Посвящается Марго
Мы оставим спутанные записки, быстрые наброски и т. д.
Франсис Понж
Isabelle Graw
In einer anderen Welt. Notizen 2014–2017
© Isabelle Graw, 2020
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023
Заметки, которые вы держите в руках, я писала с 2014 по 2017 год каждое утро, сразу после пробуждения. Сначала они задумывались как способ «разогреться» перед основной писательской практикой. Однако постепенно мои утренние тексты превратились в самостоятельный проект. В этих миниатюрах я попыталась зафиксировать те события и мысли, которые не находили непосредственного отражения в моих искусствоведческих работах. Кроме того, я хотела поместить личный опыт и наблюдения в общественный контекст, оставаясь при этом лаконичной и остроумной. Я с интересом исследовала, как в личном проявляется общее и, наоборот, как общее зачастую расходится с личным. Изначально я вообще не задумывалась о жанре, но сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что мои тексты – это что-то среднее между мемуарами и социальной критикой. Причина того, что отстраненные наблюдения внезапно сменяются скорбными пассажами, кроется в том, что при письме я ощущала себя буквально в другом мире: у меня умерли родители. Оказалось, что скорбь – это боль, которая всегда настигает тебя в самый неподходящий момент. Переходы между личным, политическим, социологическим, искусствоведческим и эстетическим могут показаться слишком резкими, однако эта карусель тем иллюстрирует жизнь в сегодняшней экономике, настроенной на постоянное производство проблем и шоковых состояний. Так или иначе, годы с 2014-го по 2017-й знаменуют определенное изменение политического курса, которое я также попыталась осмыслить в своих текстах.
И еще пару слов о том впечатлении откровенности, которое, возможно, производят мои тексты. «Я», которое говорит на этих страницах, действительно мне довольно близко, однако оно же мне и чуждо – в связи с художественной стилизацией. Ведь, описывая сильные эмоции, я искала особый – не свойственный моей разговорной речи и свободный от клише – язык. Конечно, этой книгой я не сдаю всю себя с потрохами, ибо не всем стоит делиться. Удалось ли мне соблюсти баланс между открытостью и неуязвимостью, судить вам – моим читательницам и читателям.
Изабель Грав
Берлин, апрель 2020
Утро. Салон восковой эпиляции еще не открылся, а перед ним уже длинная очередь. Всё больше женщин, а также мужчин удаляют на теле волосы. Насколько я помню, впервые мода на эпиляцию появилась в 1990-е годы. Моя мастерка эпиляции дала интересное объяснение растущей популярности этой процедуры. Она рассказала, что ее клиент*ки чувствуют себя после воска «чище». Выходит, что сегодня, в отличие от 1970-х, волосы в интимной зоне, на ногах и в подмышках ассоциируются прежде всего с «грязью»? Или разговоры о «чистоте» – не что иное, как попытка рационализировать сложившийся в 1990-х эстетический идеал безволосого тела, превратить эпиляцию во что-то вроде обязательного гигиенического правила? То есть вместо того, чтобы признать свое стремление к современным идеалам красоты (для женщин – безволосая зона бикини, для мужчин – безволосая грудь), ради которых нужно пройти болезненную процедуру, люди воображают, что просто избавляются от чего-то грязного. «Работа» над своим телом объясняется стремлением к чистоте, и так люди охотнее соглашаются на эпиляцию. Сегодня трудно представить, что эмансипированные женщины 1970-х ходили с очень даже волосатыми подмышками. И хотя я считаю, что нам стоит критически подойти к столь укоренившейся норме гладкой кожи, всё же должна признать, что она влияет и на мой идеальный образ тела. Насколько представление об идеальной коже как о гладкой укоренилось в моей картине мира, я смогла недавно убедиться на занятии йогой. Рядом со мной занималась молодая женщина с длинными волосками на икрах – для этой студии зрелище скорее непривычное, которое меня смутило и, честно говоря, напугало. О въедливости нового идеального образа кожи говорит и тот факт, что я сама воспринимаю эпиляцию воском как нечто расслабляющее и благотворное, словно я наделила этот процесс особым смыслом и научилась им наслаждаться. Тут мы в очередной раз наблюдаем, как культурный капитализм формирует наше самоощущение и наш опыт таким образом, что довольно-таки болезненная процедура начинает восприниматься как приятная.
