bannerbannerbanner
полная версияЗа спиною прошлого…

Иоланта Ариковна Сержантова
За спиною прошлого…

Полная версия

Прежнее

Резные сердечки виноградной листвы… Как хороши они на просвет! Любому, кто вздумает повернуть голову в их сторону, листочки посылают трепетный привет от своего сердечка, и в знак расположения открывают его настежь, до самой тонкой прожилочки: нате, глядите, трогайте! Все на виду, чисты, ни единой дурной мысли, ни пятнышка , ни червоточины!

Нежные юные листочки… Усыпанная ими, как зелёными бабочками, виноградная лоза чудится венком на челе мая, что нервен и от того часто дождлив.

Сова охает по-старчески вдогонку рассвету: «Ох, да ох. Ох, да ох. Не упади, милый, не расшибись, малый!» – хлопочет она с порога дупла. А он-то, неслух, спешит шибче прежнего, ибо гонится за ним полдень, так что не запомнить его, прежнего, и не быть ему прежним николи.

Колко ступать по стриженой траве, на взгляд-то податлива и приветна, а в деле? Прогнётся для виду, пропустит, как бы вперёд себя, а после…

– Ой! Больно же! – А ей, траве, и сраму нет. Знай, щурится зеленоглазо по сторонам, словно бы то было не по её душу. И как тут не вздумать, не об ней ли сказ: «Зол и зелен»? Так и про неё ж.23

Однако, коли рассудить по чести, а и как же ей не ханжить, ежели всегда и всюду под ногами – она, и каждый её топчет без жалости и повину.

Иное – ступать по хвое , хотя и босиком. Даром, что игл горсти, а всё боком, по боку, деликатно. Из мягкосердечия своего, пущего внимания к прочим, нежли к себе. Таковы они. А на вид-то? – не подступись, испробуй только, как бы после не пожалеть!

Таким точно, неприступными, кажемся и мы. Сберегая себя от излишней боли, казнимся и страдаем многократно, куда как больше прочих, которым хватает духу ответствовать обидою на зло, и со спокойным равнодушием взирать на причинённые ими слёзы.

Где мы, прежние, – дерзновенные и отважные, стремящиеся объять собой весь мир? Да и мы ли то были, в самом деле…

Не скажет про то никому…

Закат на реке. Ласточки трясут половичками крыл с раннего утра и не угомонятся никак.

Жемчужина солнца парит над водой, как промеж ребристых створок, каковые бывают обыкновенно с исподу перловицы24. Ну, а ежели небо зардеет, смешается, то не иначе, как розовым перламутром раскрашена сделается вода до самого горизонта. Драгоценно сияние извечно вечерней зари.

Паук, и тот вплетает серебристые нити в паутину, не чахнет понапрасну подле добра, щедро тратит запас красы, делится ею с любым, кто мимо или даже в саму что ни на есть сеть.

Посеребрённые рассветом, сверкают берёзы. Ветер жмётся к дороге, ползёт ужом, а солнце, расположившись удобно на ложе леса, глядит на него и ухмыляется. Да недолго уж ему хохотать и посмеиваться. Ветер-то в своей власти, а солнце – где-то там, наверху, откуда хотя видно всё, а захочешь чего, так и не достать.

Молодая сосна пригорюнилась, кланяется в пояс дороге, нагнувшись ивой. А соседкам, что в силе уже, и дела нет, – самим бы удержаться, стоят, расставив покрепче босые ноги. Выпачканы землёй, мёрзнут пальчики корней, и позади, за спинами смолистых стволов, – берёзы, – чудятся не иначе, как молочными брызгами… Ландыши жмутся к ногам. Стоят, не дышат. Горстью монет тихо звенят на берёзе листочки.

А ветер всё злится, холодеет от собственной решимости, дрожит мелкой дрожью, перепоручая сей трепет и соснам, и дубам, и берёзам, и всем тем, которым положено отстоять в лесу своё место и свой срок. Ну, а коли не следует кому, тому и не стоять.

Облако некрасиво, как кусок глины, плющит солнце, и вскоре золотистый шар оказывается весь во вмятинах от прикосновений пухлых пыльных пальцев.

Тенью своей туча теснит дорогу, а та… вся в испарине от страха. Пух одуванчиков ложится снегом на мокрую землю. В золотом же песке обочины – след косули, как оттиск тонкого каблучка чьей-то туфли.

