– Ирой Инсаров сейчас сюда пожалует! – торжественно воскликнул он, входя в гостиную Стаховых, где в ту минуту находились только Елена да Зоя.
– Wer?[9] – спросила по-немецки Зоя. Взятая врасплох, она всегда выражалась на родном языке. Елена выпрямилась. Шубин поглядел на нее с игривою улыбочкой на губах. Ей стало досадно, но она ничего не сказала.
– Вы слышали, – повторил он, – господин Инсаров сюда идет.
– Слышала, – отвечала она, – и слышала, как вы его назвали. Удивляюсь вам, право. Нога господина Инсарова еще здесь не была, а вы уже считаете за нужное ломаться.
Шубин вдруг опустился.
– Вы правы, вы всегда правы, Елена Николаевна, – пробормотал он, – но это я только так, ей-богу. Мы целый день с ним вместе гуляли, и он, я уверяю вас, отличный человек.
– Я об этом вас не спрашивала, – промолвила Елена и встала.
– Господин Инсаров молод? – спросила Зоя.
– Ему сто сорок четыре года, – отвечал с досадой Шубин.
Казачок доложил о приходе двух приятелей. Они вошли. Берсенев представил Инсарова. Елена попросила их сесть и сама села, а Зоя отправилась наверх: надо было предуведомить Анну Васильевну. Начался разговор, довольно незначительный, как все первые разговоры. Шубин наблюдал молчком из уголка, но наблюдать было не за чем. В Елене он замечал следы сдержанной досады против него, Шубина, – и только. Он глядел на Берсенева и на Инсарова и, как ваятель, сравнивал их лица. «Оба, – думал он, – не красивы собой: у болгара характерное, скульптурное лицо; вот теперь оно хорошо осветилось; у великоросса просится больше в живопись: линий нету, физиономия есть. А пожалуй, и в того и в другого влюбиться можно. Она еще не любит, но полюбит Берсенева», – решил он про себя. Анна Васильевна появилась в гостиную, и разговор принял оборот совершенно дачный, именно дачный, не деревенский. То был разговор весьма разнообразный по обилию обсуждаемых предметов; но коротенькие, довольно томительные паузы прерывали его каждые три минуты. В одну из этих пауз Анна Васильевна обратилась к Зое. Шубин понял ее немой намек и скорчил кислую рожу, а Зоя села за фортепьяно, сыграла и спела все свои штучки. Увар Иванович показался было из-за двери, но пошевелил перстами и отретировался. Потом подали чай, потом прошлись всем обществом по саду… На дворе стемнело, и гости удалились.
Инсаров действительно произвел на Елену меньше впечатления, чем она сама ожидала, или, говоря точнее, он произвел на нее не то впечатление, которого ожидала она. Ей понравилась его прямота и непринужденность, и лицо его ей понравилось; но все существо Инсарова, спокойно твердое и обыденно простое, как-то не ладилось с тем образом, который составился у нее в голове от рассказов Берсенева. Елена, сама того не подозревая, ожидала чего-то более «фатального». «Но, – думала она, – он сегодня говорил очень мало, я сама виновата; я не расспрашивала его; подождем до другого раза… а глаза у него выразительные, честные глаза». Она чувствовала, что ей не преклониться перед ним хотелось, а подать ему дружески руку, и она недоумевала: не такими воображала она себе людей, подобных Инсарову, «героев». Это последнее слово напомнило ей Шубина, и она, уже лежа в постели, вспыхнула и рассердилась.
– Как вам понравились ваши новые знакомые? – спросил на возвратном пути Берсенев у Инсарова.
– Они мне очень понравились, – отвечал Инсаров, – особенно дочь. Славная, должно быть, девушка. Она волнуется, но в ней это хорошее волнение.
– Надо будет к ним ходить почаще, – заметил Берсенев.
– Да, надо, – проговорил Инсаров и ничего больше не сказал до самого дома. Он тотчас заперся в своей комнате, но свеча горела у него далеко за полночь.
Берсенев не успел еще прочесть страницу из Раумера, как горсть брошенного мелкого песку стукнула о стекла его окна. Он невольно вздрогнул, раскрыл окно и увидал Шубина, бледного как полотно.
