И наконец, еще одно явление Бунин подчеркивает очень часто – это фальшь и лживость революционного языка. Любые революционные декламации, высокопарные воззвания, все эти агитки, употребляющие всуе лозунги равенства и братства, вызывают у Бунина отвращение. Его гнев одинаково обращен на каждого из адептов нового языка, независимо от их партийности – даже если это были либералы-кадеты. Не жаловавший в писательском ремесле экзальтированную театральность, порицавший романтические «выверты» Горького, обличавший неестественный язык декадентов, Бунин в своих политических откликах многое мерит строгим взглядом художника: «Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, „высокий“ стиль, напыщенная ложь». И эту же мысль он оттеняет особо, сравнивая французскую и русскую революции: их риторика повторяется, поскольку одна из самых отличительных особенностей всякой революции – «бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана». Больше всего его возмущает ложь нового языка, маскирующего цветистостью фразы разгул террора, произвол преступной толпы, насилие и грабежи. Он сообщает о погромах в Жмеринке и Знаменке и тут же делает характерную оговорку: «Это называется, по Блокам, „народ объят музыкой революции – слушайте, слушайте музыку революции“».
Кто виноват в революции? Этот вопрос постоянно задает себе Бунин. Старый порядок он лишь чуть журит, слегка порицает и всегда не прочь сравнить прошлое и настоящее. Первое оказывается у него намного более благородным, честным, добрым и даже прекрасным – это антитеза «окаянным дням». Обличение царского режима является, по Бунину, заблуждением прежде всего потому, что стали зримыми плоды нового порядка. Обвинения монархии лживы для него еще и потому, что они лицемерны, что высказывали их люди, сами очень далекие от народа, не жившие его заботами: «„Развратник, пьяница Распутин…“ Конечно, хорош был мужичок. Ну, а вы-то, не вылезавшие из „Медведей“ и „Бродячих собак“?». Народнические агитки, разоблачавшие «ужасы царизма», Бунин отвергает из-за того, что находит там преувеличения, а их язык уж очень близок к языку агиток большевистских. С иронией цитируя советскую листовку, клеймившую деникинцев как «озверелых от пьянства гуннов», Бунин замечает: «Собственно, чем это отличается от всей нашей революционной „литературы“», литературы, о которой он здесь же скажет, что она сто лет позорила все классы общества «за исключением какого-то „народа“ – безлошадного, конечно, – и босяков».
Неприязнь к народопоклонничеству заметна на многих страницах бунинских дневников. Это поклонение не было для писателя таким уж бескорыстным: «Благородство это полагалось по штату, и его наигрывали себе, за него срывали рукоплескания, им торговали». Без обличений жизнь интеллигента была бы скучна, поскольку неистребимо в нем желание быть на виду, прослыть оппозиционером, вызвать шквал аплодисментов. Бунин, правда, готов признать искренность заблуждений многих борцов за «светлое будущее», но от этого его ирония не становится мягче – слишком уж жуткий счет предъявила история за эти мечтания. Умеряя чужой восторг перед «чудо-богатырями, нежнейшими с побежденным врагом», «кристальным человеком, всю свою жизнь отдавшим народу», отметая и другие, подобные им, народнические мифы, Бунин как-то незаметно сводит желание людей сделать жизнь лучше, помочь нуждающимся облегчить состраданием участь обездоленных – к сплошной игре. И не хочет он говорить о тех, кто не только «срывал аплодисменты», но и шел на каторгу и смерть для того, чтобы вернуть человеку достоинство, вызволить ближнего из нужды и лишений. Не хочет оттого, что видит итог их усилий – революцию, отнявшую у людей их право на жизнь, погрузившую их в нищету, сделавшую их бытие еще более горьким и бесприютным, чем прежде.
