– Убирайтесь вы с вашими банкетами и балами, – вскрикнул мой товарищ с таким презрением и негодованием, какого я никогда не видел в нем. Иван Петрович вытаращил глаза от удивления и даже испугался.
– Веселье! – продолжал мой товарищ, – хорошо веселье, когда невесту потащат под венец силой!.. Если б в вашем глупом, беспутном Василье Прохорыче был хоть признак сердца, если б у него была хоть капля совести, хоть тень собственного достоинства, он отказался бы от нее. Понимаете ли вы, что брать себе жену насильно – подло!.. Впрочем, и я дурак, что я вам это говорю… (Он разгорячался все более и более) вы не поймете этого, – ни вы, ни ваш Василий Прохорыч; вы бессмысленно радуетесь этому потому, что вы блюдолиз и по случаю этого брака вам представляется лишний раз наесться и напиться!..
Иван Петрович совсем оробел от такой резкой выходки, совершенно неожиданной для него, особенно от такого доброго, кроткого и вечно веселого человека, каков был Александр Григорьич. Иван Петрович переминался с ноги на ногу, посматривал жалобно то на него, то на меня, как будто глотал что-то, и бессвязно бормотал:
– Да нет, помилуйте, Александр Григорьич, я что же… я тут ничем не виноват-с… мое дело – сторона.
Товарищ мой молчал. Иван Петрович повертелся немного, потом начал было рассказывать какое-то новое похождение купеческого сынка Мыльникова, но, заметив, что его не слушают, и почувствовав неловкость, незаметно удалился.
В последние дни перед свадьбою сестра моего товарища почти не оставляла ни на минуту своей подруги. «Я боюсь за нее, – говорила она мне, – она не перенесет этого. Меня пугает ее наружное спокойствие. Она как будто примирилась со своим положением, но это не примирение, а равнодушие отчаяния. Я вздумала было говорить ей обыкновенные утешительные пошлости и уверять ее, что в ее женихе, кажется, есть много хороших сторон, что она своим влиянием на него может со временем развить эти стороны и отвлечь его от дурного общества, в котором он находится, но она остановила меня. „Бога ради! – сказала она, – не говори того, чему ты сама не веришь. Я прошу тебя только об одном: не оставляй меня. Без тебя я с ума сойду!“ – и она бросилась ко мне на грудь. „Господи! если бы я могла хоть плакать, прибавила она, мне все-таки было бы легче“. Я не выдержала и высказала все ее отцу: но он отвечал мне на это: „Нет, матушка, вы уж, пожалуйста, не сбивайте ее с толку. Уж это наше дело, все это пустяки, все обладится. Вы уж, сударыня, не беспокойтесь понапрасну“.»
Накануне свадьбы мы с товарищем моим сговорились вместе ехать в церковь. Он был в числе приглашенных, но не желал воспользоваться этим приглашением. Он хотел присутствовать на этой церемонии не официально, а тайно.
– Это зрелище, – говорил он, – плачевное; но, я сам не знаю отчего, – меня так и тянет посмотреть на него.
В 8 часов вечера мы вошли в церковь. Она была ярко освещена, все свечи в люстре и паникадилах были зажжены, как в дни великих торжеств. От самой паперти тянулся широкий ковер. По обеим сторонам поставлены были перилы, которые отделяли обычных и любопытных свадебных зрителей и зрительниц от приглашенных. На клиросе толпился большой хор певчих в парадных кафтанах с галунами, кистями и откидными рукавами. Жених с своими родственниками и приятелями были уже в церкви и ожидали невесту. Впереди всех стоял старик Пивоваров в сюртуке с гербовыми пуговицами, во всех медалях и орденах, в белом галстуке и в белых лайковых перчатках, которые надевал он, может быть, раз пять или шесть в своей жизни, в самые торжественные случаи. Лицо его сияло удовольствием. Через несколько минут должна была осуществиться самая любимая мечта его. Он разговаривал с каким-то генералом в золотых галунах, в ленте и с двумя звездами.