– Экой ты неугомонный! ночная ты бабочка! – начал было Берсенев.
– Тсс! – перебил его Шубин, – я пришел к тебе украдкой, как Макс к Агате. Мне непременно нужно сказать тебе два слова наедине.
– Да войди же в комнату.
– Нет, не нужно, – возразил Шубин и облокотилсяна оконницу, – этак веселее, более на Испанию похоже. Во-первых, поздравляю тебя: твои акции поднялись. Твой хваленый необыкновенный человек провалился. За это я тебе поручиться могу. А чтоб тебе доказать мою беспристрастность, слушай: вот формулярный список господина Инсарова. Талантов никаких, поэзии нема, способностей к работе пропасть, память большая, ум не разнообразный и не глубокий, но здравый и живой; сушь и сила, и даже дар слова, когда речь идет об его, между нами сказать, скучнейшей Болгарии. Что? ты скажешь, я несправедлив? Еще замечание: ты с ним никогда на ты не будешь, и никто с ним на ты не бывал; я, как артист, ему противен, чем я горжусь. Сушь, сушь, а всех нас в порошок стереть может. Он с своею землею связан – не то что наши пустые сосуды, которые ластятся к народу: влейся, мол, в нас, живая вода! Зато и задача его легче, удобопонятнее: стоит только турок вытурить, велика штука! Но все эти качества, слава Богу, не нравятся женщинам. Обаяния нет, шарму; не то что в нас с тобой.
– К чему ты меня приплел? – пробормотал Берсенев. – И в остальном ты не прав: ты ему нисколько не противен, и с своими соотечественниками он на ты… я это знаю.
– Это другое дело! Для них он герой; а, признаться сказать, я себе героев иначе представляю: герой не должен уметь говорить: герой мычит, как бык; зато двинет рогом – стены валятся. И он сам не должен знать, зачем он двигает, а двигает. Впрочем, может быть, в наши времена требуются герои другого калибра.
– Что тебя Инсаров так занимает? – спросил Берсенев. – Неужели ты только для того прибежал сюда, чтоб описать мне его характер?
– Я пришел сюда, – начал Шубин, – потому что мне дома очень было грустно.
– Вот как! Уж не хочешь ли ты опять заплакать?
– Смейся! Я пришел сюда, потому что я готов локти себе кусать, потому что отчаяние меня грызет, досада, ревность…
– Ревность? к кому?
– К тебе, к нему, ко всем. Меня терзает мысль, что если б я раньше понял ее, если б я умеючи взялся за дело… Да что толковать! Кончится тем, что я буду все смеяться, дурачиться, ломаться, как она говорит, а там возьму да удавлюсь.
– Ну, удавиться ты не удавишься, – заметил Берсенев.
– В такую ночь, конечно, нет; но дай нам только дожить до осени. В такую ночь люди умирают тоже, только от счастья. Ах, счастье! Каждая вытянутая через дорогу тень от дерева так, кажется, и шепчет теперь: «Знаю я, где счастье… Хочешь, скажу?» Я бы позвал тебя гулять, да ты теперь под влиянием прозы. Спи, и да снятся тебе математические фигуры! А у меня душа разрывается. Вы, господа, видите, что человек смеется, значит, по-вашему, ему легко; вы можете доказать ему, что он самому себе противоречит, – значит, он не страдает… Бог с вами!
Шубин быстро отошел от окошка. «Аннушка!» – хотел было крикнуть ему вслед Берсенев, но удержался: на Шубине действительно лица не было. Минуты две спустя Берсеневу даже почудились рыдания: он встал, отворил окно; все было тихо; только где-то вдали какой-то, должно быть, проезжий мужичок тянул «Степь Моздокскую».
