеннюю зарю треск лопающихся его почек, распустятся листья букетами. Ибо за зря пропасть – оно запросто, а для поступка растратиться – то и мудрено.

А тут и ветер подоспел, сдёрнул дерзкое облако с дуба, прочь погнал. Вздохнуло дерево, распрямило спину, огляделось вокруг себя… Много подле разных с разными, а тех, которые добрым словом в нелёгкий час… в суете-то не всегда и разглядишь. Выйдут они наперёд прочих, сделают, что совесть велит, и в тень. Благодарности не требуют, наград не ждут. Не для того они таковы, просто не могут иначе, и всё.

Я сам!

– Эй, малый. ты чего там возишься? Рыбу что ли удишь, так она здесь не водится!

Вспотевший докрасна парнишка лет пяти не отвечал, но лишь пыхтел, продолжал возить прутиком по луже. Великий для него картуз неумолимо сползал с затылка на нос, что никак не отвлекало его от занятия. Привычным движением мальчонка возвращал головной убор на место, и продолжал свою возню.

– Что, картуз-то братов или отца? – Спросил я, дабы разговорить-таки мальца, но тот по-прежнему безмолвствовал, и мне пришлось подойти поближе, чтобы разобраться самому.

Посреди широкой лужи, рпаспластав крылья, лежала стрекоза, таких больших я ещё не видывал. А мальчишка тянулся прутиком до насекомого, но всё не выходило никак: и руки были недостаточно длинны, и прутик довольно короток. Впрочем, бОльший можно было бы раздобыть, но его было бы не так просто удержать.

– Зачем она тебе? – Спросил я мальчика.

Сердито глянув на меня, он шмыгнул носом, и снизошёл-таки до ответа:

– Низачем. Её ветром принесло. Она пыталась взлететь, но прилипла. Крылья вон какие, а мне мамка запретила ноги мочить, я вчера только болел.

– Так ты её спасаешь, что ли? – Догадался, наконец, я, но парнишка передумал делиться со мной дольше и продолжил удить стрекозу.

– Давай, я её достану, хочешь? – Предложил я.

– Я сам! – Твёрдо ответил мальчик, и тут меня осенило. Подхватив ребёнка подмышки, так что он даже не успел ничего возразить, я зашёл на середину лужи, прямо к самОй стрекозе.

– Доставай! – Крикнул я весело. – Сам!

Минутой позже, когда стрекоза обтиралась травой, как купальным полотенцем, мальчишка с ужасом наблюдал за тем, как я выливаю воду из туфель.

– Дяденька… как же так? Вы не простудитесь? А мамка вас не заругает?

– Я тут рядом, недалеко живу, не успею, надеюсь, а что про мамку… Не заругает. Далеко моя мамка. – Мне не хотелось расстраивать складный мир парнишки, в котором были мать, отец и наверняка – даже старший брат.

Спасённая стрекоза довольно скоро обсохла, поднялась в воздух и пролетела мимо нас без очевидного намерения поблагодарить. Оно получилось как бы само собой. Тень стрекозы долго ещё была видна над дорогой, или нам с парнишкой казалось, что это так.

Участие в судьбе крылатой козявки сблизило нас. Мне было жаль, что это ненадолго, и он сейчас уйдёт в свою детскую жизнь, полную недетскими волнениями, а я останусь один на один с мокрыми туфлями и простудой, что неминуемо настигнет ближе к полуночи.

Решив не поддаваться минутной слабости, я протянул руку малышу, как взрослому:

– Ну, давай прощаться. Тебе пора, а то мамка заругает.

– Она зазря не ругается. – Возразил мальчишка и добавил, – А пойдёмте к нам. Мы вдвоём живём, мама у меня хорошая, да и печка уже натоплена, быстрее обсохнете. Пошлите, а?

Не пойму отчего, но я не дал себе времени подумать и… согласился:

– Побежали тогда скорее. – Поторопил я мальчика.

– Наперегонки?!

– Да хоть взапуски! Как угодно! Я-таки уже довольно сильно продрог.