Сосны, что пробудились затемно, дремлют теперь, и детские кулачки их шишек, коих не одолел никто, но осилил сон, растеряли всё, что несли. А где искать ту потерю, знает лишь ветер, но не скажет про то никому…

Не случись его…

Шмель оценивает утро, измеряя на чутких весах ветки, и никак не может понять ни его важности, ни смысла. Налево присядет – перевес, направо – тот же коленкор, куда не повернёт, всё выходит чересчур. Той малости, что в нём, шмеле, довольно, чтобы пало утро, рухнуло навзничь, распласталось по земле и растаяло, вместе с туманом. И развеется тогда даже само воспоминание об нём! А как напрасно то…

Не желая быть причиной беспокойства, входило утро тихо, едва скрипя деревянной дверью леса, и тянуло из-под неё вкусным духом прелых желудей, мягких от росы сосновых игл, да ландышей.

Дабы не идти в полной тишине, не разбить друг об дружку хрусталь ея бокалов, утро глядело просительно на птиц, и те затягивали свою, всегдашнюю, иную всякий раз, похожую на изысканную монотонность ручья, песнь. Стекала она обыкновенно воланами сверху вниз, и сие звучание, нанизанное на струны воздуха, было заметно не только слуху, но взгляду. И так славны казались они, так хороши, что собрал бы их все по нотке, как по ягодке в лукошко, или целыми гроздьями в корзинку, каждую из мелодий! Да только что ж с ними станется после? Увянут, изотрутся друг об дружку. Мало им будет той тесноты, ибо из-за того-то птичья трель и сладка, что свободна от принуждения над собою.

Хрупка любая жизнь, более, чем видится то со стороны. Грузна её поступь, да часто не оставляет после себя никакого следа. Вот и утро, было оно и нет. Только вот, не случись его, не отыскать бы солнцу дороги к полдню, а там и вечера не видать никому.

Именины

День поплотнее задёрнул шторы ливня и долго чем-то там шуршал, ронял нечто, проливал из чашек и шлёпал после босыми ногами по мокрому, да, разбрызгивая на стены, мочил подол длинной, в пол, сероватой льняной рубахи.

Ласточки за дверью не улетели с первым лучом солнца. Тем паче, прижимистое светило не выпустило его, противу обыкновения, за порог своей опочивальни, которую многие почитают горизонтом. Птицы сидели с торжественными лицами, не нос к носу, как бывало всегда, но щека к щеке, готовые улыбнуться взглядом и приветно кивнуть, слегка склонив голову на бок.

Сей первый в этот день жест дружеского расположения, знак доверия и приятия совместного сосуществования, придал серой, вымоченной дождём округе не будний вид. Наружность дня, украшенная гирляндами аквамариновых капель, преобразилась, с молчаливого, красноречивого одобрения ласточек.

Переполнявшее чувство мешало вырваться наружу их прозрачной песне, но было довольно и того, о чём не проговорились они. О чём же? О родстве душ, и проистекающей от того близости, через которую не в тягость счастие ежедневных мимолётных встреч, а иная забота – не как докука, либо неизбежное неизбывное зло, но неизъяснимое удовольствие…

Кстати же, большой зелёный дятел – всегдашний зимний постоялец, прилетал тож. А ему-то было довольно издалека…

…День задался. Ибо случился он.

Не про дождь…

По туго натянутому пергаменту луж, барабанными палочками струй дождя вечер отбивает свой собственный ритм:

– Тыц-ты-дыц! Тыц-ты-дыц! Тыц-ты-дыц!

Так, с оттяжкой, с отсрочкой, звучат вагоны пассажирского состава в ночи. Утомлённый дорогой, он играет на струнах рельс единственное, что смог разучить за годы километров. Пробегая холодными пальцами колёс по клавишам шпал, разбивая подушечки в кровь, он теснит локтями подножек водоворот воронки времени, оставляя в тамбуре малое место для надежды, что всё задуманное сбудется. Когда-нибудь…

Но вагонам мало одной надежды, и они, словно дети, толкают друг друга, проверяя сцепку, хнычут, и, набирая скорость, тянут за руки и ноют противными голосами, повторяя свой извечный вопрос:

– Когда? Когда? Когда?

Так же надоедлив и дождь. С невинным, невозмутимым видом, брызжет своею хладной кровью на виду, взывая к сочувствию, а сам ранит безвинных крадучись, скрытно, но то болезненно не менее от того и обидно более чем.

– Тыц-ты-дыц! Тыц-ты-дыц! Тыц-ты-дыц! – Промокший насквозь музыкант швыряет горстями ненужные уже никому мурашки озноба, что сжимали некогда кожу левой щеки от предвкушения интереса к жизни, ко всему, что она могла дать… да так и недодала.

Капли дождя… Земля принимает на себя каждый из ударов,– по-отдельности и все скопом, -чтобы не быть уличённой в том, что стояла в стороне, безучастна к судьбе и не сделала ничего, дабы умалить тяготы страданий живущих на ней.

