– Знаете ли, что я вас первое время ужасно боялась, – сказала она ему однажды, с свойственной ей живостию, улыбаясь и прямо смотря ему в глаза.
– Будто? отчего же это? – спросил Виктор Александрыч.
– Оттого, – отвечала она, – что вы держите себя так важно и недоступно, как будто все, что кругом вас, недостойно вашего внимания. Скажите, зачем вы это делаете?
Этот наивный вопрос и тон, которым он был произнесен, не понравились Виктору Александрычу, однако он скрыл это и произнес с едва заметной улыбкой:
– Вы уж никак не можете сказать, чтобы я не обращал ни на кого особенного внимания. Вы должны по крайней мере исключить из всех себя…
– Мне очень лестно, что я попала в исключение, – сказала она, – но я, в самом деле, принадлежу к исключениям в вашем свете. Я еще не могу привыкнуть к нему, мне все как-то еще неловко и странно… Здесь как-то и дышать трудно, – прибавила она, засмеявшись, – как будто мне недостает воздуху… Я привыкла к более свободной жизни.
«Ты отвыкнешь от нее!» – подумал Виктор Александрыч.
К окончанию бального сезона в городе начали носиться слухи о разных браках и, между прочим, о браке Белогривова с богатой невестой. Последний слух был несправедлив, хотя и имел некоторое основание, потому что виды на нее Виктора Александрыча не были уже тайною для тех, которые ездят в свет.
Этим видам в особенности способствовала его покровительница – почетная старушка. Еще вскоре после приезда в Петербург богатой невесты она сказала Виктору Александрычу с расстановками и понюхивая табак из своей золотой табакерки, с портретом на эмали императрицы Екатерины:
– Тебе, батюшка, пора бы уж подумать о том, чтобы завестись своим домом… ты человек такой порядочный, солидный… к тебе нейдет холостая жизнь… Вот тебе невеста… приезжая-то эта… Лиза Карачевская. Право. Чего же лучше? Она богата… Ее отец… я его не знала, он, говорят, был так, из каких-то из простых, аферист какой-то был… он оставил ей огромное состояние; ну, а по матери она имеет хорошее родство… Она и мне ведь как-то доводится… мы с матерью-то ее были троюродные… ну, а дядя ее, князь Андрей Федорыч – теперь важное лицо… а помню еще, как мальчишкой в курточке бегал… Ты как ее находишь?..
Виктор Александрыч отвечал, что она ему нравится.
– Да, она ничего… вертлявая только такая… ну да что ж требовать?.. Девочка порядочного общества еще не видала…
Месяца через три после этого, в одно утро, Виктор Александрыч сидел у почетной старушки и, по обыкновению, читал ей газеты, только что полученные с почты. Когда чтение окончилось, она, по обыкновению, понюхала табаку и начала по поводу этих газет делать свои критические замечания.
– Вот, – говорила она, – этого Гизо называют умником… Что ж в нем умного?.. Бог знает, что теперь делается во Франции… Шумят, кричат в этих Палатах, без всякого толку… Всех бы их выгнать по шеям и призвать бы на престол законного короля Генриха Пятого… Ах, какой безалаберный, пустой народ эти французы!.. Ну, да бог с ними… Скажи-ка мне лучше, как идут твои дела?
– Какие дела? – спросил Виктор Александрыч, притворяясь, что не понимает вопроса.
– Как какие? – возразила старушка, вертя табакерку между двумя морщинистыми пальцами, из которых на одном горел старинный брильянтовый перстень, – а Лиза – то Карачевская? Она была у меня… я спрашивала у нее про тебя. «Что, я говорю, нравится ли он тебе?.. да говори правду…» Сначала замялась, ну, а потом призналась, что ты ей очень нравишься. Что же, ты бы уж кончал это дело… Зачем в долгий ящик откладывать… Хочешь, чтобы я переговорила предварительно с дядей-то ее?.. Ведь его нельзя обойти.
– Я хотел вас просить об этом, – сказал Виктор Александрыч с почтительным наклонением головы.
– Хорошо, мой друг, я постараюсь тебе устроить это дело.
Через несколько дней после этого разговора значительное лицо заехало к ней с визитом. Старушка (которая была большая говорунья) завела речь о скверном петербургском климате; о нынешней молодежи, которая, по ее мнению, ни на что не похожа; удивлялась княгине Л*, которая допускает в свой парижский салон Гизо и еще дружится с ним, несмотря на то, что он министр незаконного короля, и после минуты отдыха, понюхав табаку, завертела свою табакерку между двумя пальцами.