В течение первых двух недель после переселения Инсарова в соседство Кунцова он не более четырех или пяти раз посетил Стаховых; Берсенев ходил к ним через день. Елена всегда ему была рада, всегда завязывалась между им и ею живая и интересная беседа, и все-таки он возвращался домой часто с печальным лицом. Шубин почти не показывался; он с лихорадочною деятельностию занялся своим искусством: либо сидел взаперти у себя в комнате и выскакивал оттуда в блузе, весь выпачканный глиной, либо проводил дни в Москве, где у него была студия, куда приходили к нему модели и италиянские формовщики, его приятели и учители. Елена ни разу не поговорила с Инсаровым так, как бы она хотела; в его отсутствие она готовилась расспросить его о многом, но когда он приходил, ей становилось совестно своих приготовлений. Самое спокойствие Инсарова ее смущало: ей казалось, что она не имеет права заставить его высказываться, и она решалась ждать; со всем тем она чувствовала, что с каждым его посещением, как бы незначительны ни были обмененные между ними слова, он привлекал ее более и более; но ей не пришлось остаться с ним наедине, а чтобы сблизиться с человеком – нужно хоть однажды побеседовать с ним с глазу на глаз. Она много говорила о нем с Берсеневым. Берсенев понимал, что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался, что его приятель не провалился, как утверждал Шубин; он с жаром, до малейших подробностей, рассказывал ей все, что знал о нем (мы часто, когда сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с ним наших приятелей, почти никогда притом не подозревая, что мы тем самих себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись, та нехорошая, уже им испытанная, грусть щемила его сердце.
Однажды Берсенев пришел к Стаховым не в обычную пору, часу в одиннадцатом утра. Елена вышла к нему в залу.
– Вообразите себе, – начал он с принужденной улыбкой, – наш Инсаров пропал.
– Как пропал? – проговорила Елена.
– Пропал. Третьего дня вечером ушел куда-то, и с тех пор его нет.
– Он не сказал вам, куда он пошел?
– Нет.
Елена опустилась на стул.
– Он, вероятно, в Москву отправился, – промолвила она, стараясь казаться равнодушной и в то же время сама дивясь тому, что она старается казаться равнодушной.
– Не думаю, – возразил Берсенев. – Он ушел не один.
– С кем же?
– К нему третьего дня, перед обедом, явились два каких-то человека, должно быть его соотечественники.
– Болгары? почему вы это думаете?
– А потому, что, сколько я мог расслышать, они говорили с ним на языке, мне неизвестном, но славянском… Вот вы все находите, Елена Николаевна, что в Инсарове таинственного мало: уж на что таинственнее этого посещения? Представьте: вошли к нему – и ну кричать и спорить, да так дико, злобно… И он кричал.
– И он?
– И он. Кричал на них. Они как будто жаловались друг на друга. И если б вы взглянули на этих посетителей! Лица смуглые, широкоскулые, тупые, с ястребиными носами, лет каждому за сорок, одеты плохо, в пыли, в поту, с виду ремесленники – не ремесленники и не господа… Бог знает, что за люди.
– И он с ними отправился?
– С ними. Накормил их да ушел с ними. Хозяйка мне сказывала, – они вдвоем целый огромный горшок каши съели. Так, говорит, вперегонку и глотали, словно волки.
Елена слабо усмехнулась.
– Вы увидите, – промолвила она, – все это разрешится чем-нибудь очень прозаическим.
– Дай Бог! Только напрасно вы употребили это слово. В Инсарове нет ничего прозаического, хотя Шубин и уверяет…
– Шубин! – перебила Елена и пожала плечом. – Но сознайтесь, что эти два господина, глотающие кашу…
– И Фемистокл ел накануне Саламинского сражения, – с улыбкой заметил Берсенев.
– Так; но зато на другой день и было сражение. А вы все-таки дайте мне знать, когда он вернется, – прибавила Елена и попыталась переменить разговор, но разговор не клеился.
Появилась Зоя и стала ходить по комнате на цыпочках, давая тем знать, что Анна Васильевна еще не проснулась.
Берсенев ушел..
В тот же день, вечером, принесли от него записку Елене.
«Вернулся, – писал он ей, – загорелый и в пыли по самые брови; но зачем и куда ездил, не знаю; не узнаете ли вы?»
– Не узнаете ли вы! – прошептала Елена. – Разве он говорит со мной?