Не потому старый порядок рухнул, что он внутренне прогнил, а прежде всего потому, что подталкивали его к пропасти, не заботясь о нуждах России, полчища революционеров, и не было им ощутимого отпора, – таково убеждение Бунина. Что-то толстовское чувствуется в его отрицании важности политических перемен для народа – для Бунина это забава бар, начитавшихся радикальных брошюрок. «Не народ начал революцию, а вы, – возражает он собеседнику, утверждавшему, что „Россию погубила косная, своекорыстная власть.“ – Народу было совершенно наплевать на все, чего мы хотели, чем мы были недовольны… Не врите на народ – ему ваши ответственные министерства, замены Щегловитых Малянтовичами и отмены всяческих цензур были нужны как летошный снег, и он это доказал твердо и жестоко, сбросивши… и временное правительство, и учредительное собрание, и „все, за что гибли поколения лучших русских людей“». Все это так. Но какое-то ощущение несправедливости, неправедности прошлого жития проскальзывало и в бунинских дневниках. Он, к примеру, пишет о почтальонше Махоточке, выпрашивающей у барина лишние копейки за доставку телеграммы, – и звучит в его рассказе стыд и раскаяние за сытый укор голодному человеку, за то, что в депеше, которую везла за десятки верст заиндевевшая на лютом морозе Махоточка, только и было: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!»
Бунин не политик, Бунин – художник. Для него признание какого-нибудь полуграмотного мужика, особенно созвучное собственным настроениям, значило больше, чем тысячи документов, объективно раскрывающих «правду» революции. В его рассуждениях мы находим всего лишь две-три ноты, может быть очень важные, – но революция изначально полифонична, а вот этой-то полифонии, пытливого сверения «за» и «против» революции, в дневниках и нет. Но и те несколько нот крайне ценны, потому что могли принадлежать только Бунину – человеку беспощадно честному, обладавшему столь тончайшей художественной чувствительностью, что и шепот ему мог казаться криком, до пристрастности непримиримому ко всякой лжи. Как и предсказывал Гейне, трещина разломанного мира прошла через сердце поэта – и надо ли поэта осуждать за то, что эта трещина оказалась для него слишком глубокой.
Сергей Яров
Глотово. 1 августа 1917 г. Хорошая погода. Уехала Маня. Отослал книгу Нилуса Клестову. Письмо Нилусу. Низом ходил в Колонтаевку. Первые признаки осени – яркость голубого неба и белизна облаков, когда шел среди деревьев под Колонтаевкой, по той дороге, где всегда сыро.
Слух от Лиды Лозинской, – Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об «Архаломеевской ночи» – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех «буржуев» – и что надо начать с Барбашина. Идя в Колонтаевку, зашел на мельницу – то же сказал и Сергей Климов (не зная, что мы уже слышали, что говорил Ив. С.): на деревне говорили, что надо вырезать всех помещиков.
Позавчера были в Предтечеве – Лихарев сзывал земельных собственников, читал устав «Союза земельных собственников», приглашал записываться в члены. Заседание в школе. Жалкое! Несколько мальчишек, Ильина с дочерью (Лидой), Лихарев (Коле сказал – «риторатор»), Влад. Сем., Коля, я (только в качестве любопытного), что-то вроде сельского учителя в старой клеенчатой накидке и очках (черных), худой старик (вроде начетчика), строгий, в серой поддевке, богач мужик (Коля сказал – Саваоф), рыжий, босый, крепкий сторож училища. У всех последних страшное напряжение и тупость при слушании непонятных слов устава. Приехал Абакумов, привез бумаги на свои владения, все твердил, что его земля закреплена за ним, «остолблена его величеством». Думал, что членские взносы пойдут на «аблаката» (долженствующего защищать интересы земельных собственников).
Генерал Померанцев, гостящий у Влад. Сем., замечательная фигура.
Абакумов вернулся вместе с нами, возбужденный. «Ну, записались! Теперь чтой-то даст Бог!»
2 августа. Очень холодное, росистое утро. Юлий и Коля ездили в Измалково.
День удивительный. В два часа шли на Пески по саду, по аллее. Уже спокойно, спокойно лежат пятна света на сухой земле, в аллее, чуть розоватые. Листья цвета заката. Оглянулся – сквозь сад некрашеная железная, иссохшая крыша амбара блестит совершенно золотом (те места, где стерлась шелуха ржавчины).