– Ну, а что, князь, твоя Лиза? – спросила она.
Князь отвечал, что ничего и что она понемногу начинает привыкать к свету, к обществу.
– Что, ей, я думаю, лет уж двадцать с лишком? Ей бы и замуж пора. От женихов – то, я чай, нет отбоя.
Князь отвечал, что он ничего не знает и не слыхивал ни о каких женихах.
– Нет, ей пора, пора замуж, – произнесла старушка настоятельным тоном, посмотрела на князя значительно и остановилась на минуту. – У меня есть в виду для нее жених…
– В самом деле? – отвечал князь, улыбнувшись. – Кто же это?
– Отличный молодой человек во всех отношениях – умный, скромный, порядочный… un homme tout a fait comme il faut… только не в нынешнем смысле… он непохож на эту молодежь, которая беспутничает, шляется по трактирам и волочится за плясуньями. Он сын почтенного отца и человек, который может сделать карьеру. Ты ведь, князь, знаешь его… я говорю о Белогривове.
– А-а!.. он, точно, очень достойный молодой человек, – возразил князь, – но я полагаю, что Lise может сделать партию более видную.
Табакерка с портретом императрицы Екатерины быстро завертелась между двумя пальцами почетной старушки, морщинистая голова ее затряслась, и все туловище ее пришло в движение.
– Я любопытна знать, – произнесла она дребезжащим от волнения голосом, – почему же Белогривов ей не партия, чем он ниже ее… что же такое был ее отец?.. Вспомните, князь… надо же смотреть на вещи так, как они есть… Он может составить счастие этой девочки.
Почетная старушка пользовалась столь сильным авторитетом и значением, что даже такое значительное лицо, как князь, перед которым все расступалось, кланялось и благоговело, пришел в некоторое смущение от ее гнева. Он начал как будто оправдываться, говорил, что ему еще и в голову не приходило о замужестве племянницы и что он сделал возражение это так.
Старушка приподнялась с своих кресел, величаво выпрямилась и, обратясь к значительному лицу, произнесла с чувством подавляющей гордости:
– Белогривов делает предложение вашей племяннице, князь, через меня…
– Я должен переговорить с нею, – перебил князь.
– Делайте, как знаете, но если вам не угодно будет по каким-нибудь вашим расчетам принять его предложение, то вы ему откажите, князь, через меня, потому что я принимаю участие в этом деле.
Произнеся это, старушка поклонилась князю и, несмотря на свои лета и уже несколько согбенный стан, торжественно, как власть имеющая, вышла из комнаты.
На другой день Виктор Александрыч был объявлен женихом богатой невесты.
Почетная старушка держала в страхе всех, от больших до маленьких, она не терпела никаких возражений, ее просьба была почти приказанием, потому что никто и никогда не осмеливался отказывать ей ни в чем; значительные лица за глазами подсмеивались над ней, но в глаза показывали ей знаки глубочайшего уважения; про ее странности, капризы и деспотический характер ходили в городе бесчисленные рассказы.
Однажды, говорят, ее родной племянник, известный генерал, увешанный знаками отличий, приехал к ней с визитом. Она сидела в своей маленькой гостиной на своем старинном вольтеровском кресле и с своей неразлучной табакеркой в руке. Племянник раскланялся, поцеловал ее руку, она указала ему на кресло против себя, он сел и в жару какого-то рассказа, забывшись, облокотился о спинку кресел и положил ногу на ногу. Старушка долго смотрела на него и на его ноги с вниманием, которое не обещало ничего доброго, и наконец вдруг прервала его речь.
– Что это такое? – вскрикнула она. – Посмотрите на себя, батюшка, как вы сидите передо мною? вы забываетесь! Я вас прошу выйти вон.
И три месяца после этого не пускала к себе генерала на глаза.
Пользоваться покровительством такой особы удавалось не всякому и было не так легко. Виктор Александрыч принадлежал к немногим счастливцам. Почетная старушка, которая в последнее время почти никуда не выезжала и изредка только удостаивала чести своим посещением немногих избранных, сама вызвалась быть посаженой матерью Виктора Александрыча. О такой высокой чести кричал с удивлением весь город, и это обстоятельство значительно подняло Виктора Александрыча во мнении света. Посаженый отец, конечно, выбран был под пару посаженой матери. Свадьба, совершившаяся в церкви одного аристократического дома, была вообще необыкновенно блистательная и наделала в свое время большого шуму в городе.
