С одноклассницей зашли к однокласснику, благо жил возле Невского. В старших классах его одолевали дамы из журнала мод. Мог бы демонстрировать одежду в журналах. Или сниматься в кино. Киногеничный. Красивая улыбка красивого мужчины.
Поговорили о том о сём. Стали уходить. Подруга выходила первой. Я – второй. В дверях взял за руку. Сказал: «Останься». Внутри пламенел костёр. Сильно пламенел. Я чувствовала своё тайное происхождение из огненного мира. Он не был бесчувственным. Всё уловил. Взял за плечо. «Останься». Говорил, улыбаясь своей фирменной улыбкой – что-то дурашливое и иронизирующее над самим собой, чтобы не быть чересчур правильным и картинным.
У девушек свои принципы. Почему они говорят «нет», когда всё внутри говорит «да»? Почему хотят казаться из другого мира, которого, по большому счёту, и нет. Есть этот, реальный. И наоборот… Никто не знает. Только ангел хранитель. Или дьявол – мешатель.
Ушла. Мало было у меня таких ночей, как тогда. Хотела Костю. Думала о Косте. Чуть с ума не сошла. Потом и думать забыла. Если бы проявил напористость, позвонил, преодолел робость перед моими мифами.
Потом была встреча с одноклассниками. Сказал ехидно, что знает обо мне многое. Больше чем надо, знает.
Вскоре прошёл слух – Костя перенёс операцию на мозге. Частично парализован. Не женился. Детей нет.
Потом опять была встреча одноклассников. У него на квартире. Та же мебель. Те же мишки в сосновом бору, в тяжёлой золочёной раме. Но Костя – другой. Седой Костя. Хотя фигура и лицо – те же. Я, в голубой кудрявой шубе. Белой чайкой в стаде голубей. Птица иного полёта. Подпольного полёта. Как была белой вороной, так и осталась. Я побаиваюсь их. Они меня. Приблудившегося колибри.
Костя сидит напротив. Молча смотрит. По сравнению с другими – мало изменилась. Несмотря на двух детей. Нечего на меня так смотреть.
Стала уходить. Взял за руку. Молча обнял, поцеловал в губы. Долгий, долгий, очень выразительный поцелуй. Вложил в него всё, что было пережито и не состоялось. Ничего друг другу не сказали. Я ушла. Опять не спала всю ночь. Теперь от слёз.
Володя, в последние годы своей жизни, не избегал темы об Обломове, обломовщине, диване. Излюбленные темы русского человека. Говорил близким: «Похороните меня в моём диване. Это будет мой постмодернистский гроб».
Был недалёк от подстерегавшей его истины. На нём, родном, его и зарезали, как неловкий мясник режет свинью. Дело рук какого-то инфернального выкормыша, испарившегося в ночном петербургском тумане.
Но похоронить в диване постеснялись. Не выполнили волю покойного. Лишили исчезающую и распадающуюся его биографию яркого последнего мазка. Да и хоронить некому было. Последняя жена на похороны не пришла. Диван выбросила на помойку ещё до того, как его хозяин был предан земле. Возможная улика и возможный постмодернистский памятник. Предмет лени, недеяния, смерти творчества и его же зарождения, смерти жизни и её же зарождения – в пятнах сокровенного, эшафот и Голгофа…
Предпоследняя жена, самая длительная и основная в его жизни, формального доступа к покойному не имела. Прошло полгода. Приходит навестить могилку – а там кто-то крест поставил. Хороший. Деревянный. Кто поставил – неясно. Но точно известно, что не последняя жена. Если бы постмодернистская энергия бурлила бы и кипела всерьёз, а не так, по-петербургски, сквозь полусон и полузёв, могло бы быть и дальнейшее продолжение. Каждый из скорбящих друзей поставил бы свой памятник яркому постмодернисту. Кресты, обелиски, скульптуры, художественные объекты – все возможные знаки любви и почтения от разношёрстного его окружения, от людей, которые и на похоронах разделились на кучки и группки, некоторые передрались некрасиво. Постмодернистская бесхозная могила, принадлежащая всем.