Перечитывал Мопассана. Многое воспринимаю по-новому, сверху вниз. Прочитал рассказов пять – все сущие пустяки, не оставляют никакого впечатления, ловко и даже неприятно щеголевато-литературно сделанные.
Был Владимир Семенович. Отличный старик! Как Абакумов, не сомневается в своем пути жизненном, в своих правах на то и другое, в своих взглядах! Жалуется, что революция лишила его прежних спокойных радостей хозяйства, труда.
3 августа. Снова прекрасный день, ветер все с востока, приятно прохладный в тени. На солнце зной. Дальние местности в зеленовато-голубом тумане, сухом, тончайшем.
Продолжаю Мопассана. Места есть превосходные. Он единственный, посмевший без конца говорить, что жизнь человеческая вся под властью жажды женщины.
В саду по утрам, в росистом саду уже стоит синий эфир, сквозь который столбы ослепительного солнца. До кофе прошел по аллее, вернулся в усадьбу мимо Лозинского, по выгону. Ни единого облачка, но горизонты не прозрачные, всюду ровные, сероватые. Коля, Юлий, я ездили в Кочуево к Ф<едору> Д<митриевичу> за медом. Возвращались (перед закатом), обогнув Скородное. Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Гоцами, Данами, каким-то Авксентьевым, каким-то Керенским и т. д.!
4 августа. Ночью уехал (в Ефремов) Женя. Почти все утро ушло на газеты. Снова боль, кровная обида, бессильная ярость! Бунт в Егорьевске Рязанской губернии по поводу выборов в городскую думу, поднятый московским большевиком Коганом, – представитель совета крестьянско-рабочих депутатов арестовал городского голову, пьяные солдаты и прочие из толпы убили его. Убили и товарища городского головы.
«Новая жизнь» по-прежнему положительно ужасна! Наглое письмо Троцкого из «Крестов» <?> – напечатано в «Новой жизни».
День – лучше желать нельзя.
Если человек не потерял способности ждать счастья – он счастлив. Это и есть счастье.
8 августа. Шестого ездил в Каменку к Петру Семеновичу. Когда сидели у него, дождь. Он – полное равнодушие к тому, что в России. «Мне земля не нужна». «Реквизиция хлеба? Да тогда я и работать не буду, ну его к дьяволу!»
Погода все время прекрасная.
Нынче ездили с Колей в Измалково. Идеальный августовский день. Ветерок северный, сушь, блеск, жарко. Когда поднимались на гору за плотиной Ростовцева, думал, что бывает, что стоит часа в четыре довольно высоко три четверти белого месяца, и никто никогда не написал такого блестящего дня с месяцем. Люблю август – роскошь всего, обилие, главное – огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…
Колю подвез к почте, сам ждал его возле мясной лавчонки. Возле элеватора что-то тянут – кучка людей сразу вся падает почти до земли. Из южного небосклона выступали розоватые облака.
Поехали домой – встретили на выгоне барышню и господина из усадьбы Комаровских. Он весь расхлябанный по-интеллигентски: болтаются штаны желтоватого цвета, кажется, в сандалиях, широкий пояс, рубаха, мягкая шляпа, спущены поля, усы, бородка – а la художник.
9 августа. Ездили с Верой в Предтечево. Жаркий дивный день. Поехали к Романовским за медом, не доехали – далеко чересчур мост, повернули назад, поехали к Муромцевым. <…>
11 августа. С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках – я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу – грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
13 августа. Как и вчера, день с разными тучками и облаками, – небом <?> необыкновенной красоты. Вчера опять ездили с Колей к Федору Дмитриевичу за медом. Умиляющее предчувствие осени.
Нынче Коля уехал в Ефремов. Совсем уехала кухарка с детьми, с Жоржиком. Я возле телеги шутил с ним, целовал (как не раз и прежде) – они уехали, даже головой не кивнув. Животные!
Ходили с Юлием к Вас… Дежурному. Заходили тучи, была жара. Потом разошлось, прелестная погода. Сидели в лощинке, читали газету. Потом по деревне. Грязь, все развалено. Собственно, никто ничего не делает почти круглый год. А Шмелевы лгут, лгут про русский народ!