Жених в белом галстуке с большим бантом, в белом жилете, на котором блестела цепочка с кучею брелоков, и в палевых перчатках, безукоризненно обтягивавших его руки, разговаривал с своими приятелями: Иваном Петровичем и купеческим сынком Мыльниковым, который стоял неподвижно, улыбаясь, и с трудом поворачивал свою завитую голову в сторону, боясь, вероятно, измять свои брыжжи; жид-фактор, по своему обыкновению, выставлял голову вперед, скалил зубы и беспрестанно поворачивал голову из стороны в сторону, как бы обнюхивая носом кругом себя; Иван Петрович с умилением поглядывал то на дедушку, то на внучка, то на генерала в ленте; на последнего с чувством благоговейного удовольствия, как будто, глядя на него, он думал: «Знай наших! вот какие у нас приятели!»
Вдруг во всей толпе, наполнявшей церковь, обнаружилось движение, все головы обернулись к дверям, пронесся всеобщий шепот: «Невеста! невеста!» – и хор грянул концерт. Товарищ мой вздрогнул и поднялся на цыпочки, чтоб лучше видеть…
Я увидел невесту в ту минуту, когда она уже стояла рядом с женихом. Перед этим я давно не видал ее. Мне показалось, что она несколько похудела. Вглядываясь в нее пристально, я заметил, что она стояла совершенно без всякого движения, что даже ни один мускул на лице ее не шевелился и веки были полуопущены, точно как будто она замерла в таком положении.
– Посмотрите-ка, Пелагея Ивановна, – говорила сзади меня какая-то барыня, толкая под руку другую, – что это такое: в невесте-то ни кровинки, точно как не живая стоит, ей – богу.
– Да, да! а жених-то очень не дурен, очень! – возразила Пелагея Ивановна, – ведь миллионщики, говорят, и он и она.
– Уж это всегда так, матушка, богатые к богатым и льнут…
– А посмотрите, посмотрите, что это жених-то как будто пошатывается! – перебила Пелагея Ивановна.
Я взглянул на него, и мне точно показалось, что он… не то, чтобы пошатывался, а в корпусе его обнаруживались по временам какие-то неестественные движения, и лицо его было как-то уж очень красно, составляя решительный контраст с лицом его невесты. В эту минуту Иван Петрович, стоявший впереди нас за перилами, обратился к какому-то господину, стоявшему с ним рядом, и, улыбаясь, сказал:
– А ведь наш немножко… того, – и при этом он щелкнул по своему белому галстуку, – он, знаешь, перед самым отъездом для куражу один хватил целую сулеечку.
– Что ты?
– Ей-богу, – подтвердил Иван Петрович, – нельзя же, надо, знаешь, кровь привести в движение: ведь сегодня нам трудов-то будет много!
И они оба засмеялись.
– Вот уж это свадьба, так свадьба! – начала сзади меня Пелагея Ивановна, – какие певчие – чудо! а у дьякона-то какой голос!
Действительно, дьякон был замечательный! по крайней мере мне не удавалось слышать такого. Его глухой и густой бас гремел, как раскаты грома, под церковными сводами и, казалось, заставлял дребезжать стекла в оконных рамах. Протопоп благочестивой наружности с клинообразною седой бородкой, напротив, имел голос мягкий, нежный и едва слышный… Их блестящие ризы, яркое освещение церкви, хор нарядных певчих, генералы в блестящих мундирах, с лентами через плечо, купчихи, усыпанные брильянтами, все способствовало благолепию, блеску и торжественности бракосочетания.
Когда таинство совершилось, протопоп произнес краткое красноречивое поучительное слово к молодым, и затем начались поздравления, поцелуи и прочее.
Наблюдательная Пелагея Ивановна, все время не спускавшая глаз с молодых, вскрикнула в ту минуту, когда начались поздравления:
– Ах ты господи! Посмотрите, что это молодой-то как будто дурно… видите, видите, ее поддерживает эта барышня.
В самом деле ее поддерживала сестра моего товарища.
Толпа любопытных бросилась к церковной паперти, чтобы поближе взглянуть на молодых, когда они будут садиться в карету. Товарищ мой схватил меня на руку…
– Ну, довольно! – сказал он, – поедем ко мне чай пить…
Мы едва продрались сквозь толпу…
Чай уже давно стоял перед нами; товарищ мой ходил по комнате: я лежал на диване и курил сигару. Оба мы были в каком-то тяжелом раздумье и не произнесли еще ни одного слова.