– Vous savez la grande nouvelle, mon cher? искатель богатых невест и накрахмаленный господин достиг-таки своей цели, – сказал князь Драницын адъютанту, только что вернувшемуся из какой-то поездки, с которым он встретился на Невском, – мы его вчера обвенчали на богатой невесте. Я был его шафером, а княгиня Анна Васильевна посаженой матерью… сама княгиня Анна Васильевна!
– Bah! – воскликнул адъютант, разинув рот от удивления при этом имени и остановившись на этом bah.
Через полтора месяца после брака Виктора Александрыча супруга его вручила ему полную и неограниченную доверенность на управление всем ее имением. Через год он купил дом на собственное имя и начал устроивать его с великолепием, не уступавшим первым домам столицы. Дом этот, отделанный снаружи в растреллиевском стиле, вроде дома князей Белосельских, считался теперь одним из лучших домов в Петербурге.
Первые месяцы после своего замужества Лизавета Васильевна, так звали супругу Виктора Александрыча, казалась совершенно счастливою: ее все радовало, все занимало, все удивляло, и вследствие своего живого характера она обнаруживала свое удивленье и свою радость прямо, с добродушием и искренностию. Лизавете Васильевне не приходило в голову, что благовоспитанные светские женщины не высказывают своих внутренних движений и что в свете всякое увлечение считается отсутствием такта и неприличием. Лизавета Васильевна иногда вдруг, в порыве своего чувства, бросалась на шею к своему супругу, обнимала его и объяснялась ему в любви.
– Я не хочу, Victor, – говорила она ему, – чтобы ты был такой мрачный, серьезный, неподвижный… Мне все кажется, что ты сердишься на что-нибудь или чем-нибудь недоволен. Если ты любишь меня, ты должен быть теперь так же весел и счастлив, как я. Ведь ты любишь меня? ну, скажи мне, любишь?.. да?..
Эти вопросы о любви, с которыми приставали к нему, производили на него самое неприятное впечатление… Но в устах жены они казались ему еще неприятнее, чем в устах сестры.
– Что за объяснения! – возражал он со своим обычным холодным достоинством. – Ты знаешь, что я тебя люблю, я знаю, что ты меня любишь. Любовные фразы говорят только в романах и на театре… Порядочные люди любят молча…
– Какой ты несносный, Victor, – перебивала она полушутя, полусерьезно, – что мне за дело до твоих порядочных людей… Бог с ними! Я знаю, что я непорядочная, потому что я не могу скрывать того, что чувствую.
При слове непорядочная Виктора Александрыча как-то всего невольно передернуло, и брови его вдруг сдвинулись.
– Это дурно, очень дурно, – возразил он, сдерживая себя. – Ты не девочка уж, не пансионерка какая-нибудь… Ты имеешь положение в свете.
Лизавета Васильевна от нетерпения хлопала ножкой…
– Ах, как это скучно, мораль! – говорила она, нахмурив брови, но улыбаясь в то же время, – ты меня убиваешь… Отчего ты такой холодный, Victor, скажи мне?
– Ты смотришь на все как-то странно, – отвечал Виктор Александрыч, – для тебя радость должна непременно выражаться смехом, любовь – нежными объяснениями, фразами и ласками, печаль – слезами, и я тебе кажусь холодным потому только, что умею владеть собой; это необходимо, ты скоро сама поймешь это… Людей, которые не умеют владеть собой в свете, называют неблаговоспитанными.
– Положим, – возразила Лизавета Васильевна, – надо уметь владеть собой в свете, положим, что смешно и неприлично обнаруживать свои чувства перед людьми посторонними, но зачем мы будем скрывать друг от друга свои чувства, впечатления, мысли, когда мы вдвоем, когда мы наедине? Я не понимаю этого.
Такого рода разговоры обыкновенно оканчивались замечаниями Виктора Александрыча, что вместо того, чтобы рассуждать, гораздо лучше вести себя так, как ведут все.
Один раз Лизавета Васильевна, которая старалась заметно, с некоторого времени, сдерживать свои внутренние ощущения (она уж не так часто бросалась на шею к супругу), после обыкновенного с ним разговора на минуту задумалась и потом вдруг обратилась к нему:
– Я давно хотела тебя спросить, – сказала она, делая некоторое усилие над собою, – но я не знаю, меня что-то останавливало… у тебя, говорят, есть сестра, а я ничего не знала об этом.
В голосе, которым она произнесла это, было более грусти, чем упрека.