Кажется, одна из самых вредных фигур – Керенский. И направо и налево. А его произвели в герои.
Читал «Наше сердце».
«Хвост и ухи отрубить (собаке) – злей будет». Как глупо!
14. VIII. Проснулся от юношески сильной эр<отики> – сон, что мне отдалась в первый раз какая-то девушка, чарующая какой-то простой пре лестью.
Девка на варке что-то работает лопатой железной – заносит высоко и ставит ногу на лопату – видел это, выйдя на двор днем, и волновался.
Кончил «Наше сердце». Искусно, местами очень хорошо, но остался холоден. Так длинно и все об одном и в конце концов пустяковом. Герой совсем не живой и не заражает сочувствием, героиня видна, но тоже как будто неживая.
Утром немного <работал> над «Любовью», немного так – одесское утро (начало – чего, еще не знаю).
Облака и солнце. После обеда я, Юлий и Вера в Колонтаевку. Жара. Вера после болезни еще – прозрачней, что ли. Зашел в контору, там наговорил глупостей с Каблуковым и Дм. Алекс., взял «Раннее утро». Прочел первый день московского совещания. Царские почести Керенскому, его речь – сильно, здорово, но что из этого выйдет? Опять хвастливое красноречье, «я, я» – и опять и направо и налево. Этого совместить, вероятно, нельзя. Городской голова – Руднев! до сих пор не могу примириться! – приветствует совещание, а управские курьеры хулиганят в знак протеста против этого «контрреволюционного» совещания – вылили чернила из всех чернильниц – и управа не работала! Зайчик (солдат наш), «как капля солнца», отражает в себе все главное русское демократии (тот, что прогнал девиц из Ельца, переписывавших хозяйство мужиков, и кричал, чтобы мужики, выбиравшие представителей на выборы в церковный собор, не подписывались – «вас в крепостное право хотят обратить»).
К вечеру свежий ветер с юга, тучи. Лежал на соломе. Облака на восточном горизонте изумительны. Гряды, горы бледно, дымчато лиловатые (сквозь них бледность белизны внутренней) – краски невиданной у нас нежности, южности.
15 августа. Весь день с небольшими перерывами сильный прямой дождь (обрушивался еще ночью, я слышал сквозь сон). Бахтеяровская сторона как в дымке. Все еще очень зелено и густо, поэтому похоже на летний дождь.
Засыпая вчера, обдумывал рассказ. Конец 20-х годов, Псковская губерния, приезжает из-за границы молодой помещик, ездит к соседу, влюбляется в дочь. Она небольшая, странная, ко всему безучастная. Чувствует, и она его любит. Объяснение. «Не могу». Почему? Была в летаргии, побывала в могиле. Нынче другой рассказ. А<н>гличанка с термосом. Всюду встречаю – Бренер-Пасс, Алжир, Сицилия, Рим, потом Асуан. Умирает на Элефантине в чахотке. Всю жизнь мыкалась, весь мир «very nice»[1]. Нехороша; как ребенок, радостна.
На висячей зелени-хвое за окном висят бисером стеклянные капли. Плещет желоб. Статья Кусковой. «Репрессиями не поможешь. Нужно просвещать деревню. Футбол и т. д.».
16 августа. Шипит сад, волнует, шумит дождь. Ветер, дождь часто припускает. Читал Мопассана, потом Масперо о Египте, – волновался, грезил, думая о путешествии Бауку в Финикию, потом читал Вернон Ли и думал о Неаполе, Капри, вспоминал Флоренцию.
Высунулся в окно. Сорочка со скребом когтей перебралась через потемневший от дождя забор из сада и пробежала мимо окна, улыбнувшись мне дружески, сердечно и замотав хвостом. Как наши души одинаковы!
17 августа. День прекрасный. Много гуляли с Юлием. Часу в пятом пошли мимо кладбища, потом по лугу в лес, называемый нами «Яруга».
Ночь лунная. Гуляли за садом. Шел по аллее один – соломенный шалаш и сад, пронизанный лунным светом, – тропики. Лунный свет очень меняет сад. Какое разнообразие кружевной листвы, ветвей – точно много-много пород деревьев.
