– Ты что… полицейский? – спросил один из них, пялясь на него сквозь авиационные очки.
– А ты как думал, скотина?! – рявкнул Мерш, встал и, шатаясь, вытер окровавленное лицо. – А ну, мотайте отсюда, пока я не расстрелял вас за нападение на офицера при исполнении!
Спецназовцы не заставили себя долго просить и мигом исчезли. А он без сил привалился к парковой решетке. Эхо выстрелов отдавалось болью во всем теле. Кровь ручьями текла по лицу, клокотала в горле…
Мерш взглянул на трупы, лежавшие в пурпурной луже. Он убил двоих людей… Значит, снова начался Алжир.
– Николь, я тебя искала весь вечер!
– Да мне что-то нездоровилось, и я сидела дома.
– Ну как же ты могла пропустить все это?! Там была такая катавасия – еще круче, чем десятого мая!
Николь Бернар вытащила из пачки «Голуаз» сигарету с фильтром и долго раскуривала ее. Сесиль раздражала ее своими упреками. Была суббота, 25 мая, утро стояло погожее; девушки шли в начало улицы Вожирар.
Горьковатый и такой едкий вкус дыма первой сигареты заставил Николь прижмуриться. Да, верно, – она пропустила то, что уже окрестили этим утром по радио «второй ночью баррикад». Ей вовсе не нездоровилось, но сказать Сесиль правду было никак нельзя. Часть ночи она, как усердная школьница, готовила свою сегодняшнюю лекцию.
Готовила на свой манер: Николь была одной из звезд нынешнего мая. Одной из тех девушек, к кому прислушивались. Всего двадцать три года – и уже магистратура и преподавательская должность. Она старательно скрывала свое буржуазное происхождение и еще старательней оттачивала свой ораторский талант.
С самого начала оккупации факультета Николь умножила «ученые» выступления в Сорбонне и заслужила репутацию опытного оратора. В результате оккупационный комитет предложил ей выступить сегодня утром в качестве ведущей дебатов, выбрав любую тему, по желанию. Сомневаться не приходилось: Николь уже входила в историю.
Накануне, сидя у себя в комнате, она еще раз проглядела свои записи и повторила текст выступления, как перед устным госэкзаменом. Тем временем мама делала ей бутерброды, а папа смотрел по телевизору выступление генерала де Голля. Доброе утро, революционерка!..
Николь зашагала дальше, бросив на ходу Сесиль (не хватало еще, чтобы та одержала над ней верх!):
– Мне не требуется бегать по улицам, чтобы уловить Zeitgeist.
– Уловить… что?
– Zeitgeist. Дух времени.
Сесиль пожала плечами:
– Вечно ты со своими немецкими премудростями…
– А ты, моя дорогая, опять размазала помаду.
Сесиль испуганно поднесла руку ко рту, не сразу поняв, что Николь ее разыгрывает. И беззлобно толкнула подругу локтем:
– Вот паразитка!
Обе покатились со смеху, напоминавшему всплеск речной воды, по которой скачет камешек-«блинчик».
Николь искоса взглянула на спутницу. Низкорослая пухленькая брюнетка; одевается точно как маман Николь, волосы собраны в старозаветный пучок. Однако внешность Сесиль была обманчива: под этим банальным обликом скрывался острый оригинальный ум. Женщина-историк, женщина-философ – в будущем ей наверняка светила Ena[23].
– Как там Сюзанна, не знаешь? – спросила Николь.
– Понятия не имею. Наверняка еще не продрала глаза: она вчера ходила на демонстрацию.
Ну еще бы… Обычно эти три девушки – Сюзанна, Сесиль и Николь – были неразлучны. Они познакомились и подружились в Сорбонне, на первом курсе философского факультета, и с тех пор не расставались.
На улице стоял едкий запах слезоточивого газа и горелой резины.
У ограды Люксембургского сада разрушения выглядели еще более устрашающе. Мостовую загромождали обугленные остатки баррикады, битое стекло, разодранные знамена и прочий мусор. В первые дни Николь смотрела на этот хаос с гордостью. Вот они – конкретные признаки революции на марше, символы крушения прогнившей системы! Но сегодня утром…
Лица прохожих также изменились. Теперь они выглядели унылыми и одновременно разъяренными. Студенты зашли слишком далеко – давно пора было их остановить! Люди устали от беспорядков. Они хотели вернуться к прежней жизни, в мир, который, может, и следовало изменить, но все же не до такой степени!..