Наконец товарищ мой остановился передо мною.
– Если подумаешь, как глупа наша жизнь, – сказал он, – так, право, сделается страшно!.. Вот, например, возьми хоть мою жизнь… Что это такое? Я до сих пор был совершенно слепцом, ничего не понимал и не видел, что делается передо мною, никакая серьезная человеческая мысль не приходила мне в голову, я никогда не задумывался ни о самом себе, ни о чем, окружавшем меня, – ел, пил и шутил, полжизни! А ведь я не дурак, имею кое-какое образование, мог бы быть на что-нибудь годным, – но полжизни бессмысленно и бессознательно протолкался на свете, бесполезно для самого себя и для других… чтобы заслужить от пошлых дураков лестное название доброго малого, славного товарища, – это ведь ужасно!.. Я наконец дошел до того, что отупел совершенно, и нахожу удовольствие в обществе шутов, подобных Ивану Петровичу, я считаю его добрым малым, точно так же, как и он меня в свою очередь; между нами начинает рождаться даже некоторого рода симпатия. Вася Пивоваров считает меня почти своим, я в этом убежден… да что Пивоваров?.. Разве мой друг Ртищев и тому подобные лучше его? Разве какой – нибудь великосветский, утонченный шут, пресмыкающийся и расстилающийся перед всяким внешним величием и перед всякою силою, сам доползший до богатства и почестей лестью и шуточками, лучше чем-нибудь купеческого грубого шута и блюдолиза Ивана Петровича? И мне совестно, что я последний раз оскорбил его, он ведь все-таки беззащитный!.. конечно, он гадок и подл, но он не чувствует этого, а я это вижу ясно – и пускаю его к себе для своей забавы! Какое же имею право оскорблять его? Нет! с каждым днем, с каждой минутой я более путаюсь в этой жизни, и мне становится тяжелее… Я во что бы то ни стало разом перерву все мои прежние связи и все эти трактирные и другие нелепые знакомства. Я уж одержал победу над собою, – поздравь меня, – я не велел пускать к себе Ивана Петровича и еще некоторых господ гораздо повыше его… Глядя сегодня на этих тупых, бессмысленных и толстых женщин с брильянтами и с черными зубами; на этих бородатых самодуров, налитых чаем; на этого расфранченного жениха, полупьяного дикаря в костюме английского денди и представляя себе будущую картину его супружеской жизни и страданий, ожидающих эту несчастную женщину, я задыхался от негодования… Ведь очень нужно было ей родиться в такой среде! Впрочем, знаешь что?.. рассуждая хладнокровно, может быть, и в других средах участь ее была бы не легче. Много ли бы она выиграла оттого, если бы родилась княжною и должна бы была сделаться, например, женою какого-нибудь князя Ртищева?.. Такие явления, как она, у нас исключения, а всякое исключение, все, что выходит из обыкновенного порядка вещей, – обречено на гибель. Ну, способны ли мы, – скажи по совести, – ценить эти редкие, утонченные женские натуры: ведь мы, со студенческих скамеек прямо, очертя голову, бросаемся в грязь жизни и потом по горло тонем в ней, пресыщаясь всевозможными и даже невозможными наслаждениями; мы – люди, рождающиеся в довольстве и в обеспечении, не привыкшие ни к каким заботам, ни к каким лишениям, не испытавшие никогда, что такое нужда, имеющие возможность удовлетворять всем нашим прихотям – делаемся, как «плод до времени созрелый», ни на что не годными, нравственно растленными внутри… Мы нападаем на Пивоварова, а, в сущности, чем Пивоваров хуже какого-нибудь сынка или внучка миллионера с великолепными титлами и гербами? И тот и другой одинаково подвергаются порче еще с отроческого возраста и представляют потом примеры возмутительной пустоты и беспутства. У того и другого с ранних лет образуется маленький двор из различных шутов, льстецов и угодников… Разница между ними та, что один – пустой и беспутный господин так называемого хорошего тона, а другой – дурного тона, и мы, язвительно нападая на последнего, защищаем первого потому только, что он пуст, беспутен и развратен по всем правилам какого-то нелепого, условного comme il faut. Хороши мы, нечего оказать!.. Le bon ton, la vie elegante! Видал я вблизи эту элегантную жизнь, – славная жизнь, нечего сказать!.. Татарская дикость одинаково скрывается и под элегантными формами какого-нибудь князька-миллионера и под франтовским костюмом Пивоварова или купеческого сынка Мыльникова, – только у последних она уже слишком резко бросается в глаза.