18 августа. В час уехал Юлий – в Москву. Лето кончилось! Грусть, боль, жаль Юлия, жаль лета, чувство горькой вины, что не использовал лета лучше, что мало был с Юлием, мало сидел с ним, катался. Мы вообще, должно быть, очень виноваты все друг перед другом. Но только при разлуке чувствуешь это. Потом – сколько еще осталось нам этих лет вместе? Если и будут эти лета еще, то все равно остается их все меньше и меньше. А дальше? Разойдемся по могилам! Так больно, так обострены все чувства, так остры все мысли и воспоминания! А как тупы мы обычно! Как спокойны! И неужели нужна эта боль, чтобы мы ценили жизнь?
Читаю эти дни Вернон Ли «Италия». Все восторгается, все изысканно и все только о красивом, о изящном – это скоро начинает приводить в злобу.
20 августа. Большинство женщин беспокойно мучается недовольством своей жизнью, ищет «цели жизни», изменяет или ждет любовников в надежде, что тогда придет счастье – почему? Оне растут, оне воспитываются в сознании, им всячески внушают, что оне непременно должны быть счастливы, любимы и т. д.
Чем я живу? Все вспоминаю, вспоминаю. Случалось – увидишь во сне, что был близок с какой-нибудь женщиной, с которой у тебя в действительности никогда ничего не было. После долго чувствуешь себя связанным с нею жуткой любовной тайной. Не все ли равно, было ли это в действительности или во сне! И иногда это передается и этой женщине.
Вчера ездили с Верой на шарабане кататься – к Крестам, потом в Скородное и вокруг него – обычная дорога, только наоборот. День был прекрасный. Когда выехали, поразила картина (как будто французского художника) жнивья (со вклиненной в него пашней и бархатным зеленым кустом картофеля) – поля за садом, идущего вверх покато – и неба синего и великолепных масс белых облаков на небе – и одинокая маленькая фигура весь день косящего просо (или гречиху красно-ржавую) Антона; и все мука, мука, что ничего этого не могу выразить, нарисовать!
Читал (и нынче читаю) «Завоевание Иерусалима» Гарри. Много времени, как всегда, ушло на газеты. Керенский невыносим. Что сделал, в сущности, этот выскочка, делающийся все больше наглецом? Как смел он крикнуть на Сахарова «трус»?
Все читаю Мопассана. Почти сплошь – пустяки, наброски, порой пошло.
Нынче серо, прохладно, прохлада уже осенняя. Все утро звон – кого-то хоронят. Поминутно, с промежутками: «блям!» Вот кого-то несут закопать… как мы равнодушны друг к другу! Ведь, в сущности, я к этому отношусь как к смерти мухи.
Все гул, гул молотилки паровой последние дни – у Барбашина.
21 августа. Серый, со многими осенними чертами, с много раз шедшим дождем день. Пели петухи, ветер мягкий, влажный, с юга, открыта дверь в амбар, там девки метут мучной пол, – осень! Свежая земля в аллеях уже сильно усыпана желтой листвой. Листья вяза шершавые, совсем желтые.
Перечитываю «Федона». Этот логический блеск оставляет холодным. Как много сказал Сократ того, что в индийской, в иудейской философии!
В девять вечера вышли с Верой – ждали Антона и Коли со станции, пошли к бывшей монополии. Луна была еще низко над нашим садом. Многое еще в очень длинных тенях. Над бахтеяровской стороной ужасное и мрачное величие сгрудившихся туч, облаков (против луны). Белизна домов там – точно это итальянский городок. Коля опять не приехал.
Газеты. Большевики опять подняли голову. Мартов… требует отмены смертной казни.
В 10 1/2 вышел один гулять по двору. Луна уже высоко – быстро неслась среди ваты облаков, заходя за них, отбрасывала на них круг еле видный, красновато-коричневый (не определишь). За чернотой сада облака шли белыми горами. Смотрел от варка: расчистило, деревья возле дома и сада необыкновенны, точно бёклиновские, черно-зеленые, цвета кипарисов, очерчены удивительно.