На следующий день, часу во втором, Елена стояла в саду перед небольшою закуткой, где у ней воспитывались два дворовые щенка. (Садовник нашел их заброшенными под забором и принес их барышне, про которую ему сказали прачки, что она, мол, всяких зверей и скотов жалует. Он не ошибся в расчете: Елена дала ему четвертак.) Она заглянула в закутку, убедилась, что щенки живы и здоровы и что солому им постлали свежую, обернулась и чуть не вскрикнула: прямо к ней, по аллее, шел Инсаров, один.
– Здравствуйте, – промолвил он, приближаясь к ней и снимая картуз. Она заметила, что он точно сильно загорел в последние три дня. – Я хотел прийти сюда с Андреем Петровичем, да он что-то замешкался; вот я и отправился без него. В доме у вас никого нет: все спят или гуляют, я и пришел сюда.
– Вы как будто извиняетесь, – отвечала Елена. – Это совсем не нужно. Мы все очень рады вас видеть… Сядемте тут на скамейке, в тени.
Она села. Инсаров поместился возле нее.
– Вас, кажется, дома не было в это время? – начала она.
– Да, – отвечал он, – я уходил… Вам Андрей Петрович сказывал?
Инсаров глянул на нее, улыбнулся и начал играть картузом. Улыбаясь, он быстро моргал глазами и выдвигал вперед губы, что придавало ему очень добродушный вид.
– Андрей Петрович, вероятно, вам также сказал, что я ушел с какими-то… безобразными людьми, – проговорил он, продолжая улыбаться.
Елена немного смутилась, но тотчас почувствовала, что Инсарову надо всегда говорить правду.
– Да, – сказала она решительно.
– Что же вы подумали обо мне? – спросил он ее вдруг.
Елена подняла на него глаза.
– Я подумала… – промолвила она, – я подумала, что вы всегда знаете, что делаете, и что вы ничего дурного не в состоянии сделать.
– Ну, и спасибо вам за это. Вот видите ли, Елена Николаевна, – начал он, как-то доверчиво подсаживаясь к ней, – наших здесь небольшая семейка; есть между нами люди малообразованные; но все крепко преданы общему делу. К несчастию, без ссор нельзя, а меня все знают, верят мне; вот и позвали меня разобрать одну ссору. Я отправился.
– Далеко отсюда?
– Я за шестьдесят верст ездил, в Троицкий посад. Там, при монастыре, тоже есть наши. По крайней мере недаром хлопотал: уладил дело.
– И трудно вам было?
– Трудно. Один все упрямился. Деньги не хотел отдать.
– Как? Из-за денег была ссора?
– Да; и деньги-то небольшие. А вы что полагали?
– И вы для таких пустяков за шестьдесят верст ездили? Три дня потеряли?
– То не пустяки, Елена Николаевна, когда свои земляки замешаны. Тут отказаться грех. Вы вот, я вижу, даже щенкам не отказываете в помощи, и я вас хвалю за это. А что я время-то потерял, это не беда, потом наверстаю. Наше время не нам принадлежит.
– Кому же?
– А всем, кому в нас нужда. Я вам все это так с бухты-барахты рассказал, потому что я дорожу вашим мнением. Я воображаю, как Андрей Петрович вас удивил!
– Вы дорожите моим мнением, – проговорила Елена вполголоса, – почему?
Инсаров опять улыбнулся.
– Потому что вы хорошая барышня, не аристократка… вот и все.
Настало небольшое молчание.
– Дмитрий Никанорович, – сказала Елена, – знаете ли вы, что вы в первый раз со мной так откровенны?
– Как так? Мне кажется, я всегда говорил вам все, что думал.
– Нет, это в первый раз, и я очень этому рада, и я тоже хочу быть откровенною с вами. Можно?
Инсаров засмеялся и сказал:
– Можно.
– Предваряю вас, что я очень любопытна.
– Ничего, говорите.
– Мне Андрей Петрович много рассказывал о вашей жизни, о вашей молодости. Мне известно одно обстоятельство, одно ужасное обстоятельство… Я знаю, что вы ездили потом к себе на родину… Не отвечайте мне, ради Бога, если мой вопрос вам покажется нескромным, но меня мучит одна мысль… Скажите, встретились ли вы с тем человеком…
Дыхание захватило у Елены. Ей стало и стыдно и страшно своей смелости. Инсаров глядел на нее пристально, слегка прищурив глаза и трогая пальцами подбородок.