Имеет ли значение, что имя моего отца до сих пор не выгравировано на его надгробии? Может ли его могила оставаться местом памяти о нем, когда его имени там нет, то есть когда его мертвое тело лежит в гробу под землей, а официально это нигде не указано? Могила без имени – всё еще могила? Как бы то ни было, возле безымянного памятника мне было трудно сосредоточиться на воспоминаниях об отце и своей скорби по нему. Вместо этого я, как это всегда у меня бывает, развела бурную деятельность и попыталась взвалить на себя ответственность за ситуацию. Полная энергии и отчаяния, я готова была обойти всё Ольсдорфское кладбище, чтобы найти администрацию. Я хотела сделать всё возможное, чтобы исправить недоразумение, чтобы имя моего отца сейчас же выгравировали на камне, но в администрации мне объяснили, что у меня нет законного права требовать подобное. И что теперь мне придется смириться с тем, что мой мертвый отец без должного уважения лежит в земле, будто он и не жил вовсе. Право регулировать всё, что связано с погребением, он передал своей второй жене. Мы – его дети – не можем ничего тут поделать, и его решение вновь высвечивает его преданность ей, но не нам. Возможно, я просто должна смириться с этой крайне болезненной ситуацией, а не пытаться с наскока изменить то, что изменить нельзя.
Переступив порог обувной мастерской, я спрашиваю у хозяйки, как у нее сегодня дела. Она смотрит на меня в замешательстве. Очевидно, она не привыкла к такому вопросу. Поэтому начинает в мельчайших подробностях описывать мне свое настроение – все радости и печали минувшего дня. Спустя некоторое время я останавливаю ее и говорю, что вовсе не собиралась узнавать, как она на самом деле себя чувствует, ведь какое я имею на это право, – это было бы чересчур с моей стороны. Я также добавляю, что в последнее время много путешествовала по США и Канаде и поэтому привыкла формально задавать вопрос о делах собеседника, вовсе не надеясь получить на него честный ответ. И пока я это говорю, понимаю, что стандартное «How are you today?» исключает интерес к ситуации другого человека и означает ровно противоположное буквальному смыслу этого вопроса. Если человек хочет правдиво и искренне рассказать о себе, рефлекторное «I am great» ничего не говорит о том, как в действительности обстоят его дела. С другой стороны, если человек привыкает автоматически отвечать: «Всё отлично» или «Супер», то это может положительно сказаться на его настроении. В такой ситуации начинаешь чувствовать себя лучше, даже если на самом деле всё совсем не отлично. Кроме того, человек не обязан докладывать чужаку, что у него на душе. А я теперь никогда не забуду удивление на лице хозяйки обувной мастерской, когда я бросила ей свое дружелюбное «Как дела?».
Для того чтобы написать текст, нужно полностью в нем раствориться. Однако я вновь и вновь сопротивляюсь этому, постоянно откладывая момент, когда текст поймает меня, буквально завладеет мной. Чем глубже я погружаюсь в него, тем больше он управляет моей жизнью. Поэтому с точки зрения продуктивности было бы правильнее, если бы я, завершив один текст, безо всякой паузы начинала следующий. Ведь начинать писать после перерыва всегда страшно, потому что вдруг в этот раз не получится, вдруг я разучилась? Да и мое тело сопротивляется связанной с письмом физической нагрузке. Поначалу оно постоянно хочет выпрыгнуть из-за письменного стола, бунтуя против неизбежных болей в плечах и шее. Поэтому, прежде чем погрузиться в написание текста, я завершаю все важные дела: хожу по врачам, отвечаю на имейлы, сортирую книги… Затем в какой-то момент рука дедлайна хватает меня за горло, не оставляя мне выбора: я должна начать. Но и тут проходит еще немного времени, прежде чем процесс окончательно запустится. Сначала я размениваюсь на мелочи и пишу хаотично. Чем длиннее становится написанное, тем неизбежнее оно обнаруживает структурные проблемы, которые я в состоянии решить, лишь постоянно распечатывая текст, от руки редактируя его и меняя местами абзацы. Конечно, правильнее было бы заранее продумать аргументацию и композицию, однако сделать это мне невероятно трудно, ведь все важные идеи приходят ко мне лишь во время самого письма. Письмо, честно говоря, приносит мне страдание, но вместе с тем оно жизненно мне необходимо, поэтому, наверное, я до сих пор пишу. При этом я наслаждаюсь своей привилегией почти ежедневно иметь право сидеть в тишине за столом, читать и размышлять. Это одна из последних свобод, которую, как когда-то сказал Адорно, стоит защищать ото всех нападок внешнего мира.