В ожидании грядущих холодов

Туя глянула лукаво в глаза осени и попросила, как это делают обыкновенно цыганки, позолотить ручку. Ну и не смогла ей отказать осень! Так не так, а многие напасти, кой напророчит цыганка, могут и сбыться. Ну не лучше ли поостеречься, да выдать ей испрошенное, тем паче, – мало на то потрачено: отогнать чуть подальше солнышко, да приказать ему раньше лечь и позже встать. Только-то! И будет всем счастье…

Лягушонок сидел на пороге и смотрел на паука, что вплетал нитку паутины в льняную прядь солнечного луча. Улитки, что громко чавкали в ночи, теперь дремали вполглаза. Слизни, чей оглушительный топот был слышен до самого рассвета, из-за чего даже филину делалось не по себе, грелись, изредка, но неожиданно шустро для своего звания, переменяли положение.

Оса, оставив труды, лакомилась каплями смолы, провозглашая тост за тостом во здравие сосны.

 

Вишня прятала под редкой вуалеткой ветвей лукавый янтарный взгляд. Она много могла бы поведать про то, как провела лето, но промолчит, ибо другим верно известно про тебя лишь то, что ты сам о себе расскажешь, довольно и того того, что присочинят. Молва, она сама об себе позаботится.

В ожидании грядущих холодов, стволы впиваются корнями в землю.

Сухим песком течёт с дерев листва… Рыжая, нездоровая седина сосны падает неслышно к ногам, и ветер явственно шелестит в левое ухо : «Верни-и-ись…»

– Кому это он?

– Кто его знает…

Едва дождавшись, покуда вечерняя заря доиграет зорю, расположившись поудобнее в раковине, нежной и хрупкой, как чайная пара костяного фарфора, улитка вновь принимается громко грызть ночь.

Ветер, которому наконец наскучило шептать, принимается за шалости, и после уж не надо гадать – кто это опрокинул на небо полный сумрака ковш большой медведицы, а слизень, который не любит непорядка тут же берётся мять ту темноту, будто тесто, дабы не вышло выше края утра.

Утром тропинки сада оказались усыпаны сплошь золотыми листами туи, похожими на пёрышки, теми, что давеча просила у осени… Отчего же она оставила те дары? Позабыла или нарочно? А спросишь – промолчит и она.

Прищепка

– Любое дело, что приносит выгоду, это, конечно, не без лукавого. Хотя я по-прежнему убежден, что человек стал человеком благодаря торговле.

– А я уверена, что человек стал человеком, когда нашёл-таки в себе силы

поднять голову от грязи под ногами, чтобы посмотреть на звёзды!

Из частной беседы автора с читателем

Синица пытала прищепку, терзала её, уговаривая лететь за собой в лес. Сулила ей свободу, кой та была лишена с малолетства. Увещевала и уговаривала, мол, как зацепили её, молодую, да белую на бельевую верёвку, так и висит она там в дождь, в снег на сквозняке и солнцепёке без отдыху, без собственной воли.

– Глянь, как потемнела ты, подурнела лицом и статью! Эх, кабы другую тебе судьбу…

Слушала прищепка синицу, сцепив зубы и молча щурилась на неё супротив. Думала она про своё житьё, да судила не так, как птаха близкая и недалёкая.

Бывало, вынесет хозяйка таз с бельишком, и сама взопреет, так что пар с неё идёт, и с тряпок льёт дождём, – сил маловато отжать воду досуха. Накинет женщина на верёвку-то вещицу, как сможет, разглядит каждую, отойдёт поглядеть, и ну качать головой, вздыхать горестно и досадливо, незрячему видно, что не слишком довольна она, а куда деваться.

Старенькое всё, не угадать уже, где какой цвет, который где цветочек. Было б пореже с постирушкой затеиваться, может и продержались бы тряпки те подольше, а и на пыльном-залежалом несладко-то спится.

Пока прищемит каждую вещицу хозяюшка, бельё из горячего холодным делается. Неловкими от работы с малолетства руками оно не враз выходит, когда и стрельнёт в кустарник прищепочка. Тут уж хозяйка с кряхтеньем в траву – искать. Все пальцы, бывало, исколет о сучки, а не бросает искать беглянку, а как отыщется, – уж и оботрёт, и водицей промоет, и подышит на неё, пестует, будто цыплёнка.