Ходил за сад. Нет, что жнивье желтое, это неверно. Все серо. На северо-востоке желтый раздавленный бриллиант. Юпитер? Опять наблюдал сад. Он при луне тесно и фантастично сдвигается. Сумрак аллеи, почти вся земля в черных тенях – и полосы света. Фантастичны стволы, их позы (только позы и разберешь).
11 1/2 ч. Лежал в гамаке, качался – белая луна на пустом синем небе качалась как маятник. В спину дуло.
22 августа. Дождь льет, но день вроде вчерашнего. Начал читать Н. Львову – ужасно. Жалкая и бездарная провинциальная девица. Начал перечитывать «Минеральные воды» Эртеля – ужасно! Смесь Тургенева, Боборыкина, даже Немировича-Данченко и порою Чирикова. Вечная ирония над героями, язык пошленький. Перечитал «Жестокие рассказы» Вилье де Лиль Адана. Дурак и плебей Брюсов восхищается. Рассказы – лубочная фантастика, изысканность, красивость, жестокость и т. д. – смесь Э. По и Уайльда, стыдно читать.
Дочь Аннета. Какая-то почти жуткая девочка, очень крупная, смесь девочки и женщины, – оттого что очень рано стала б…, должно быть?
«Учение есть припоминание». Сократ.
Последние минуты Сократа, как всегда, очень волновали меня.
Вечером приехали Коля с Евгением. Коля в Ефремове все задыхался.
Взята Рига. Орлов рассказывал Коле – где-то церковный сторож запретил попу служить, запер церковь – поп «буржуй», «ездил в гости к Стаховичу».
23 августа. Вчера после обеда дождь лил до восхода луны, часов до десяти. Нынче часов с двенадцати опять то же. Похолоднело. Лес за Бахтеяровым в тумане.
Думал о Львовой, дочитав ее книгу. Следовало бы написать о ней рассказ.
Читаю «Стихи духовные» (со вступительной статьей Ляцкого).
Почти весь день нельзя выйти – очень часто осенний ливень.
Вечером Антон привез газеты, письмо Юлия. Юлий с вокзала заплатил извозчику одиннадцать рублей. В газетах – ужас: нас бьют и гонят, «наши части самовольно бросают позиции». Статья Кусковой – «Русские кошмары» – о мужиках, как они не дают хлеба и убивают агентов правительства, разъясняющих необходимость реквизиции хлеба. «Разруха ли»!
24 августа. С утра сильный ветер, часто припускает дождь. Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих – «новых поэтов». Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!
6 Ч. 20 м. Свет солнца с заката в комнате – на правой притолоке двери, кусок на красной материи на отвале кровати и на стене над кроватью (на южной стене) – желтый с зеленоватым оттенком. Эти светлые места все испещрены колеблющейся тенью деревьев палисадника, волнуемых ветром. Кажется, переходит в погоду. Читаю стихи Гиппиус «Единый раз вскипает пеной…».
26 августа. Позавчера вечером были с Верой у Лозинских, – у них оказалось «Русское слово» за двадцать третье. Мы ходили при луне (уже невысокой, три четверти), ждали, пока они дочитают, потом взяли. Аресты великих князей, ужасы нашего бегства от Риги, корпус бежал от немецкого полка, переходившего Двину.
Вчера было прохладно и серо, вид уже совсем осенний. Нынче поминутно дождь, ветер косо гонит его, мелкий, с северо-запада, бахтеяровская сторона часто в тумане.
Вчера мы с Колей ходили к Пантюшку. Он ничего, но подошли бабы. Разговор стал противный, злобный донельзя и идиотский, все на тему, как господа их кровь пьют. Самоуверенность, глупость и невежество непреоборимые – разговаривать бесполезно.
Нынче читаю о Владимирско-Суздальском царстве в книге Полевого. Леса, болота, мерзкий климат – и, вероятно, мерзейший, дикий и вульгарно-злой народ. Чувствую связь вчерашнего с этим – и отвратительно.
Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту.
27 августа. День серый и холодный. Вечером приехал Митя. Его рассказ о трех юнкерах.