– Елена Николаевна, – начал он наконец, и голос его был тише обыкновенного, что почти испугало Елену, – я понимаю, о каком человеке вы сейчас упомянули. Нет, я не встретился с ним, и слава Богу! Я не искал его. Я не искал его не потому, чтоб я не почитал себя вправе убить его, – я бы очень спокойно убил его, – но потому, что тут не до частной мести, когда дело идет о народном, общем отмщении… или нет, это слово не годится… когда дело идет об освобождении народа. Одно помешало бы другому. В свое время и то не уйдет… И то не уйдет, – повторил он и покачал головой.
Елена посмотрела на него сбоку.
– Вы очень любите свою родину? – произнесла она робко.
– Это еще не известно, – отвечал он. – Вот когда кто-нибудь из нас умрет за нее, тогда можно будет сказать, что он ее любил.
– Так что, если бы вас лишили возможности возвратиться в Болгарию, – продолжала Елена, – вам было бы очень тяжело в России?
Инсаров потупился.
– Мне кажется, я бы этого не вынес, – проговорил он.
– Скажите, – начала опять Елена, – трудно выучиться болгарскому языку?
– Нисколько. Русскому стыдно не знать по-болгарски. Русский должен знать все славянские наречия. Хотите, я вам принесу болгарские книги? Вы увидите, как это легко. Какие у нас песни! Не хуже сербских. Да вот постойте, я вам переведу одну из них. В ней говорится про… Да вы знаете ли хоть немножко нашу историю?
– Нет, я ничего не знаю, – ответила Елена.
– Постойте, я вам принесу книжку. Вы из нее хоть главные факты узнаете. Так слушайте же песню… Впрочем, я вам лучше принесу написанный перевод. Я уверен, вы полюбите нас: вы всех притесненных любите. Если бы вы знали, какой наш край благодатный! А между тем его топчут, его терзают, – подхватил он с невольным движением руки, и лицо его потемнело, – у нас все отняли, все: наши церкви, наши права, наши земли; как стадо гоняют нас поганые турки, нас режут…
– Дмитрий Никанорович! – воскликнула Елена.
Он остановился.
– Извините меня. Я не могу говорить об этом хладнокровно. Но вы сейчас спрашивали меня, люблю ли я свою родину? Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить после Бога? И когда эта родина нуждается в тебе… Заметьте: последний мужик, последний нищий в Болгарии и я – мы желаем одного и того же. У всех у нас одна цель. Поймите, какую это дает уверенность и крепость!
Инсаров замолк на мгновение и снова заговорил о Болгарии. Елена слушала его с пожирающим, глубоким и печальным вниманием. Когда он кончил, она еще раз спросила его:
– Так вы ни за что не остались бы в России?
А когда он ушел, она долго смотрела ему вслед. Он в этот день стал для нее другим человеком. Не таким она провожала его, каким встретила его за два часа тому назад.
С того дня он стал ходить все чаще и чаще, а Берсенев все реже. Между обоими приятелями завелось что-то странное, что они оба хорошо чувствовали, но назвать не могли, а разъяснить боялись. Так прошел месяц.