Май

Май… Так холодно, что пар изо рта, а солнце спешит юркнуть под одеяло горизонта. Сложив голубые лепестки крыл, на обрубке бревна мёрзнет пчела…

– Плотник!

– Не понял.

– Пчела так называется – плотник!

– А почему?

– Плотничать любит, выгрызает себе гнездо в древесине. Шумит так, что за пять саженей25слышно трясение, да мелкие опилки брызгами на все стороны!

 

– Надо же…

Трясогузка, обманом и хитростью подманила своё подросшее дитя поближе к беседующим, пресекая гневный писк комаров, перехватывает их на лету и поспешно отправляет в раззявленный рот птенца. Покуда тот не отказывается ещё есть! Серый фланелевый костюмчик туго обтягивает упитанного малыша. Как любая мать, птица желает удивить мир статью и неповторимостью своего ребёнка.

– Никогда не видел такого крепкого младенца!

– Да он уже не так, чтобы слишком мал.

– А гляди, как охотно он раскрывает рот навстречу маме, что подступается к нему с жуком наперевес.

– Почём ты знаешь, что это мать? Может это отец!

– Поверь мне, это не он!

– Ой, что это?! Кто это был?!

– Прости, не заметил.

– Ну, как же?!

– Где, покажи!

– Да там же… там! Присмотрись! Выглянул некто из-под нижних ветвей туи, как из-под подола, и исчез!

– Вечно ты выдумываешь. Нет там никого.

После пчелы -плотника остаются прочные, идеально ровные, круглые отверстия в древесине. Небесполезно существование трясогузки. От того, кто «был только что здесь», остаётся мерное покачивание ветвей. С укоризной, сожалением или как-то ещё, – пускай того сразу и не понять. А вот отыщут ли что-нибудь ступающие за нами следом? Кивок ветвей, отпечаток ступни на песке? Хоть бы это, хотя бы так…

Райское яблочко

Луна лежала где-то на дне неба, последним и единственным полупрозрачным ломтиком райского яблочка из бабушкиного варенья. Но сколько ни черпай сладкий, с перчинкой мяты, воздух, не добраться до пропитанной сиропом нежной мякоти сего плода с кисленькими косточками. в виде блестящих, писанных коричневой тушью запятых.

Над лесом хорошо слышно, как суровый с виду филин ведёт вслух счёт. Где-то там, в обитой зелёным бархатом трав опочивальне, некий неведомый затейник занимается под его присмотром гимнастикой по Мюллеру26, и вышагивает туда-сюда положенное число раз, как деревянные ходики в пустой зале, – покуда не кончится завод и не расслабит пружину.

Поверженная ввечеру суровой косой судьбы гадюка, к утру воспарила к небесам или попалась на зуб дикой кошке, либо лисы, что давно уж мнила себя домашней, но не избавилась ещё от привычек вольной жизни. Впрочем, не исключено, что с поверженной змеёй поиграли и птицы. Но не из озорства, а по злобе, как с татем, что сторожил подле гнезда, дабы застать зазевавшегося слётка, не познавшего ещё, как это, – сдаться на милость воздушных волн, когда они держат тебя под руки, да несут всё дальше и выше от земли…

Ночь так сильно рыдала над змеёю, что аж вымыло ливнем часть камней дороги. И если раньше можно было брести, ведомым за руку дрёмой, едва глядя под ноги или почти не поднимая их, то теперь каждый шаг – насилу, из опасения в любой миг от камней подножки: грубой, ожидаемой и, тем не менее, внезапной во всякое из времён.

Юный клён с наивной радостью, нисколь не рассуждая об чужом несчастии, хлопал липкими от дождя ладошками листвы. Свёрнутая в узел гадюка пугала его даже не будучи живой, а уж сколь минут он провёл, трепеща от страха, покуда она тёрлась об его тонкий ствол… Странно сие или нет, но крапива тоже чувствовала себя теперь куда вольнее. И хотя ей не пристало безудержное, открытое выражение радости, но она также казалась довольно-таки весела: ибо предпочитала не иметь соперников, чтоб самой язвить кого и когда вздумается. Тем не менее, крапива едва ли не светилась от счастья, а несвойственная ей лучезарность не умаляла всегдашней настороженности, и мало кто возжелал бы приблизиться к ней просто так, безо всякой крайней на то надобности.

На челе мая красовался нежный венок виноградной лозы, плетеница27 из хмеля была уже приготовлена ему на смену. Но колюч и страшен казался сей венец. А выбирать-то из них, который когда надеть, нельзя никак. Всякому своя пора, свой черёд.