Надобно было пройти сквозь все искусы высшей школы, чтобы не обнаружить при этом неожиданном вопросе ни движением, ни взглядом, ни восклицанием ни малейшего волнения. Вопрос этот кольнул Виктора Александрыча в самое больное место, но он отвечал на это равнодушным и спокойным тоном:
– Кто тебе сказал?..
– Для чего тебе это знать? Впрочем, это мне было передано не за тайну, и я могу тебе сказать кто… но скажи мне прежде, правда это или нет?
Виктор Александрыч отвечал, что у него, точно, была сестра и что она, может быть, жива еще, но вследствие ее ужасного поступка для него она уже более не существует. И он рассказал всю историю ее: как она бежала из родительского дома, убила, отца и мать и прочее.
Лизавета Васильевна не могла скрыть своих ощущений при этом рассказе; сдерживаемые слезы крупными каплями выступали на ее глазах и лились по ее смуглым щекам.
– Отчего же ты мне не сказал об ней прежде? – спросила она с горячностию и волнением, – от меня ты, казалось бы, не должен был скрывать этого…
– Для чего бы я стал говорить об этом! – отвечал он. – Между ею и мною все сношения прерваны; ни я, ни ты, надеюсь, никогда ее не увидим.
Лизавета Васильевна вздрогнула.
– Но если она сделала дурной поступок, – сказала она через минуту, – то это было по увлечению, по страсти. И бог прощает, – неужели же ты никогда не простишь этого сестре?
– Я тебя прошу никогда более не говорить мне об этом, – сказал Виктор Александрыч твердо.
Лизавета Васильевна повиновалась его воле, но этот разговор оставил в ней тяжелое и горькое впечатление, и мысль об этой отверженной долго преследовала ее.
Виктор Александрыч, вначале останавливавший легкими замечаниями порывы и увлечения своей супруги, противоречившие совершенно великосветскому понятию о благовоспитанности, видел, что против этого надобно принять меры более серьезные. Он сознавал опасность этих порывов, если им дать полную волю, необходимость охладить горячность ее сердца, затушить ее идеальные, романтические стремления и не дозволить им развиваться… Виктор Александрыч все глубокие человеческие чувства, все горячие убеждения сердца называл идеальными и романтическими стремлениями… Он понимал необходимость дисциплинировать ее, дать ей практическое направление, перевоспитать на свой манер, подвергнуть ее всем пыткам высшей школы, чтобы сделать из нее настоящую светскую женщину, достойную носить фамилию Белогривовых. Все это было, конечно, не совсем легко, но он успокоивал себя мыслию, что такие характеры, каков был у Лизаветы Васильевны, имеющие много горячности, но мало твердости, легко вспыхивающие, но скоро охлаждающиеся, должны без больших препятствий подчиняться постороннему влиянию, особенно если действовать на них постепенно и не слишком резко.
Виктор Александрыч приступил к своей цели с осторожностью и ловкостью и не сомневался в успехе. Он знал, что Лизавета Васильевна имела наклонность к чтению, и хотя сам был убежден, что книги, исключая весьма немногих, приносят более вреда, нежели пользы, но он не вооружался против ее наклонности: напротив, сам взялся устроить ей библиотеку, исключив из нее современные романы, которые, по его мнению, были наполнены нелепыми фантазиями и утопиями, располагающими к пустому идеализму и вредной экзальтации… Особенным презрением его пользовалась Жорж: Санд, произносить имя которой он считал даже неприличным; о классических писателях Виктор Александрыч отзывался, напротив, с большою благосклонностию и особенно о Корнеле, которого называл не иначе, как le grand Corneille, и замечал, что он внушает высокие, героические чувства. Из боязни, однако, чтобы в библиотеку его супруги не попало что-нибудь проникнутое безнравственным современным направлением и не вполне полагаясь в этом случае на себя, он прибегнул к совету одного очень известного в свете пожилого господина, глядевшего исподлобья, но с выражением сладким и вкрадчивым, пользовавшегося репутацией человека необыкновенно умного, многосторонне образованного и глубоко нравственного и состоявшего при многих великосветских барынях в качестве директора их совести. Говорили, что этот господин вел сначала жизнь довольно беспутную, промотался, потерял всякое значение в свете и превратился в утонченного лицемера и ядовитого ханжу, для того чтобы восстановить свою репутацию. Но Виктор Александрии не верил этим толкам, очень уважал его и питал полную доверенность к его душевным качествам.