Анна Васильевна любила сидеть дома, как уже известно читателю; но иногда, совершенно неожиданно, проявлялось в ней непреодолимое желание чего-нибудь необыкновенного, какой-нибудь удивительной partie de plaisir[10]; и чем затруднительнее была эта partie de plaisir, чем больше требовала она приготовлений и сборов, чем больше волновалась сама Анна Васильевна, тем ей было приятнее. Находил ли на нее этот стих зимой – она приказывала нанять две-три ложи рядом, собирала всех своих знакомых и отправлялась в театр или даже в маскарад; летом – она ехала за город, куда-нибудь подальше. На другой день она жаловалась на головную боль, кряхтела и не вставала с постели, а месяца через два в ней опять загоралась жажда «необыкновенного». То же случилось и теперь. Кто-то упомянул при ней о красотах Царицына, и Анна Васильевна внезапно объявила, что она послезавтра намерена ехать в Царицыно. Поднялась тревога в доме: нарочный поскакал в Москву за Николаем Артемьевичем; с ним же поскакал и дворецкий закупать вина, паштетов и всяких съестных припасов; Шубину вышел приказ нанять ямскую коляску (одной кареты было мало) и приготовить подставных лошадей; казачок два раза сбегал к Берсеневу и Инсарову и снес им две пригласительные записки, написанные сперва по-русски, потом по-французски Зоей; сама Анна Васильевна хлопотала о дорожном туалете барышень. Между тем partie de plaisir чуть не расстроилась: Николай Артемьевич прибыл из Москвы в кислом и недоброжелательном, фрондерском, расположении духа (он все еще дулся на Августину Христиановну) и, узнав в чем дело, решительно объявил, что он не поедет; что скакать из Кунцова в Москву, а из Москвы в Царицыно, а из Царицына опять в Москву, а из Москвы опять в Кунцово – нелепость, – и наконец, прибавил он, пусть мне сперва докажут, что на одном пункте земного шара может быть веселее, чем на другом пункте, тогда я поеду. Это ему никто, разумеется, доказать не мог, и Анна Васильевна, за неимением солидного кавалера, уже готова была отказаться от partie de plaisir, да вспомнила об Уваре Ивановиче и с горя послала за ним в его комнатку, говоря: «Утопающий и за соломинку хватается». Его разбудили; он сошел вниз, выслушал молча предложение Анны Васильевны, поиграл пальцами и, к общему изумлению, согласился. Анна Васильевна поцеловала его в щеку и назвала миленьким; Николай Артемьевич улыбнулся презрительно и сказал: «Quelle bourde!»[11] (он любил при случае употреблять «шикарные» французские слова) – а на следующее утро, в семь часов, карета и коляска, нагруженные доверху, выкатились со двора стаховской дачи. В карете сидели дамы, горничная и Берсенев; Инсаров поместился на козлах; а в коляске находились Увар Иванович и Шубин. Увар Иванович сам движением пальца подозвал к себе Шубина; он знал, что тот будет дразнить его всю дорогу, но между «черноземной силой» и молодым художником существовала какая-то странная связь и бранчивая откровенность. Впрочем, на этот раз Шубин оставил своего толстого друга в покое: он был молчалив, рассеян и мягок.
Солнце уже высоко стояло на безоблачной лазури, когда экипажи подкатили к развалинам Царицынского замка, мрачным и грозным даже в полдень. Все общество спустилось на траву и тотчас же двинулось в сад. Впереди шла Елена и Зоя с Инсаровым; за ними, с выражением полного счастия на лице, выступала Анна Васильевна под руку с Уваром Ивановичем. Он пыхтел и переваливался, новая соломенная шляпа резала ему лоб, и ноги горели в сапогах, но и ему было хорошо; Шубин и Берсенев замыкали шествие. «Мы будем, братец, в резерве, как некие ветераны, – шепнул Берсеневу Шубин. – Там теперь Болгария», – прибавил он, показав бровями на Елену.
Погода была чудесная. Все кругом цвело, жужжало и пело; вдали сияли воды прудов; праздничное, светлое чувство охватывало душу. «Ах, хорошо! ах, хорошо!» – беспрестанно твердила Анна Васильевна; Увар Иванович потряхивал одобрительно головой в ответ на ее восторженные восклицания и раз даже промолвил: «Что толковать!» Елена изредка менялась словами с Инсаровым; Зоя придерживала двумя пальчиками край широкой шляпы, кокетливо выносила из-под розового барежевого платья свои маленькие ножки, обутые в светло-серые ботинки с тупыми носками, и посматривала то вбок, то назад. «Эге! – воскликнул вдруг вполголоса Шубин. – Зоя Никитишна, никак, оглядывается. Пойду-ка я к ней. Елена Николаевна теперь меня презирает, а тебя, Андрей Петрович, уважает, что на одно выходит. Пойду; довольно я кис. Тебе же, мой друг, советую ботанизировать: в твоем положении это самое лучшее, что ты придуматьможешь: оно же и в ученом отношении полезно. Прощай!» Шубин подбежал к Зое, подставил ей руку кренделем и, сказав: «Ihre Hand, Madame»[12], подхватил ее и пустился с ней вперед. Елена остановилась, подозвала Берсенева и тоже взяла его руку, но продолжала говорить с Инсаровым. Она спрашивала у него, как на его языке называется ландыш, клен, дуб, липа… («Болгария!» – подумал бедный Андрей Петрович.)