Выяснилось: крест поставила самая богатая из любивших его женщин. Материализовавшаяся любовь.
Другой постмодернист, танатолог, был безвременно и жестоко похищен предметом своих философских исследований. Незадолго до этого похоронил себя на виртуальном кладбище. Там же и опубликовал себе эпитафию. Реальная его смерть потрясла его виртуальных соседей. На поминках молчаливое раздумье преобладало.
Постмодернистское ироническое веселье не всеобъемлюще. Есть и для него зоны «табу».
В той семье умели и любили устраивать перформансы и хепеннинги ещё тогда, когда мало кто этим занимался, а если занимался, то не знал, как это называется и имеет ли это художественную ценность.
В тот день Володя поджигал куколок своей жены. Поджигал и бросал в форточку. На снег. Они, из тряпочек, давали ужасный смрадный дым. Лена подбегала, подпрыгивала, отбирала куколок. Он, чтобы лучше горели, бензином их. Какие звуки, стуки, крики и выражения при этом раздавались – легко представить.
Приехала милиция. «Здравствуйте, товарищи! Что у вас за шум? Поступили жалобы от соседей…»
Не успели сбавить пары и мирно побеседовать с милицией, причём милиционеры разделились на две бригады – одна выслушивала мужа, другая – жену, опять звонок в дверь.
Распахивается – вваливаются пожарники в огнеупорных комбинезонах, сапожищах, перчатках, тянут за собой кишку, сшибающую всё на своём пути – все милые мелочи художественного быта. Заливают тлеющих куколок на полу. Поливают задымлённый двор. Понятно. Соседи вызвали.
Не успели пожать честную чёрную руку пожарников, – звонок в дверь. Дверь распахивается, врываются омоновцы в масках и с автоматами наперевес. Разбегаются по всей квартире – налево к жене, направо – к мужу. Оббегают все закоулки, заглядывают под ставшие вскоре постмодернистскими диваны. Никого не нашли. Милиционеры, пожарники и два мелких разнополых художника стоят по стойке смирно у стены, широко расставив ноги и подняв руки за голову.
В то время кто-то с кем-то боролся. То ли с диссидентами, то ли с демократами. Кто-то из прошлого на них наслал замаскированное будущее.
Побеседовали. Разобрались. Успокоились. Никого подозрительного не нашли, кроме карнавала служивых людей и переругавшейся семейки. Опять звонок.
Открыли дверь – люди в белых халатах. Из дурдома. «Кто здесь больной, товарищи, признавайтесь!» Вопрос на засыпку задал доктор. «Да-да, где больной?» – ухмыляются здоровенные санитары подлой простодушной улыбкой, потирая красные волосатые руки. С ходу и не разберёшь.
Молодому врачу стало дурно от заплясавшего перед ним хоровода милиционеров, пожарников, омоновцев и художников. Пришлось водки налить, чтобы пришёл в себя.
Бывают трёх видов.
Первые – бездетные. Ни одного ребёнка. Это, обычно, крайние эгоцентристы. Те, кто не смог расстаться с затянувшимся детством. Как, место его, любимого, займёт кто-то другой, – да никогда! Лучше яички – собакам, как это делает бобёр из басни Эзопа. Только бегать мешают.
Вторые – безответственные сластолюбцы. Сластолюбие толкает их во все тяжкие. Кто будет воспитывать их детей, на какие деньги – это их не волнует. У таких мужчин, как правило, двое и больше детей. Никогда не бывает одного. На одном остановиться у них не получается. Зато бывает и трое, и четверо. Точное количество их не волнует. Падишахи в гареме на самоокупаемости. Я знала одного мужчину, у которого в 26 лет было шесть внебрачных детей. Девушки и женщины использовали его как космического осеменителя. Он был спортсмен, без вредных привычек. Хотя красавцем, пожалуй, не был. Он плакал, когда узнал о шестом. Ему хотелось жениться. Но был он нищий студент, а сладострастие его мучило и было непреоборимо. Благодаря блужданиям этих безответственных мужчин, заблудившихся во блуде, продолжается род россиян.