…Луна на блюдце неба рядится ломтиком райского яблочка из бабушкиного варенья. Облачко, что возле, пенится, сочится из неё сладким сиропом. Так бы и съел…

Зеркало

Несмотря на полдень, небо было блЕдно, почти белО. Ему явно нездоровилось. Невыразительные облака сулили скорую больную постель или, в лучшем случае, головную боль ввечеру… любому, кто решился бы на него взглянуть.

Клён с перепугу запросился в дом, принялся стучать по окнам, скрестись по крыше, как заплутавший на чердаке воробей. Глядя на то, укоризненно зацокал языком щегол. В тщете найти покой, ветер нервно ерошил траву, проводя по ней прохладной рукой туда-сюда, и та отзывалась белёсой волной или дымком, – тумана, либо ночного костра у реки, подле которого зябнут рыбаки в ожидании утренней зорьки.

Тихо сидят они. Переводят рассеянный взгляд с огня на воду и отражённое в ней небо, ибо им почти всё равно, куда смотреть. Вымокшее в реке, небо кажется не таким красивым, как то, что над головой. Быть может, отражение поступает эдак из зависти, и пытается присочинить, прибавив к облику неба немножко от себя, а, значит того, чего в нём нет и быть не должно.

Точно также и мы, добавляем своего, отражённым в нас людях. Многое или по чуть-чуть. Чем меньше, тем более уважения к прочим, и наоборот.

Небо глядится в воду. Ежели вздохнёт ветер подольше, пустит рябь по воде, и вот уже в отражении – морщины… Хотя в самом-то деле их нет! Прихорашиваясь, небо взбивает седые букли облаков, хмурит брови, поднимает уголки губ, опускает, примеряя к себе строгое выражение и… эх, – не глянулось оно себе вдругорядь… А зря.

– Да полно! Не слишком ли мелка лужа, чтобы зеркалом-то быть?!

– То-то и оно!

Шёпот шапито

Я вышел из дому, едва солнце, задержавшись ненадолго на покатом ложе полдня, начало свой спуск к кровоточащему подножию вечерней зари. Вездесущий, привычный в наших краях ветер, кой любит совать свой холодный нос во всякие любые дела, тут же донёс до меня некий знакомый аромат. Причём, ветер сделал это не так, как привык: он не толкал, по своему обыкновению, в спину, не дул в уши, словно хотел сделать из моей головы воздушный шар.       Ветер был задумчив, загадочен, нежен. Чудилось даже, что он словно бы скрипнул стеклянной пробкой, откупоривая склянку с одеколоном, позабытую в углу будуарного столика. И оттуда, с некой опаской, как улитка из ракушки, понемногу выбралась зримая струя. Душная сперва, она держалась от остального воздуха особняком, но оглядевшись, расслабилась и вздохнула вдруг с пряной силой мокрой пылью, лошадиным навозом и опилками…

Кажется, да я почти уверен в этом, именно так пахло шапито. Первое цирковое представление, что увидел я, происходило именно там, под его брезентовым шатром. И вот что удивительно, память не задержала ни единого звука или жеста того дня, но только лишь запахи: влажный – страха, холодный – от ощущения лёгкости из-за прерванного аплодисментами ожидания неотвратимой трагедии и тот сладкий, умиротворяющий парад-алле, после которого можно уже, наконец, идти домой.

– Куда ты спешишь?! Неужели ты не хочешь сходить на конюшню, покормить лошадку морковкой?!

– Нет!!!!

– Какой ты, однако, нелюбознательный…

Дождик моросил каплями, как словами, нетерпеливо барабанил мокрыми пальчиками по тряпичному куполу, а мне хотелось бежать прочь, дабы не чувствовать, не слышать какофонию ароматов шапито. Ведь как было объяснить взрослым, что, если бы только под протёртой во многих местах палаткой цирка остались лишь те два восхитительных запаха – конского навоза и опилок, то я мог бы находится там вечно, покамест ветер не сорвёт последний лоскут шатра. Но страхи, их ледяные ароматы заставляли втягивать голову в плечи, закрывать глаза и шептать без счёту Иисусову молитву.

Но… разве бывает где, чтобы вовсе без трепета, без испуга? Только не в жизни, только не у нас.

23зелёный цвет символизирует напористость, жесткость и твердость
24двустворачтый пресноводный моллюск
25213,36 см
26дыхательная гимнастика И.П. Мюллера по схеме соответствия вдоху и выдоху на каждые размеренных 4-5 шагов, разработанная в 1914 году
27венок
Рейтинг@Mail.ru