Вдруг впереди раздался крик; все подняли голову: сигарочница Шубина летела в куст, брошенная рукой Зои. «Погодите, я с вами за это рассчитаюсь!» – воскликнул он, полез в куст, нашел там сигарочницу и вернулся было к Зое; но не успел он к ней приблизиться, как уже опять его сигарочница летела через дорожку. Раз пять повторилась эта проделка, он все хохотал и грозился, а Зоя только втихомолку улыбалась и пожималась, как кошечка. Наконец он поймал ее пальцы и так их стиснул, что она пискнула и долго потом дула на руку, притворно сердилась, а он ей напевал что-то на ухо.
– Шалуны, молодой народ, – весело заметила Анна Васильевна Увару Ивановичу.
Тот поиграл перстами.
– Какова Зоя Никитишна? – сказал Берсенев Елене.
– А Шубин? – отвечала она.
Между тем все общество подошло к беседке, известной под именем Миловидовой, и остановилось, чтобы полюбоваться зрелищем Царицынских прудов. Они тянулись один за другим на несколько верст; сплошные леса темнели за ними. Мурава, покрывавшая весь скат холма до главного пруда, придавала самой воде необыкновенно яркий, изумрудный цвет. Нигде, даже у берега, не вспухала волна, не белела пена; даже ряби не пробегало по ровной глади. Казалось, застывшая масса стекла тяжело и светло улеглась в огромной купели, и небо ушло к ней на дно, и кудрявые деревья неподвижно гляделись в ее прозрачное лоно. Все долго и молча любовались видом; даже Шубин притих, даже Зоя задумалась. Наконец все единодушно захотели покататься по воде. Шубин, Инсаров и Берсенев побежали вниз по траве взапуски. Они отыскали большую, раскрашенную лодку, отыскали двух гребцов и позвали дам. Дамы сошли к ним; Увар Иванович осторожно спустился за дамами. Пока он входил в лодку, пока усаживался, много было смеху. «Смотрите, барин, не затопите нас», – заметил один из гребцов, молодой курносый парень в александрийской рубахе. «Ну, ну, фуфыря!» – проговорил Увар Иванович. Лодка отчалила. Молодые люди взялись было за весла, но грести умел из них один Инсаров. Шубин предложил спеть хором какую-нибудь русскую песню и сам затянул: «Вниз по матушке…» Берсенев, Зоя и даже Анна Васильевна подхватили (Инсаров не умел петь), но вышла разноголосица; на третьем стихе певцы запутались, один Берсенев пытался продолжать басом: «Ничего в волнах не видно», – но тоже скоро сконфузился. Гребцы перемигнулись и оскалили зубы молча. «Что? – обратился к ним Шубин, – видно, господа петь-то не умеют?» Малый в александрийской рубахе только головой тряхнул. «Так погоди ж, курносый, – возразил Шубин, – мы тебе покажем. Зоя Никитишна, спойте нам: «Le lac»[13] Нидермейера. Не гребите, вы!» Мокрые весла поднялись на воздух, как крылья, и так и замерли, звонко роняя капли; лодка проплыла еще немного и остановилась, чуть-чуть закружившись на воде, как лебедь. Зоя поломалась… «Allons!»[14] – ласково промолвила Анна Васильевна… Зоя скинула шляпу и запела: «О lac! l’аnnéе а peine a fini sa carrière…»[15]
Ее небольшой, но чистый голосок так и помчался по зеркалу пруда; далеко в лесах отзывалось каждое слово; казалось, и там кто-то пел четким и таинственным, но нечеловеческим, нездешним голосом. Когда Зоя кончила, громкое браво раздалось из одной прибрежной беседки и оттуда выскочило несколько краснорожих немцев, приехавших покнейпировать[16] в Царицыно. Некоторые из них были без сюртуков, без галстухов и даже без жилетов и до того неистово кричали bis! что Анна Васильевна велела поскорее отъехать на другой конец пруда. Но прежде чем лодка пристала к берегу, Увару Ивановичу еще раз удалось удивить своих знакомых: заметив, что в одном месте леса эхо особенно ясно повторяло каждый звук, он вдруг начал кричать перепелом. Сперва все вздрогнули, но тотчас же почувствовали истинное удовольствие, тем более что Увар Иванович кричал очень верно и похоже. Это его поощрило, и он попробовал мяукать; но мяуканье выходило у него не так хорошо; он крикнул еще раз перепелом, посмотрел на всех и умолк. Шубин бросился его целовать: он оттолкнул его. В это мгновение лодка причалила, и все общество вышло на берег.