Товарищ мой был очень раздражен, и потому я не противоречил ему, да, признаюсь, и противоречить-то было нечему.
– Во всех классах общества, конечно, есть люди хорошие, – продолжал он, – но если у нас встречаются люди в полном и благородном значении этого слова – с значением, с убеждением, с мыслию, – серьезные, дельные, самостоятельные люди, так они выходят из тех бедных классов, которые каждый шаг в жизни, чуть не с колыбели, принуждены брать с бою… А от нас ждать, кажется, нечего… Впрочем, я решился сделать последнюю попытку над собою: победить в себе лень, побороть пустоту и заставить себя заняться чем-нибудь серьезно. Мне давно предлагают такого рода место, на котором я могу быть, кажется, полезен. И теперь мне ничего более не остается, как отдать всего себя служебной деятельности. Что из этого выйдет, я не знаю, – но попробую… Как ты думаешь? – спросил он меня после минуты молчания.
– Это прекрасно, – отвечал я, – попробуй. Надобно же испытать самого себя. Сложить руки и целый век стонать о своем бессилии, о своей неспособности – глупо и стыдно.
– Решено! С этой минуты я перерождаюсь!.. – произнес он с увлечением, – ты не поверишь, как иногда мне мучительно хочется дела, я ищу его – и оно, как клад, мне не дается, да если бы и далось, то в первое время я еще, мне кажется, не знал бы, как за него взяться. Все-таки надобно воспользоваться первым предстоящим случаем, а этот случай – именно место, которое предлагают мне.
Таким образом толкуя, мы просидели далеко за полночь. Товарищ мой несколько развеселился и, как человек увлекающийся, очень много фантазировал о предстоящей ему служебной деятельности.
Когда я уходил от него, он, провожая меня и улыбаясь, с грустным и горьким юмором, сказал:
– Ты скоро не узнаешь меня. Я в самом деле превращусь если не в дельного и серьезного человека, то в дельного и серьезного чиновника!.. А Ольга-то Петровна?.. – прибавил он через минуту, качая головою, – она уж жена Пивоварова!.. Черт знает, к этой мысли нет возможности привыкнуть!.. Ну прощай, до свидания…
Он как-то быстро и круто повернулся и захлопнул дверью.
Первое время после женитьбы я очень часто видел Пивоварова в ложе итальянской оперы, и всякий раз в этой ложе появлялся князь Ртищев и просиживал там очень долго. Хозяин ложи предоставлял ему обыкновенно место впереди возле своей жены, а сам садился сзади, очень довольный тем, что весь Петербург видит, как он близок с князем. Об этой близости его с князем Петербург, точно, начинал поговаривать очень громко. Разные значительные лица при встрече с князем, благосклонно улыбаясь, спрашивали его:
– Ну что, любезный друг, как дела идут – хорошо? – и князь, почтительно наклонив голову, как будто не понимая вопроса, возражал улыбаясь:
– Какие дела? – стараясь смягчить несколько свой густой бас перед значительными лицами.
– Еще прикидывается! – замечали благосклонно значительные лица, – а! каков?.. А вот мы насплетничаем на тебя твоей жене…
Я забыл сказать, что князь уже давно был женат и даже был отец семейства.
– Не беспокойся, любезный друг, – продолжали значительные лица, – мы постараемся быть скромными, а у тебя вкус не дурен, надо отдать тебе справедливость. C'est une tres jolie femme et tout a fait distinguee… Откуда взялась этакая из купчих! это странно!..
Однажды я сидел в опере рядом с моим товарищем. Впереди нас вертелся в антракте изнеженный офицерик-фат, тот самый, с которым мы обедали некогда в ресторане. Он разговаривал с каким-то штатским фатом.