Третьи – состоящие в единобрачии, обычно пожизненном. У них обычно один ребёнок. Иногда – два. Смотришь на такого богатыря, когда ему около пятидесяти, а он вынянчил единственную деваху, – и становится печально как-то за него. Такие мужчины, как правило, любят комфорт и очень ответственны. Они воспринимают лишнего ребёнка, как угрозу благополучию и комфорту. Нет у них такой пламенной любви к себе, к жене и к их союзу, ради которого – хоть трын-трава, лишь бы плоды любви выглядывали бы повсюду, резвясь и хохоча, и повторяя в своей прелести родителей.
Маша сказала, что мужчина нужен для того женщине, чтобы его соблазнить, оттрахать, родить от него ребёнка, а потом отобрать у него все-все его денежки.
В 7 утра шёл в Москве сильный дождь. На асфальте сидела полуживая намокшая бабочка. Бабочку я подняла и прицепила к стволу в сухом месте, дав ей шанс обсохнуть и выжить. Тут навстречу мне вышел пожилой армянин в трениках.
Армянин сказал, что его зовут дед Мурат. Он спросил меня, кто я и откуда в 7 утра? Я сказала, что поэт, и рюкзак мой набит рукописями.
Он дал мне две конфеты и загадал армянскую загадку. Мне никак было не угадать, что же ответила принцесса. Я измучилась – и так и этак – мне всё никак не удавалось найти правильный ответ. Дед Мурат хитро улыбался, говорил, что это очень красивая загадка. Мне, как литератору, следует её записать. Что очень красивая концовка у этой притчи. Я попросила пощады, сказала, что сдаюсь. Он сказал, что ответ я узнаю лишь после того, как отсосу у него в кустах. И ещё получу сверх того 100 рублей.
Я сказала, что не пью, не курю и не сосу у посторонних. Он озадаченно спросил, а сколько берут поэты за это? Я сказала, что у поэтов речевой аппарат очень разработанный, и они привыкли делать в другую сторону. Поэтому, если уж использовать таким образом, то никак не меньше 100 баксов. Мурат расстроился – у него не было 100 баксов. Я воспользовалась моментом и убежала. Он отстал у ларьков. Через несколько минут он догнал меня, тяжело дыша и харкаясь, сказал, что дедушка Мурат сейчас умрёт. Действительно, дыхание у него было прерывистое. Он зашептал что-то затверженное из своей юности: «Постой. Я полубил тебя. Я нэ могу. На, возьмы 500 рублей. Больше у меня нету. Я просто очень лублу красивых молодых женщин. Нэ могу удэржаться». Он сказал, что не будет меня долго мучить, кончит быстро мне в рот за две минуты, что у него чистый, белый, красивый, мне понравится, мне не будет противно. Что люди должны быть добрыми друг к другу. Я выскользнула из его довольно крепких рук и захлопнула перед его носом железную дверь с магнитным замком. Через три часа я, под проливным дождём, выходила из квартиры моих знакомых. Неподалёку, под козырьком ларька, меня караулил дед Мурат. Я прикрылась зонтом и убежала.
Бабочку я пожалела, а деда Мурата – нет. Убежала…
Вечером, прогуливаясь по Москве, я обнаружила обрывок афиши артклуба – там был указан адрес, и сообщалось о джазовом фестивале, выставках и т.п. Мне захотелось приобщиться к Московской богемной жизни. Я нырнула в метро, вынырнула, свежая и бодрая, как бы из живой воды, где надо, прошла через парк.