Сесиль легонько присвистнула:
– Ничего себе порезвились!
На бульваре Сен-Мишель валялись десятки спиленных платанов. Николь пришла в ужас – зачем было уничтожать эти столетние деревья?! Чистейшее безумие! Святотатство! А главное, совершенно бесполезное святотатство…
«Капут всему!» – пробормотала она себе под нос, входя в Сорбонну. Однако при виде наспех сооруженных стендов, расставленных в парадном дворе, ее мнение внезапно изменилось: то, что она именовала «выставкой утопий», нынче утром начало обретать признаки новой жизни, даже несмотря на дождь.
Студенты смастерили навесы из полиэтиленовой пленки и растянули между стендами брезентовые полотнища, которые придавали их «выставке» еще большее сходство с фруктово-овощным рынком. Николь восторгалась этой идеей: от нее веяло пламенным энтузиазмом сплоченной молодежи. Конечно, тут было намешано всего понемногу, но, главное, чувствовалась энергия бунта. Сейчас все эти люди, которые путались в теориях и плохо знали историю, демонстрировали единство и энтузиазм, восхищавшие Сесиль.
– Ну, тебе уже пора, подруга!
Николь вздрогнула. Через несколько минут ей предстояло держать речь в главном амфитеатре Сорбонны и завоевывать внимание слушателей (если они вообще явятся), полагаясь только на свои короткие заметки в блокноте…
– Погоди, мне нужно выкурить еще одну сигаретку.
Подруги укрылись под галереей, опоясывающей парадный двор, и сели на скамью. Чиркнула спичка, и в сером воздухе заскворчали две «голуазки».
– Ну и какова тема твоей сегодняшней лекции?
Николь сделала мощную затяжку, способную спалить горло, и объявила:
– Освободить мысль, мыслить об освобождении.
Короткая пауза.
– Ну ты даешь, старушка! – прошептала наконец Сесиль.
Николь повезло – она была рыжей.
Нежно-рыжей – цвета меда или коньяка. Родители называли его золотисто-каштановым, но Николь ненавидела это определение – от него несло чем-то американским, а ведь американцы – империалисты! Зато один из друзей ее отца – психоаналитик и последователь Лакана[24] – определил оранжевый цвет как цвет семейного тепла, тепла матки, а также в какой-то степени и материнского тепла мужчины.
Он добавил еще, что оранжевый цвет связан с солнцем, которое является мужским символом – символом отца. Таким образом, заходящее солнце символизировало отца в конце его жизни…
Николь сильно подозревала, что этот тип хочет переспать с ней, и все же описание мощного потока символов доставило ей удовольствие.
Человек в конце жизни… Смех, да и только! Думая о своей рыжине, девушка вспоминала полюбившуюся ей строчку Гюго: «В моей душе куда больше огня, нежели в вашей – пепла»[25].
Ее прическа? Ну разумеется, пробор посередине – так, чтобы шевелюра ниспадала на плечи двумя мягкими волнами. Нечто среднее между русской иконой и картиной эпохи Средневековья, с изображением золотистой мадонны и часослова…
Ее лицо сравнивали с ликом Венеры на полотне Сандро Боттичелли: тот же овал, та же бледность, те же тонкие, почти незаметные брови… Еще это удлиненное бледное лицо в обрамлении каштановых прядей напоминало камею – головку, выточенную в сердолике и словно парящую в воздухе. По крайней мере, ей самой приятно было думать так о себе.
Фигурка у нее была тоненькая, почти мальчишеская; для такой сгодилось бы любое индусское одеяние, и это ей не нравилось. Что касается груди, то она была не более выпуклой, чем кружочки на уличном переходе. И хотя в конце шестидесятых мужчин привлекали как раз такие высокие, хрупкие, полупрозрачные создания, Николь предпочла бы выглядеть более сексуально…
В детстве Николь ничем особенным не выделялась: усердно училась то в одной, то в другой католической школе, и ее поведение было таким же безупречным, как складки ее юбочки. «Проснулась» она только в отрочестве, когда начала читать, размышлять и… бунтовать. Ну можно ли вести такое сонное существование, господи боже мой?!
А ведь ее родители были вполне современными людьми: папа – блестящий хирург-ортопед, мама – управляющая в процветающей ювелирной фирме, и оба – бывшие участники Сопротивления; они даже познакомились, оказавшись в одной боевой группе, а поженились в самом конце войны.