И за такое к ним внимание, прищепки жаловали свою хозяюшку. Уж как не просил когда ветер отдать ему бельишко, всякий раз ему было отказано в том наотрез:

– Не для того стирано, чтобы ты выпачкал, в песок или лужу обронил. Нам доверено, нам дозволено, нам и ответ держать, дабы просушилось всё, цветочным сладким духом пропиталось.

Ну и образумится ветр, подсобить берётся: потрясает тряпками, как флажками, но чтобы отнять – больше ни-ни, он, ветер, тоже понятие имеет, что почём и кто чего стоит. Чьё слово верное, а который на откуп ветру-то его и отдаёт.

…Пытала синица прищепку, на свою сторону звала. Ты ж, говорила, как мы, птицы, над землёй паришь!

Слышала прищепка птицу, да не слушала, несмотря на нежный, да лукавый посвист синицы, что, будь прищепка послабже характером, не дал бы простору собственным её думкам.

Таки не сдалась прищепка напору птичьему, не дала разжать-разнежить себя, ибо парение её без той бельевой, да без измятых стиркой рук… Чего бы оно стоило? Упала бы в кусты та прищепка, только и всего.

Это как человек без Родины,– держит его она, да не сковывает, поручает заботу об себе, даёт почувствовать, что нуждается в нём, а заодно и сил – парить над тщетностью. Сполна…

Совсем как человек…

– Что-то день так быстро прошёл, вам не кажется?

– Да что день, жизнь пробегает, запыхавшись, не успеваешь её разглядеть в лицо, – какова она, почувствовать аромат ея дыхания…

– Один лишь ужас от последнего вздоха мерещится во всём.

– Так и есть… Но нынче, это что-то особенное. Обычно, когда дел много переделано, время тянется, а сегодня раз и нету дня. Суматоха его слопала.

– Суета…

– Она самая.

Не умея сойти со своего места в самом деле, лес, всё же, уходит осенью. Расступается на стороны, делая тропинки шире, и как бы стаивает, но не враз, а постепенно машет крылами листьев вслед изорванным ветром облакам и птичьему ровному строю.

Порхающие его листы похожи на бабочек, только те сливаются с мерцающими в последнем жару волнами воздуха, а эти… Роняют себя в глазах, на глазах, кидаются в ноги, да ничего уж поделать нельзя. Не вернуть. Ни дня, ни жизни, ни на ветви листву.

– Знакомо ли вам чувство, когда поутру, разглядев змею, что скользит по росе, хочется бежать не прочь от неё, но за нею, дабы разведать , – куда она и зачем.

– Нет, я бы поостерёгся!

– А я вот давеча вышел на крыльцо, вся трава в росе, ровно в инее, а по ней, будто по воде вилась прочь гадюка.

– И как не страшно вам сделалось!

– Подумайте, напротив, и сам себе удивлён. Змея стекала в лужу тени неспешно, а в устремлении своём была столь сосредоточена, что, казалось, не обратила на меня никакого внимания. И я сделал несколько шагов за нею…

– Так что же? Куда она намеревалась уйти?

– Увы. Я так и не узнал, Усовестился подглядывать дольше. Как бы снизошла она ко мне, не давала понять, что заметила слежку, хотя вряд. А я… как тать, эдак надо полагать?

– Да, ладно! Что это вы человечьими мерками к этакому пустячному и нежелательному во всех смыслах существу!

– А для них может мы с вами таковы, не думали?

– Вот ещё! Нет, конечно!

– Ну, оно и понятно. Начитавшись-то вздора…

…Неровный, поросший лесом горизонт, будто изгрызенный край чашки. Режутся зубки у нового дня. И он каждый раз новый: рождается, уходит, совсем как человек, – всякий раз новый, и тот же самый, каждый раз.

15лишённое тонкости, грубое, тяжеловесное
Рейтинг@Mail.ru