Увы. Летний Артклуб был абсолютно мёртв. Ни афиш, ни людей. Двери и окна плотно закрыты. Следы разрушения и запустения повсюду. На углу невысокого особняка была роскошная некогда лестница, полукругами ведущая на обширную площадку второго этажа. Колонны балюстрады были надкусаны и кое-где покосились, изредка выглядывала арматура, а куски архитектурной плоти валялись тут же, у подножия своих тел. Под одним из отпавших цементных кусков какая-то бумажка лежала, углом утопая в луже. Вроде, как 5 рублей. Я наклонилась – вроде с пятёркой соседствовал нолик. Сердце возбуждённо забилось. Через секунду ему предстояло забиться ещё сильней, прямо таки затрепетать от радости. Я подняла – это было 500 рублей, чудесная целая пятисотрублёвая бумажка, слегка сырая от непогоды.
Вечером в кармане, рядом с пятисотрублёвкой, я обнаружила две конфеты. Это были «Малиновая сказка» и «Петушок», привет от деда Мурата.
У каждого ребёнка должны быть свои райские кущи, сады и поляны.
Рощино зимой – это особый рай. Это изобилие снега, когда недалеко, в городе зима тяжело больна, черна, грязна, с чахоточным нездоровым повышением температуры.
Эти шапки и шубки из белейшего и алмазного на всём, что можно укутать. Любовно облагороженные снегом ёлки, с прорисованным рыбным скелетиком ветвей, с рыбной головой из белого сверху. Напудренные сахарные головки сосен. Узорчатая утолщённая прелесть веток. Прямо Швейцария какая-то. Старинные открытки с надписью «Счастливый Новый год».
Зелёное чистое небо поутру с мерцающей запоздалой звёздой. Розово-золотые лучи восходящего светила, запутавшиеся в молодых сосенках под снегам. Бело-голубые холмы, в которых сосенки укутаны с головой в виду своего младенчества. Лыжня вдоль берегов незамерзающей речки Рощинки, весело щебечущей своими прозрачно-чёрными губами что-то, среди пухлых от снега берегов и пожелтелого, слабого перед бегуньей льда. А потом, после длинного спуска с горы из леса, со свистом в ушах и пощипыванием щёк и носа – выезд на холмистые просторы, где «лес вдали чернеет» и «речка подо льдом блестит». Всё точно сказано. И дым из труб деревенских домов, укутанных снегом по самые глаза – окна. Лай собак. Запах дыма и жилья… Сказочные весёлые картинки.
Весёлая турбаза. Оттаивающие шерстяные свитера и варежки. Запах просмолённых лыж с квадратиками стекающего снега. Ручеёк снежной слезы, скатывающийся на металл лыжного крепления. Горячий пар чая и кофе из термосов. Карты, анекдоты. Беседы часов до двух- трёх ночи. Бесполый сон усталых лыжников на пионерских кроватях. Чёрными вечерами – теннис и бильярд в спортивном зале. Бесплатный. Азартный, пока не надоест.
Я купила путёвку в Рощино, предвкушая введение в лыжный рай и зимние красоты моих детей. Лес тот же. Горы в лесу те же. Речка такая же. И солнце такое же золотое сквозь заснеженную хвою. Но на лыжах почти никто не катался. Лыжни носили укороченный и девственный характер, выезженные одиноким экипированным лыжником, гоняющимся взад–вперёд по средних размеров кругу. Не то, что раньше – бесконечные лыжни, ведущие в запредельные дали и красоты.
Подростки из пионерского зимнего лагеря курили повсюду под ёлками и матерились. Потом разбили лагерную беседку, стали кататься с гор на кусках пластмассы . Их убогую ругань можно понять – детство без лыж, тенниса, коньков, хоккея. Без катания с гор, без трамплинов… Без весёлой музыки, оглашающей сосновую гору, без разноцветных флажков, старта и финиша, без тренера, внимательно записывающего твои блошиные лыжные успехи… Подростки матерятся по существу, проклиная своё неухоженное детство. Мир покинут взрослыми. Кругом одни бесхозные заброшенные дети. Молоденькие, маленькие и взрослые, состарившиеся, седенькие.