Их единственная дочь Николь, родившаяся в те бурные годы, олицетворяла в глазах родителей победу, перспективу новой жизни, далекую от ужасов прошлого. Тем не менее юность в 1960-е сулила муки ада (хлопчатобумажные панталоны, от которых чесались ляжки, и боязнь «залететь» до свадьбы). А планы на будущее? Ой, не смешите меня! Если девушка поступала в университет, то лишь с одной целью – найти себе там супруга; что касается работы, то о ней поговорим после того, как заведем пару-тройку малышей, – выполним эту неотъемлемую часть супружеского долга.
Николь понимала свою жизненную задачу совсем иначе. Блестяще окончив школу, она поступила на философский, дабы получше разобраться в мироустройстве и в средствах его изменить. Узнав об этом, ее отец возвел глаза к небу, а мать пожала плечами; главное, чтобы дочь не манкировала ни одним из своих ралли – занятиями на курсах автовождения и светскими танцевальными вечеринками…
А Николь тут же вступила в Национальный союз французских студентов и сблизилась с анархистами, участвующими в операциях «удар кулака» на факультете Нантера. Потом записалась в РКМ[26] и в Комитет по поддержке Вьетнама.
Николь прекрасно чувствовала себя в этой атмосфере борьбы: она ее воодушевляла. Главными врагами были: американский империализм, колониализм, эксплуатация человека человеком и голлистская летаргия… Ну а для более конкретных сражений годился и Запад – к примеру, фашистские молодчики из кафе «Реле Одеон».
Каждое утро, когда она собиралась идти на факультет, мать причитала: «Ты выглядишь несчастной, дорогая моя!» И дочь, стиснув зубы, отвечала: «Очень надеюсь!» За три года до этого The Rolling Stones выпустили сенсационный диск «(I Can’t Get No) Satisfaction». Вот когда она отчетливо поняла, что вирус, которым она заразилась, – фрустрация – был всеобщей бедой и что это нужно изменить!
В феврале 1968 года Николь уехала в составе группы в Западный Берлин, на Международный конгресс по Вьетнаму – гигантское сборище всех левацких групп Европы. Двадцать часов в автобусе… они круто изменили ее жизнь.
Люди всех стран и народов поднимали голос не только против войны во Вьетнаме и американского мирового господства – они стремились вообще, коренным образом, изменить мир. И Николь была твердо намерена примкнуть к ним.
Вот когда ей повезло, что она рыжая, – этот огненный цвет был цветом ее эпохи. Цветом революции, но также и цветом психоделии, цветом буддизма… Он был связующим звеном, объединившим все духовные ценности… Он был…
Но тут она бросила окурок и сказала, уже совсем взбодрившись:
– Ну, вперед!
Над сценой большого амфитеатра красовалась огромная фреска «Священный лес», творение некоего Пьера Пюви де Шаванна[27]; Николь никогда еще не видела ее вблизи. На ней была изображена величественная женщина, похожая на Мадонну и, несомненно, символизирующая Сорбонну, в окружении персонажей, представлявших дисциплины, изучаемые в этом заведении.
Николь подумала: «Сегодня Мадонна – это я». И с содроганием вспомнила, что до сих пор не удосужилась переспать ни с одним парнем.
«Думай о другом!» – приказала она себе, встав за пюпитр на сцене и взглянув на полукруглый амфитеатр. Николь была уверена, что в такое время дня народу будет немного, особенно после событий вчерашней ночи. Но она ошиблась. Правда, на самом деле студенты после ночных схваток явились сюда, чтобы отоспаться, – почти все скамьи были заняты храпящими парнями. Остальные завтракали: на пюпитрах виднелись багеты, колбаса, ветчина… Зрелище малоприятное: они ели, опираясь локтями на спинки нижестоящих скамей и роняя крошки на нижеспящих товарищей.
Николь почувствовала какой-то мерзкий, животный запах, напоминавший зловоние зверинца в Ботаническом саду, куда ее водили в детстве. «Запах мужчины, товарищ!»
Запустив руку в свою сумку (это был военный ранец), она вынула записи, но тотчас пожалела об этом. Рефлекс школьницы, старательно подготовившей свой доклад.
Какой-то лохматый парень – явно представитель очередного «комитета действий» – объявил:
– Сегодня на утренней лекции дискуссию ведет Николь Ренар.