28 августа. Солнечный прохладный день.
29 августа. День еще лучше. Ходили в контору – я, Вера, Митя. Жуткая весть из Ельца – Митя говорил по телефону: Корнилов восстал против правительства. В четыре часа пошли низом в Колонтаевку. Возвратясь, опять зашли в контору. Весть подтверждается. <…>
30 августа. Ездили с Митей в Измалково. На почте видел только «Орловский вестник» 29-го. Дерзкое объявление Керенского и еще более – социалистов-революционеров и социал-демократов – «Корнилов изменник». Волновался ужасно.
31-го. Телефон из Ельца – Орлов и Арсик – что «состоялось соглашение». Дико! Вера утром уехала с М. Н. Рышковой в Предтечево. Поехали за ней с Митей. Там «Новое время» и «Утро России». Ошалел от волнения. Воззвание Корнилова удивительно! Вечером газеты – «Русское слово» от 29 и «Р<усский> г<олос>» <?> от 30-го. Последняя поразила: истерически-торжественное воззвание Керенского: «Всем! всем! всем!» Таких волнений мало переживал в жизни. Просто пришибло.
Нынче весь день угнетен, как не запомню. Снова звонил Митя в Елец. Оказывается, нет, не все еще кончено, «только ночи настали», сказал К., будто взят Курск Калединым.
В пятом часу поехал в Жилых за рисом. Дни были хорошие, нынче серо, прохладно, все беззвучно, неподвижно.
В Жилых у плотины девочка навстречу. «Где потребиловка?» – «Вон на той стороне, где камни на амбаре». Двойная изба, в сенцах свиньи. Грязь, мерзость запустения. В одной половине пусто, в углу на соломе хлебы. Милая баба, жена Семена, торгующего. Ждал его. Но сперва пришел пьяный мужик, просил что-то «объяснить». На взводе затеять скандал. Потом старик, которого Семен назвал «солдатом», и молодой малый с гармонией, солдат, гнусная тварь, дезертир, ошалевший, уставший от шатанья и пьянства. Молчал, потом мне кратко, тоном, не допускающим возражений: «Покурить!» Мужиков это возмутило – «всякий свой должен курить!». Он: «Тут легкий». Я молча дал. Когда он ушел, «Солдат» рассказывал, что дезертира они не смеют отправить: пять раз сходку собирали – и без результату: «Нынче спички дешевы… сожжет, окрадет». Вечером газеты, руки дрожат.
2 сентября. С половины дня ливень и до ночи. И ночью, хотя уже не такой – до утра. «Русское слово» от первого.
3 сентября. Утром «Русское слово» от 2-го. Опять подлая игра в смену кабинета. Где Корнилов? Все-таки, видимо, ужасно испугались. Первый день я сравнительно спокойней. С утра дождь, потом распогодилось. Но все насыщено водой.
4 сентября. Письмо от Юлия. Он еще лечится. Это ужасно. Неужели это не придет в норму или будет повторяться?
«Русское слово» от 31-го и 1-го. В совете рабочих депутатов Каменев и Стеклов говорят, что «снесут голову с Корнилова». «Голос народа» от 2-го: Корнилов будто арестован.
Серо, потом то дождь, то солнце. Сейчас полдень. Уехал Евгений.
К вечеру распогодилось.
В десятом часу вечера – газеты. Государственный переворот! Объявлена республика. Мы ошеломлены. – Корнилов арестован.
Воля Гоца, Дана, Либера и т. д. восторжествовала – Россия в их руках! Что же значили эти переговоры Керенского с Кишкиными?! – Авксентьев, Либер в ужасе: «Каледин!»
Заснул почти в два часа.
Ночь была очень светлая, небо засыпано чистейшими звездами.
С неделю уже ровно ничего не делаю.
7 сентября. Уехал Митя. Мы с Колей ездили по предтечевским лугам, потом через Победимовых и Скородное домой, было солнечно, лес уже по-осеннему в свете и волнении. Мужики все рубят и рубят леса. К вечеру опять на дождь, ехали назад, на севере – мертв<енно>-синеватые об лака.