– Une jolie personne! – говорил ломаясь штатский, смотря в бинокль на ложу Пивоварова, – кто это такая?
– Где? – спросил офицерик.
– Вот эта дама, в ложе у которой князь Ртищев.
– А-а!.. как будто ты не знаешь? Это жена Пивоварова. Ртищев в связи с нею: это уж весь город знает.
Товарищ мой побледнел.
– Я тебе не советую повторять этого, – сказал он, обращаясь к офицерику, – это ложь самая глупая, нелепая и бесстыдная, и если бы я услышал это от самого Ртищева, я и ему сказал бы, что он лжец и хвастун. Во всяком случае, распространять мерзкие городские сплетни и позорить женщину – неблагородно.
– Mais pardon, pardon, – забормотал офицер, – я говорю то, что все, может быть, это и несправедливо, но…
– Но, – перебил мой товарищ, – я этого не позволю никому говорить при мне, потому что я знаю эту женщину и вполне убежден, что это клевета.
Смущенный офицерик повертелся, пробормотал еще несколько pardon и удалился.
– Скажите пожалуйста, что это сделалось с Сашей? – сказал он мне, останавливая меня при выходе из театра, – из веселого, доброго малого он превратился в какого-то мрачного чудака, избегает порядочного общества, удаляется от всех нас, придирается к каждому слову, говорит неприятные вещи… Вы понимаете, что если бы не наша старая связь, не эта короткость, которая всегда существовала между нами, – я не позволил бы ему говорить мне так резко и еще при других! Я ему прощаю только потому, что я все-таки люблю его, что он наш старый приятель… Вы понимаете…
– Понимаю, – отвечал я, – «нет, ты простил бы всякому, любезный друг, – подумал я, – потому что ты жалкий, изнеженный франт и трус…»
Впрочем, не один этот офицер, а многие из прежних приятелей моего товарища начинали отзываться об нем неблагосклонно. Из этого я заключил, что он не шутя начинает делаться серьезнее. Он занял то место, о котором говорил мне, и отдался своему новому служебному поприщу с жаром и увлечением, по сознанию самых дельных из своих сослуживцев. К изумлению не только своих прежних приятелей, но вообще всех обычных посетителей публичных увеселений, между которыми он пользовался большою популярностью, он перестал появляться в театрах, в маскарадах, в ресторанах и на увеселительных сходбищах. Сожаление и удивление его прежних приятелей скоро перешло в равнодушие и наконец почти в презренье к нему. «Он сделался совсем чиновником», – говорили об нем эти господа с гримасой.
Толки о жене внука миллионера и о князе Ртищеве скоро прекратились, потому что князь вдруг неизвестно почему перестал ездить к Пивоваровым. Так как жизнь нашего общества состоит по большей части из самых мелких интересов и сплетен, то всякое мельчайшее происшествие с известным лицом становится в преувеличенных размерах общим достоянием и предается различным толкованиям: одни говорили, что князь Ртищев перестал волочиться за женою Пивоварова, потому что она ему надоела; другие, напротив, уверяли, что он удалился от нее потому, что потерял терпение и всякую надежду на успех…
Говорят, что первый год внучек миллионера держал себя относительно своей жены довольно прилично, отчасти потому, что о красоте ее прокричали во всех слоях петербургского общества, – следовательно, она удовлетворяла его тщеславию; отчасти потому, что дедушка объявил ему решительно, что если женатым он не станет вести себя, как следует, и по-прежнему будет предаваться дебоширству, то он лишит его наследства.
Но дедушка через полтора года после бракосочетания внука скончался, а вскоре за ним последовал и тесть молодого Пивоварова – отец Ольги Петровны. Василий Прохорыч сделался полным властелином миллионов, которые так давно издалека улыбались ему, и, кроме того, жена его получила, как говорили, после отца до миллиона.