– Бернар!.. – поправили его, и в аудитории послышалось несколько свистков знавших ее студентов.
– О’кей, пардон, Бернар, – буркнул парень, почесывая лохматую голову. – В общем, она филологиня и…
– Преподаватель филологии!
– Ага… О’кей, пусть так, наплевать. Она прочтет нам лекцию на тему… э-э-э… – Он нагнулся над своей шпаргалкой, не переставая чесаться. – «Освободить мысль, мыслить об освобождении».
Раздались жиденькие аплодисменты. А также отдельные смешки. В рядах поникших голов возникло несколько лиц. Ну-ка, что она нам преподнесет, эта девчонка?
Николь поправила шарф. Сегодня она выбрала белую блузку, вельветовый пиджак и джинсы. Единственным заметным элементом ее наряда был этот льняной индийский шарф, напоминавший своим лиловым цветом церковную епитрахиль. Еще одна ошибка.
– Самое важное сегодня, – начала она, – это освободить слово и энергию, которые так долго подавлялись в нашем буржуазном обществе.
Николь гордилась этими вступительными словами. И ждала аплодисментов, одобрительных выкриков. Увы, никакой реакции. Громадный зал оставался немым и холодным, как смерть. Николь набрала в грудь воздуха и начала развивать свою главную, столь дорогую ей идею – о «творческой спонтанности, задавленной веками угнетения». О том, что давно пора «разбудить мысль, мотивировать творчество…».
Из рядов донесся голос:
– Это все измышления буржуазной элиты! Рабочим начхать на такую белиберду, им нужна достойная зарплата!
Николь на лету подхватила эти слова.
– Нет, рабочие достойны большего! – возразила она. – Пора перестать смотреть на них как на неодушевленные орудия производства. Они тоже имеют право свободно мыслить, выражать свое мнение, получать образование!
Свистки, аплодисменты…
– Вот уже три недели, – продолжала она, – стены говорят, улицы сражаются! И нужно продолжать! Нужно уничтожить запреты! Нужно предоставить каждому классу нашего общества свободу слова! Рабочие должны вернуть себе право на свободное волеизъявление!..
– Да плевать им на тебя, этим рабочим!
Николь в ужасе съежилась на своей кафедре. Эта аудитория – заспанные студенты, распоясавшиеся пролетарии и прочие маргиналы – хотела только одного: поразвлечься за ее счет.
– Выслушайте меня! Я сформулировала этот принцип без всякого пренебрежения или жалости по отношению к…
– Да пошла ты!
– Речь не о том, чтобы насильно окультурить рабочего, но чтобы рабочий сам создавал свою собственную культуру!
В ответ раздался звучный пердеж.
Николь почувствовала, что у нее взмокло лицо. И шея. Ей было очень неуютно в сфере, касавшейся пролетариата. Эта примерная девочка с бульвара Инвалидов грезила о новом обществе, построенном на новых (или, напротив, на самых старых) принципах, но в такой вот самой что ни на есть реальной ситуации теряла почву под ногами.
Опустив глаза, она заглянула в свои записи. План выступления был сорван, дрожащие руки теребили измятые листки.
– Нужно задавать себе актуальные вопросы… – пролепетала она наугад.
– Точно! Когда жрать пойдем?
Всеобщий хохот.
Внезапно в поле ее зрения возник тот лохматый парень – ведущий.
– А ну, заткнитесь! – взревел он. – Дайте ей говорить! Иначе я вас вышвырну!
Наступило короткое молчание.
Воспользовавшись этой паузой, Николь продолжила, теперь уже увереннее и спокойнее:
– В настоящее время у нас царит жестокость…
– Точно! Эй, все на улицу!
– Спецназовцы – гестаповцы! Спецназовцы – гестаповцы!
Этот лозунг сопровождался аплодисментами и свистом. Ясно было, что амфитеатр оккупировала шайка разнузданных хулиганов. Николь говорила в пустоту.
– Послушайте меня! – все-таки выкрикнула она. – Жестокость – это тупик, но сейчас она необходима. Так же необходима, как иногда взламывают дверь. А когда пройдет первый шок, возникнет что-то новое, живое и естественное… Повеет новым… чем-то…
– Интеллигентские слюни!