8 сентября. Погода светлая, хорошая. К вечеру приехал Мишка, возивший Митю: опоздали на поезд, поехали в Елец.
Был в конторе. Сын медника, рабочий, приятный, хорошо осведомлен, но кое в чем путается. И против большевиков, и «Новую жизнь», увидав у меня, назвал «хорошей газетой». Я послал с Митей отказ в «Новую («Свободную») жизнь».
9 сентября. Ночью была ужасная гроза, ураган. Нынче хорошо, ветрено, солнечно.
Были на Жадовке, у Сергея Климова. Все в один голос одно: «Корнилов нарочно выпущен немцами» и т. д. В этом и весь призыв его.
Клен в жадовском саду – цвета кожи королька, по оранжевому темно-красное.
Изумительны были два-три клена и особенно одна осинка в Скородном позавчера: лес еще весь зеленый – и вдруг одно дерево, сплошь все в листве прозрачной, багряно-розовой с фиолетовым тоном крови.
Читал Жемчужникова. Автобиография его. Какой такт, благородство!
Сейчас пишу – по рукам, тетради желтый свет заходящего солнца. Оно садится за бахтеяровской усадьбой, как раз против спуска с той горы. По моим часам около шести.
Сергей Климов: «Да Петроград-то мать с ним. Его бы лучше отдать поскорей. Там только одно разнообразие».
11 сентября. Все пустые дни! Читал Жемчужникова, «Анну Каренину». Приехала М. Ник. Рышкова. Погода холодная, переменчивая, дурная.
12 сентября. Очень холодно. Кажется, вчера утром – косые космы пухлых низких облаков грязно-лиловатых, северных, морских по западному горизонту (утром часов в восемь). Среди дня много солнечных моментов, но ветер, прохладно. К вечеру очень холодно – впору полушубок. Луна уже три четверти.
13 сентября. С утра очень холодно, был за садом, летели листья с кленов, взял один.
Коля в астме. Вечером поехал со мной в Знаменье. Серо, потеплело – дочитал Жемчужникова. В общем, серо, риторика.
14 сентября. Теплый прелестный день, солнечный. Ездил с Верой в Измалково, перед вечером. Луна три четверти стала видна с пяти часов.
15 сентября. Проснулся в 6 1/2, еще солнце не показалось; утро удивительное, росистое. День еще лучше. Совсем лето. Все аллеи усыпаны листвой. Читал Минского. Прочел сорок восемь страниц. Ужасная риторика!
Коля все еще болен. Еле выбрался в сад, сидел на скамейке с Верой. Алекс. Петр, плача рассказывал про Ваню.
Газеты. На советы наросла, видимо, дикая злоба у всех. Разъяснение Савинкова. Да, «совершена великая провокация». Керенского следовало бы повесить. Бессильная злоба.
В пять поехали с Верой в Скородное и вокруг него. По дорожке среди осинок. Еще не желтые осинки, но дорога вся усыпана их листвой круглой – сафьян малиновый, лимонный, палевый, почти канареечный есть. Когда выехали, чтобы повернуть направо, кто-то среди деревьев на опушке что-то делал лежа; красного солнца осталось уже половина. Месяц довольно высоко, – зеленовато-белый, небо под ним гелиотроповое почти. Хороша та дорога, где всегда грязь! Глубокие колеи – все возят тяжелое, все воруют лес. Возле места, где была Караулка, стояли, вертел курить, дивились на красоту: месяц впереди, в левом направлении, над лесом, кое-где желтые высокие, стройные деревца (кажется, клены), закат направо совсем бесцветный, светлый. Под месяцем <?> опять гелиотропы, ниже и левее синева цвета сахарной бумаги. Вера смотрела направо – дивилась, как зубчата линия леса – на закате. Дальше по просеке – дороге трудно ехать – так много сучьев. Уже темнело (в глубине-то леса). Выехали на опушку, чтобы повернуть направо (караулка), постояли, опять подивились – хорош был кровавый клен. Я взял листок. Он сейчас передо мной, точно его, бывший светло-палевым, обмакнули в воду с кровью.