У пашен, где лесная тропа сходится в дорогу, медведь сядет на задние лапы и долго будет смотреть, как уходит по межам, у сжатых полос, согбенный монашек…
А когда отошел Серафим от земного жития, когда его подняли с колен в келии, под образом Божией Матери, занявшимся светлым огнем, ни в каких описаниях нет, что сталось с его медведем.
Зверь, надо думать, выходил ночью из бора в темное поле. Далеко, в сырой мгле, мелькали два-три монастырских огня. Зверь смотрел на огни и ждал, когда придет монашек.
Много ночей он ждал в поле.
Волк с поджатым хвостом пробирался по замерзшим лужам, чуял медвежью печаль и оттого выл еще гулче и голоднее.
Зверям некому поведать печаль свою. Много, много ночей ждал медведь в поле.
Потом стал бродить по лесам. Не находил себе места. У зверей тоже есть бездомники и бродяги.
Отощалый, шерсть в клочьях, с примерзшими льдинками, бродил по борам медведь, раскачивая тугой головой, спал же где случится, по-бездомному, в листьях и по оврагам, заваленным буреломом.
Некому было поведать печаль. Зверь только грустно урчал, когда в дубах, по вершинам, ходил ночной ветер и метались у когтистой лапы мокрые травины. Листья со скрежетом заметали медведю бок.
Зверь искал. Почихивая, обнюхивал лужи, мхи.
На лесных тропах, покуда не залило студеной водой, не погребло снегом, он находил иногда следок берестяного лаптишки и чуял знакомый воздух над ним: теплого воска и меда. Зверь садился у следа и ждал.
Тугая медвежья голова – чего ждал? И шершавым языком, над которым дымился пар, начинал облизывать шерсть, прихорашиваться по-своему, по-медвежьи.
Темнота становилась, лес шумел, а не приходил никто. Тогда медведь залегал у следа, голова между лап, и скулил.
В печали медведь тоже скулит, скулит и волк, стиснувши железные зубы, и лисица – все одно, что собака.
От печали зверь, надо думать, перестал страшиться людей, догадалась тугая голова, где искать: там, где огни, где пахнет дымом, горелым снегом и хлебом, где плачут и смеются дети и лают собаки…