– Вы хотите конкретики? Прекрасно! Наш главный враг – это буржуазный строй и его основные ценности: хозяйство, семья, работа и сексуальное угнетение… Эту модель нужно изменить самым коренным образом. Начав в первую очередь с системы воспитания, основанной на страхе. Угнетение личности начинается со школьного учителя, преподавателя университета, унтер-офицера, кюре, хозяина предприятия и, наконец…
– Она права! Долой институт брака! К черту!
– Да здравствуют групповухи!
– Заткнись!
Николь выпрямилась и провозгласила:
– Социальное неравенство, образование и культура для избранных – со всем этим пора покончить! Креативность – вот подлинная колыбель революции!
Поднялся гомон – непонятно, одобрительный или осуждающий. Его перебивали другие, посторонние разговоры, вплетавшиеся в общую неразбериху. Николь готова была расплакаться.
Чувствуя, что ей грозит провал, она сделала последнюю попытку завладеть аудиторией:
– Проснитесь, товарищи! Мы переживаем исторический момент! Отныне студенты – хозяева Сорбонны, а рабочие занимают фабрики – значит наша судьба в наших руках!
В воздух взлетел сэндвич, потом кусок багета и шкурки от ветчины… Началась «битва жратвой» – точь-в-точь как в школьной столовке. Эти «революционеры», которым еще предстояла военная служба, были попросту детишками…
– Не будем мечтать о нашей жизни! – выкрикнула Николь. – Давайте жить нашей мечтой!
Она вдруг осознала, что перефразировала один из самых популярных плакатов месяца мая.
– Сек-са! Сек-са! Сек-са!
Ударив кулаком по столу, Николь закричала:
– Секс – это всего лишь один из освободительных векторов, который…
– Груп-по-ву-ху!
– Любое освобождение происходит естественным образом…
– Долой!
– Заткнитесь!
Эти вопли неслись со всех сторон, сливаясь в нестройный хор, которому аккомпанировали хлебные корки и колбасные огрызки, летевшие во все стороны, как конфетти.
Революция – это праздник.
– Доло-о-ой!
Николь без сил рухнула на стул, листки конспекта рассыпались у ее ног. Она сидела, обхватив голову руками, а шум вокруг нее все нарастал, как морской прибой, грозя захлестнуть, поглотить, уничтожить. Она была всего лишь жалкой, ненужной свидетельницей этой великой весны, которая грозила вымести ее со сцены истории.
«Маленький швейцарец» упрямо открывался каждое утро.
Несмотря на развороченное шоссе, обрушенные баррикады, гомон бригад по уборке улиц, это бистро, расположенное на перекрестке улиц Корнеля и Вожирар, по-прежнему принимало посетителей.
Усевшись на террасе, Николь, с покрасневшими от слез глазами, смотрела, как уборочные машины разгребают остатки баррикад, а путевые рабочие с грохотом забрасывают в кузова мусор и обломки. Какое позорное фиаско!
Ей следовало бы подготовиться к этой нежданной дискуссии и научиться давать отпор противникам, даже если они из ее среды. Революция пожирает своих детей – это уже давно известно.
– Да ладно, не расстраивайся, – шепнула ей Сесиль, болтая ложечкой в чашке с кофе. – Они просто безмозглые идиоты.
Николь не ответила; она сидела, нервно кусая губы.
– И все это потому, что мы девчонки! – убежденно добавила Сесиль. – Верно сказала Симона де Бовуар: «Человечество – это понятие мужского рода, и мужчина оценивает женщину не безотносительно, а в сравнении с собой». Мужское превосходство не готово услышать женщин.
Она была права. Сегодня утром Николь ушла с поля боя побежденной. Даже в разгар мятежа ей пришлось смириться с этим видом предрассудков…
Она подумала о вьетнамских женщинах, которые умели стрелять из пулеметов на рисовых полях; о советских крестьянках, которые возглавляли колхозы в СССР… Да, революция освободила женщин, однако Франция как была, так и осталась страной мелкой буржуазии, державшейся реакционных убеждений.
И вот теперь она, считавшая студенческий мятеж благородным освободительным движением в духе соцреализма, была вынуждена признать, что его участники – всего лишь банда вульгарных тупых юнцов. А если бы ей пришлось выступать перед рабочей аудиторией? Наверно, было бы еще хуже.
Значит, прав был ее отец, который обожал комментировать события со свойственным ему едким сарказмом. Когда она излагала ему социально-политическую программу их движения, он попросту отвечал: «Ну да, все прекрасно, и завтра нас будут брить бесплатно!» А когда она заводила речь о необходимости улучшить жизнь рабочих и пробудить в них творческое начало, бросал с легкой усмешкой:
– Сколько песок ни поливай, ничего не вырастет!