Наверное, это связано с профессиональной деформацией: большинство радиоведущих в любой ситуации говорят так, будто они ведут радиопередачу: громко, четко, правильно артикулируя каждый звук. И если голос у них действительно поставлен хорошо, то о содержании их речей этого сказать нельзя. Как минимум в многочисленных радиоинтервью с художни*цами я не раз замечала, что журналист*ки перекладывают свою работу на плечи собеседни*ц. Вместо того чтобы хорошо подготовиться к разговору и вовлекать последних в обсуждение сложных тем, им бросают общие пространные вопросы вроде «Это еще искусство или уже нет?». Тем, у кого такое спрашивают, не остается ничего другого, кроме как уходить от подобных вопросов и показывать, каким образом определенные работы при конкретных социальных условиях могут считаться или не считаться искусством. Тяга к таким обобщенным и (по всей видимости) неподготовленным вопросам со стороны журналист*ок связана, с моей точки зрения, с ухудшением их условий работы. У них попросту не остается времени углубляться в предмет и продумывать более сложные вопросы. Именно потому, что они работают за маленькую зарплату в условиях нехватки времени и высокой конкуренции, вся разъяснительная работа остается на совести их визави. Кроме того, мне кажется, что такая наивность вопросов связана с исходным предположением о неосведомленности аудитории, которую СМИ уже давно недооценивают. Я часто слышу, что нужно опускаться до уровня аудитории (то есть до приписываемого ей низкого уровня образованности). Однако я считаю, что было бы гораздо лучше доверять публике и рассматривать ее как равноправного участника диалога. На радио я особенно часто сталкивалась с тем, что ведущие ссылались на мои тексты, о которых они от кого-то слышали, но сами их не читали. Неудивительно, что подобное отношение порождает недопонимание и упрощения. И всё же, несмотря на этот до настоящего момента скорее неудачный опыт, я всё равно с большой радостью соглашаюсь на радиоинтервью: мне интересно таким способом делиться своими размышлениями с аудиторией. Кроме того, с радио меня связывают приятные воспоминания: ребенком я участвовала в детской программе на Norddeutscher Rundfunk. Поэтому когда я оказываюсь теперь в студии, то будто подключаюсь к своему «я» времен той детской радиопередачи. Так как техническое оснащение радиостудий не сильно изменилось с 1970-х, то я, надевая наушники, садясь перед микрофоном и глядя на звукорежиссер*ок, чувствую себя абсолютно так же, как много лет назад. Я наслаждаюсь тем, что становлюсь для своих слушатель*ниц лишь голосом, который подразумевает присутствие тела, но не обнаруживает его.
Нередко говорят, что в пятьдесят лет дружественные связи в очередной раз подвергаются испытанию. Кажется, это мой случай, и отчасти происходящее связано с новыми приоритетами в моей жизни в последние годы. Например, с тех пор как я перестала круглосуточно и с удовольствием заниматься искусством и связанными с ним мероприятиями, предпочитая вместо этого наслаждаться (сравнительно поздно!) личной жизнью, которую (я надеюсь!) я таки заслужила, мои прежние подруги и друзья стали реже приглашать меня на вечеринки и дни рождения. Конечно, каждый случай неприглашения уникален, и, может быть, их вообще нельзя обобщать. И всё же мне думается, что я как будто уже не вхожу в это сообщество так же естественно, как раньше, что вполне может быть связано и с моим погружением в семейную жизнь. Возможно, и другие чувствуют, что я больше не вовлекаюсь в общее дело самоотверженно и безоговорочно в том числе потому, что с возрастом мне стали интереснее мои собственные проекты. Но, как ни крути, каждый раз неприятно осознавать, что тебя не приглашают туда, куда ты раньше была вхожа – и это было нормой. Так дает о себе знать скрытый и, возможно, свойственный каждому человеку страх выпасть из уже существующих связей и дискуссий, страх, подпитываемый этими неприглашениями. Он имеет, конечно, отчасти фантазийные и параноидальные черты, поэтому я стараюсь не давать ему слишком много пространства.