Между тем кучер с лакеем и горничной принесли корзинки из кареты и приготовили обед на траве под старыми липами. Все уселись вокруг разостланной скатерти и принялись за паштет и прочие яства. У всех аппетит был отличный, а Анна Васильевна то и дело угащивала и уговаривала своих гостей, чтобы побольше ели, уверяя, что на воздухе это очень здорово; она обращалась с такими речами к самому Увару Ивановичу. «Будьте спокойны», – промычал он ей с набитым ртом. «Дал же Господь такой славный день!» – твердила она беспрестанно. Ее нельзя было узнать: она точно двадцатью годами помолодела. Берсенев заметил ей это. «Да, да, – сказала она, – была и я в мое время хоть куда: из десятка бы меня не выкинули». Шубин присоединился к Зое и беспрестанно наливал ей вина; она отказывалась, он ее потчевал и кончал тем, что сам выпивал стакан и потом опять ее потчевал; он также уверял ее, что желает преклонить свою голову к ней на колени: она никак не хотела позволить ему «этакую большую вольность». Елена казалась серьезнее всех, но на сердце у ней было чудное спокойствие, какого она давно не испытывала. Она чувствовала себя бесконечно доброю, и ей все хотелось иметь возле себя не одного только Инсарова, но и Берсенева… Андрей Петрович смутно понимал, что это значило, и вздыхал украдкой.
Часы летели; вечер приближался. Анна Васильевна вдруг всполошилась. «Ах, батюшки мои, как поздно, – заговорила она. – Пожито, попито, господа; пора и бороду утирать». Она засуетилась, и все засуетились, встали и пошли в направлении к замку, где находились экипажи. Проходя мимо прудов, все остановились, чтобы в последний раз полюбоваться Царицыном. Везде горели яркие, передвечерние краски; небо рдело, листья переливчато блистали, возмущенные поднявшимся ветерком; растопленным золотом струились отдаленные воды; резко отделялись от темной зелени деревьев красноватые башенки и беседки, кое-где разбросанные по саду. «Прощай, Царицыно, не забудем мы сегодняшнюю поездку!» – промолвила Анна Васильевна… Но в это мгновенье, и как бы в подтверждение ее последних слов, случилось странное происшествие, которое действительно не так-то легко было позабыть.
А именно: не успела Анна Васильевна послать свой прощальный привет Царицыну, как вдруг в нескольких шагах от нее, за высоким кустом сирени, раздались нестройные восклицания, хохотня и крики – и целая гурьба растрепанных мужчин, тех самых любителей пения, которые так усердно хлопали Зое, высыпала на дорожку. Господа любители казались сильно навеселе. Они остановились при виде дам; но один из них, огромного росту, с бычачьей шеей и бычачьими воспаленными глазами, отделился от своих товарищей и, неловко раскланиваясь и покачиваясь на ходу, приблизился к окаменевшей от испуга Анне Васильевне.
– Бонжур, мадам, – проговорил он сиплым голосом, – как ваше здоровье?
Анна Васильевна пошатнулась назад.
– А отчего вы, – продолжал великан дурным русским языком, – не хотел петь bis, когда наш компани кричал bis, и браво, и форо?
– Да, да, отчего? – раздалось в рядах компании.