И вечерняя тоска – звериная тоска среди жутких облупившихся домов и деревянных мёртвых бараков непонятного назначения, среди белых унылых фонарей, задравших свои заржавленные плошки кверху, как бы в позе вытья на луну. Всюду намёк на бренность всего живого, следы разрухи. Тайное злорадство побеждающей всюду костлявой. И ни одной украшенной ёлки на улице в рождественскую пору… Тоска, тоска. Разлившиеся некачественные желтки света из окон детского лагеря, выдающие нищету и мерзость внутреннего убранства пионерских палат.
Однажды мы с сыном возвращались с лыж в жутковатой синеве зимних сумерек. Странное здание у красивой речки было всё освещено изнутри, высвечивая диагональные решётки на окнах. Ни одного окна без решётки. Что это? Завод? Нет трубы и дыма. Бюрократическое учреждение, лесной сбербанк? Нет, не то…
За решётками замелькали тени. Мужчины в пижамах и халатах. Некоторые со странным метанием из угла в угол. Львы и тигры, запертые в вонючую клетку зоопарка с бессонно смотрящей на весь этот ужас лампочкой. Сумасшедший дом. Тот самый, о котором кто-то что-то говорил. Что нечем их кормить, и половину подопечных выпустили на волю. На самостоятельные поиски прокорма в заснеженных лесах. Воля в ледяной красоте.
Мы с сыном заворожено смотрели на мятущиеся в неволе тени крепких, молодых, в основном, мужчин. С лицами и движениями нормальных. Издалека, по крайней мере. Обезмужиченная турбаза, переполненная женщинами и детьми. А тут, поблизости, мужской отстойник. Вот где, они, милые, скрываются. Во цвете лет, во всей мужской красе. В цепях узаконенной лени. Мужчины, выбравшие не самую лёгкую тропу бегства от жизни. С дистанции хода назад нет.
Хода назад, в рай, нет.
Одна родственница, очень крупная, полная дама в круглых толстых очках, с завитками золотых кудрей, с ножками, ужасно напоминающими ножки Наф-Нафа своим высоким подъёмом и невинной прямолинейностью в коленях, безумно любила своего единственного сына. Юра Солнцев – он был солнцем жизни её, солнышком души. Я, маленькая девушка, лет тринадцати, помню его сорокалетним мужчиной, краснолицым, упитанным, с лоснящимся лицом и озорными в сторону матери глазками. У него было две жены. Первая любила его. Вторая – поощряла его избалованность. Она была богатая разведённая дама, у неё были влиятельные родственники.
Я помню игры матери и сына. Юра, после очередной неудачной выпивки, сидит, выпятив поросячий животик в распахнутой рубашке, и охает, пьёт огуречный рассол. Тётя Катя, озорничая, мешает хорошей мельхиоровой ложечкой горячий чай в своей чашке. Потом, неожиданно, прикладывает разгорячённую ложечку к его розовому брюшку. Вскрики, капризный разгневанный речитатив, грузные шлепки, сочный хохот влюблённой мамаши…
Сын умер раньше матери. Ему было чуть больше пятидесяти. Умирал после инфаркта в полном сознании. Перед смертью решил пошутить с мамой. Стал показывать пальцем на пустоту позади себя, чуть усмехаясь. Мол, не хочешь ли Туда? Нет, не хочешь… А то, пойдём вместе!
Что это было? Неудачная шутка избалованного сына? Желание взять её с собой, чтобы без него, любимого, не мучалась? Или злобное раздражение и зависть к тому, что она остаётся, а его забирают?