Долго после этого слухи о богатстве Пивоварова, по обыкновению в размерах преувеличенных и колоссальных, занимали любознательные петербургские умы. Имя его сделалось известно всем в Петербурге от самого знатного сановника до самого бедного чиновника. При встрече с ним многие невольно останавливались и с любопытством, как чудо, рассматривали его с ног до головы. Василий Прохорыч при этом подавал постоянную пищу праздным петербургским умам, которые сочиняли об нем удивительные анекдоты и даже целые легенды, содержания совершенно баснословного…
Василий Прохорыч, после смерти дедушки, начал с того, что разломал его старинный дом, прикупил к нему место за большие деньги и возвел огромное здание с кариатидами, статуями, вазами, гирляндами и другими архитектурными украшениями, во вкусе Растрелли; вставил в оконные рамы цельные зеркальные стекла; меблировал внутри с неслыханною роскошью: наставил на мраморные подоконники у каждого окна бананов и других тропических растений, везде пустил шелки, бархаты, тюли; не пощадил мрамора, бронзы и, наконец, чтобы ни в чем не уступить своему сопернику по богатству Мавроконаки, развесил на всех стенах картины известных современных живописцев в дорогих резных рамах, несмотря на то, что к живописи не чувствовал ни малейшего расположения. Картины свои он приобрел оригинально. Он приехал однажды к Нигри – известному в Петербурге продавцу картин и других художественных вещей (Нигри сам потом с глубоким чувством благодарности, смешанным с ирониею, рассказывал мне об этом).
– Ну, говорит, мосье Нигри, мне нужны для моего нового дома самые лучшие картины первых иностранных мастеров и побольше; если у вас, говорит, не достанет, так вы мне их выпишите. Я денег не пожалею, только лишь бы были самые лучшие. Я полагаюсь вполне на вас.
Нигри привез ему до тридцати картин Кукуков, Каламов, Маду, Рокепланов, Декан и других самых громких имен между современными французскими и бельгийскими живописцами.
– Извольте, говорит, выбирать: это все шедевры. Картины расставили в большой бальной зале. Василий Прохорыч прошелся по зале, бросил беглый взгляд на картины и потом обратился к Нигри.
– Славные, говорит, картины, а что, видел ли их Мавроконаки?
– Как же! Он мне за одного Калама давал пять тысяч рублей, да я ему сказал, что эти картины выписаны для вас…
– Гм!.. – Василий Прохорыч приятно улыбнулся. – Ну, а сколько они все стоят? Говорите только крайнюю цену.
– Шестьдесят пять тысяч, – отвечал Нигри, призадумавшись немного, – и то только в таком случае, если вы купите разом все.
– Уступите, говорит, что-нибудь.
– Тысячу рублей я, пожалуй, уступлю для вас, но более ни копейки.
– Ну так, говорит, по рукам, мосье Нигри. Картины все за мною.
И затем он повел Нигри в свой кабинет и отсчитал ему 64 000.
– Я, – прибавил мне Нигри в заключение, – больше тридцати лет торгую картинами, но такой случай со мной был первый раз в моей жизни. На такую сумму вдруг не всегда в жизни удастся продать. Когда он сказал мне что он оставляет все картины за собою, у меня дрожь пробежала по телу, а когда он вынул деньги, так у меня даже в глазах помутилось. Вот каков господин Пивоваров! Это редкий, великодушный человек!..
При этом рассказе в глазах г. Нигри дрожали слезы – и не мудрено.
Второй подвиг Пивоварова был – приобретение дачи, принадлежащей князю N. Устройство этой дачи стоило ему также огромных денег. Его оранжереи, сады и парки приводили в свое время в справедливое изумление весь Петербург.
Тщеславие миллионера разрасталось все более и более. Он, говорят, скупал у портных целые груды модных материй для себя, чтобы ни у кого в Петербурге не было таких платьев, панталон и жилетов, как у него; подковывал рысаков своих серебряными подковами; угощал зимой свежими ягодами и другими редкостями военных и статских генералов, которые, объедаясь на его обедах, смотрели на него с чувством глубочайшей признательности и умиления и после обеда за ликерами, забывая свое величие и свой сан, прижимали его к своей сияющей груди с отцовскою нежностию.
– Вот человек, который умеет пользоваться своим богатством, – говорили они.