Центральная идея фильма «Феникс» режиссера Кристиана Петцольда звучит так: нужно заново разыграть свою жизнь, если вы хотите овладеть ею и поменять застывшие паттерны поведения. В общем-то, именно этим и занимается психотерапия: чтобы найти какой-то иной подход, например, к своему страху быть брошенным, нужно сначала заново прожить его (в более жесткой форме) и проработать через это повторение свое первичное чувство брошенности. То, что это непросто – найти доступ к своему раннему, нетравмированному «я», – еще один урок этого фильма. Когда я оказываюсь в Париже или Кёльне, в которых я жила до переломных моментов в моей жизни – до расставания с отцом моего ребенка и смерти отца, мне сложно найти связь с моим прежним, беззаботным «я». Личность, которой я была тогда, хоть и испытала многое, но еще не пережила слом своей привычной системы координат, а потому она кажется мне сегодня совсем чужой. Хотя, когда я, как раньше, прогуливаюсь по любимым улочкам этих городов, я нередко чувствую присутствие себя прежней. Остаток утраченной легкости касается моей кожи, словно ветерок, и на мгновение я ощущаю себя счастливой. При этом я также осознаю, что время не повернуть вспять: после всего произошедшего та менее поломанная я для меня не только недоступна, но не и так притягательна.
Раньше их называли старческими пятнами. Затем их избавили от коннотации, означающей биологическое разложение, и они стали пигментными пятнами, то есть просто изменениями кожи, которые можно при желании устранить. У меня было такое пигментное пятно на лице, которое видимым образом связывало меня с умершим отцом. У него было в точности такое же пятно, такой же формы и в том же месте. Поэтому, когда мой дерматолог удалил это пятнышко заодно с другими, я почувствовала укол вины. То, что в итоге я выглядела изуродованной: сначала с покраснениями на месте пятен, а затем с черными корочками, – как будто указывало на адекватность моего чувства вины. Словно меня наказали – хоть и временно – за обрывание этой ниточки, связывающей меня с физическим обликом отца. И правда, мне пришлось на некоторое время отказаться от выполнения своих общественных обязательств, потому что я не могла в таком виде бывать на людях, в особенности в профессиональном сообществе. Это вынужденное временное отшельничество походило на штрафную санкцию. Теперь пятен больше нет, а кожа на тех местах первозданно розовеет. Я ощущаю себя живой и заново родившейся, словно я – выражаясь пафосно – избежала смерти. При этом меня мучают угрызения совести, потому что таким образом я физически отделилась от отца. Тот факт, что я избавилась от «его» пигментного пятна, связан, с одной стороны, с моим желанием соответствовать современным идеалам красоты, а с другой – символизирует мою попытку освободиться от отцовского детерменизма. Теперь, после его смерти, я наконец-то живу мою жизнь, хотя и понимаю, что его фигура всегда будет нависать надо мной.
Чемоданы на колесиках (а в особенности популярные у художников и искусствоведов легко катящиеся чемоданы марки Rimowa) становятся нашими заместителями. Мы идентифицируем себя с их видом и содержанием и понимаем это прежде всего тогда, когда их теряем. Потерю чемодана мы ощущаем как утрату себя. Воссоединившись с ним, мы любовно берем его за ручку и катим рядом, словно члена семьи. Когда недавно авиакомпания потеряла мой чемодан, я представила себе, как он, беззащитный, лежит в незнакомом месте или летит куда-то дальше в полном одиночестве. Я вообразила чемодан настолько живым существом, что решила лично забрать его из аэропорта, после того как окольными путями смогла выяснить, что он оказался на обратном рейсе из Осло в Берлин. Я постоянно думала о его содержимом – о моей любимой одежде и косметике. Каково же было мое облегчение, когда мне наконец выдали его на таможенном контроле. Я не жалела ни о времени, ни о потраченных силах, ведь главное, что он снова был со мной.