Она, несмотря на всю любовь к нему, прожила ещё немало без него…
Бывают такие люди, которые так некрасивы, так некрасивы, что словно ослепляют своей некрасивостью. На них больно смотреть. Взглянешь – и глаза опустишь вниз. И больше прямым взглядом не взглядываешь. Только искоса, мельком, исподтишка.
Впрочем, такое же ослепляющее действие производит и красота. Взглянешь, и боишься ещё раз. Боишься обжечься об такое совершенство природы.
А остальные – ничего. Можно рассматривать, глядеть в глаза. Наблюдать, изучать, посылать флюиды.
Но некрасивость – это ужасно. Особенно если её можно приукрасить.
На турбазе потрясла одна дама лет пятидесяти. Тощая, как засушенная палочка. Седая и с чёрными усами. А сын у неё – ничего, приятный мальчик. А она, с усами чёрными, выйдет, и курит у крыльца. И посматривает, посверкивает какими-то лесбийскими пронзительными глазками. Прямо Зинаида Гиппиус какой-то. Я первое время на неё глядеть боялась, поражённая и загипнотизированная этими усами на материнском лице. Потом привыкла.
Когда хочешь завести кошку, следует подумать, каким он должен быть. Пушистым или гладкошерстным, девочкой или мальчиком, породистым или дворняжкой. Рыжим, серым или белым. Обо всём следует подумать и помечтать.
Дети сильно стали доставать меня. Купи, купи котёнка! Рыжего и курносого. Или хотя бы крысу. Она такая забавная. Можно носить в рукаве.
Решила – с крысой меньше хлопот. Будет сидеть в коробке и тихо поигрывать с хвостом. А котёнок – слишком много проблем. Туалет, питание, несварение желудка, что делать с его яйцами, просьба погулять в визгливых ночных формах и т.д.
Зашли в зоомагазин. За стеклом две крысы. Ужасно тошнотворные. С головами бультерьеров. Голое тело, вытянутое в шнурок. Воплощённая мечта садиста-электрика. Дети заверещали от счастья. Продавец сказала мне тихим голосом:
–Не надо покупать этих крыс. Одна из них старичок. Другая – беременная. Приходите через неделю. Когда появятся крысята.
Я обрадовалась. Иметь дома такую мерзкую тварь, которая будет с надменным прищуром поглядывать на тебя далеко снизу – нет, только не это.
–Дети, дети! Пойдёмте в другой зоомагазин. Там хомячки, морские свинки, попугаи. Возможно – ужи. Надо всё посмотреть. А потом решить, что нам нужно из зверушек.
Дети согласились. В ближайшем магазинчике было пусто. Мешки с кормами. Поводки. Намордники. Искусственные кости. Всё, намекающее на живность, но при её отсутствии. По прилавку разгуливала простоволосая невзрачная кошка, в шикарном ошейнике от блох. Вынюхивала корм из мисок.
Я деликатно пошутила: «Не продаём, мол, ли, кошку? За неимением другого верещащего товара». «Нет, кошечку не продаём-с. Наша любимица. А котёнка – пожалуйста». Вынесли мохеровый клубок чёрного пуха, с золотинками глаз и нитками усов. Устоять было трудно. Все рассуждения о том, что крыса лучше котёнка, что гладкий котёнок – лучше пушистого, что породистый предпочтительней дворняжки – всё куда-то исчезло. И суеверное отвращение к абсолютно чёрной масти – тоже.
Где разум? Где воля?
Я думаю, что что-то подобное происходит при выборе невесты. Хотелось бы высокую, гладкошёрстную, шатенку с очами чёрными, в серебристом платье – под цвет любимой машины. А после долгих поисков, встреч с крысами, которые то дедушки, а то беременные, после пустых прилавков с разобранным давным-давно товаром, получается что-то совсем-совсем противоположное первоначальному замыслу. Маленькая, лохматая и не той масти. Но устоять невозможно.