Но на этих банкетах с генералами, льстивших его тщеславию, он не мог развертываться вполне; они даже несколько утомляли и тяготили его… и он отдыхал от них по вечерам в обществе людей своих, близких, к которым неизменно принадлежали: Иван Петрович, купеческий сынок Мыльников, жид-фактор, биржевой маклер и к которым вновь присоединились: актер, воспевавший его в застольных куплетах, и капельмейстер какого-то театра, посвящавший ему свои кадрили и польки. На этих задушевных сборищах выпивалось несметное количество так называемых сулеечек, и русский широкий разгул доходил до последних пределов. Все задушевные приятели Василия Прохорыча не терпели его жены и даже до некоторой степени боялись ее, – вероятно потому, что она держала себя от них далеко и обращалась с ними холодно, чувствуя, в свою очередь, некоторую боязнь к ним. Почетные гости Василия Прохорыча – военные и штатские генералы – не обнаруживали также к ней большого расположения. Они отзывались об ней как об женщине сухой и холодной. И сам Василий Прохорыч явно начинал ощущать при ней какую-то неловкость; она стесняла его порывы и невольно останавливала его размашистость. От этого он старался держать себя как можно подальше от нее. Все это можно было безошибочно вывести из различных толков и слухов, особенно же из слов Ивана Петровича, который всякий раз при встрече со мною считал необходимым подходить ко мне и заводить со мною беседу.
– Наша Ольга Петровна, – говорил он, – прекрасная дама, только уж такая серьезная, строгая, что боже упаси! У, какая бедовая! Ни шуточкой ее не рассмешишь и никаким эдаким манером к ней не подъедешь. Такая, знаете, не тронь меня, и неразговорчивая: все больше любит уединение и книжки читает. А уж насчет того, чтобы эдак расположение кому обнаружить глазками или улыбкой – куда!.. На что князь Ртищев уж молодец! он, как знаете, подъезжал к нам, – да нет, с тем и отъехал: Взятки-то с нас гладки! Такая, я вам скажу, добродетель, что в нашем сословии, то есть в богатом купечестве, – я уж их всех голубушек-то знаю! – такой еще, кажется, и не бывало. Ей-богу! Точно, есть такие, что очень важно и строго себя держат, – а против какого-нибудь князя с аксельбантами да с саблей ни одна уж, я вам доложу, не устоит… Что и говорить: Ольга Петровна – это редкостная дама!.. Что касается до добродетели, то такую другую, конечно, и днем с огнем не отыщешь, только уж никакой веселости, точно как в воду опущенная: ничто ее не занимает, на все смотрит – на дорогие тысячные вещи, как на грошовые, и ласки ни за что не дождешься от ней, а вы сами изволите знать, что ласковая телятка две матки сосет. Нашему-то натурально и хочется иногда, чтобы она приласкала его. Привезет он ей какую-нибудь шаль, тысяч в пять серебром, или эдакий эсклаваж какой-нибудь, который горит, как солнце, – хоть бы когда-нибудь за щеку, что ли, потрепала его или поцеловала, сказала бы: «Мерси, душка!» – ни за что, все твердит одно и то же: «Зачем мне это? На что это мне?» Ну это уж, как хотите, обидно: таким обращением, воля ваша, не привяжешь к себе. Не мудрено после этого, если мы будем и на сторонку поглядывать: да другим домком заживем-с. За это и винить нас нельзя будет… Да вот хоть бы, примерно, мы хотели балы давать, – ведь эдакой домище, залы какие, само собой разумеется, что хочется щегольнуть ими: зимний сад осветили бы, фонтаны пустили бы, – весь Петербург ахнул бы, да нет-с, куда!.. Ольга Петровна и слышать не хочет, а ведь без хозяйки какой же бал! И на наши званые-то обеды она выходит как будто нехотя, из одного только приличия, а не то чтобы занять гостей, обласкать, полюбезничать, как следует хозяйке, а гости-то какие, господи! первейший генералитет, звезд-то у нас за обедами, как в темную ночь на небе… Мыльников – тот иногда, знаете, спросту брякнет, – так он раз сказал про нее: не в коня, говорит, корм. И дамы наши тоже ее не жалуют, никуда ведь ездить не хочет, только и дружбу ведет, что с сестрицей Александра Григорьича… Я, впрочем, очень уважаю Ольгу Петровну – прекраснейшая дама, умная, добрая такая, а уж это, видно, такой характер…