Сколько песок ни поливай… Вот она и обрела убедительное доказательство бесполезности – если не бессмысленности – своих возвышенных политических надежд.
Николь, которая давно ждала «Великого вечера»[28] и питала радужные надежды на будущее, получила хороший урок… Она взяла из пепельницы свою «голуазку» и так свирепо затянулась, словно хотела сжечь фильтр вместе с табаком.
– Давай больше не будем об этом, ладно? – попросила Сесиль.
– Ладно.
– Забудь ты все это. Подумаешь, какие-то полоумные…
– Это наши товарищи по борьбе!
– Ага, как же… сопляки и лоботрясы!
Николь слышала о другом протестном движении – в США, а конкретнее – в Сан-Франциско, где люди повели себя совсем иначе. Никаких демонстраций, никаких насильственных действий. В прошлом году, с наступлением лета, двести тысяч молодых людей, съехавшихся со всего света, захватили квартал Хейт-Эшбери[29] и провозгласили там новый образ жизни: музыка, любовь, наркота…
В течение нескольких месяцев все необходимое – еда, жилье и медобслуживание – было бесплатным. Молодежь посвятила себя главному – свободе, любви, дружбе… А песня Скотта Маккензи обессмертила этот волшебный период:
If you’re going to San Francisco,
Be sure to wear some flowers in your hair.
If you’re going to San Francisco,
Summertime will be a love-in there[30].
Эти молодые люди не пытались свергнуть официальную власть – они просто дали «расцвести любви».
– О чем размышляешь? – спросила Сесиль.
Николь стряхнула с себя задумчивость.
– О движении хиппи; тебе это что-нибудь говорит?
– Ты имеешь в виду ребят из Вер-Галана?[31]
Нужно изменить человека. Взяться за проблему с самых истоков. Провести тайную, глубокую мутацию внутри себя. Она, Николь, должна серьезнее исследовать пацифистское движение – прочесть книги и статьи, изучить свидетельства очевидцев. Вот он – другой способ совершить революцию.
Эти парни не занимались политикой? Что ж, тем лучше!
– Чем займемся? Двинем к забастовщикам или к молодым коммунистам?
– Ой нет, терпеть не могу троцкистов!
– Ну тогда, может, к маоистам?
– К маоистам?! Еще того хуже!
Тривар в своем пухлом «дутике» воздел руки:
– Ты вообще за кого?!
Демортье скорчил задумчивую гримасу:
– Ну… скорее, за социалистов – они, по крайней мере, хоть что-то делают реально. Это тебе не теоретики, которые только и умеют, что сотрясать воздух.
Эрве смотрел на своих дружков и думал о том, что нынешнее утро не располагает к судьбоносным решениям. Накануне встреча кончилась тем, что они вернулись в родные пенаты – пешком, конечно.
У Эрве было достаточно времени, чтобы переварить свои страхи, тем более что по дороге его несколько раз одолевали мускульные судороги и приходилось время от времени присаживаться на бульварные скамейки.
Жуткие воспоминания о дворце Броньяра подействовали на него так угнетающе, что дома он буквально рухнул на кровать, не в силах размышлять хоть о чем-то.
А нынче утром, когда он выпил кофе с молоком, сваренный бабушкой, и выкурил свою первую «голуаз», на него снова нахлынули эти видения.
Жестокие схватки, тусклые сполохи огня, окровавленные лица и – как апогей всего этого ужаса – Биржа. Конец был уже близок, сомневаться не приходилось.
Ему очень хотелось поваляться в постели, но чувство долга (а вернее, баранья покорность) заставило его натянуть английские туфли и погнало к Сорбонне.
– Ну а ты-то сам что об этом думаешь?
Как всегда, Тривар обращался с этим к Эрве, желая услышать его выводы.
– Думайте что хотите, – сказал тот. – Все равно делу хана.
– Это еще почему? – спросил Демортье, напружив свою мощную боксерскую шею.
– Вы что – газет не читаете? Парижанам уже осточертели наши идиотские игры!
Ни Демортье, ни Тривар не ожидали от Эрве такого предательства. Они буквально рухнули на скамью рядом с ним. Разговор происходил на бульваре Сен-Мишель, поблизости от улицы Руайе Коллара. Ее вид не внушал оптимизма: поваленные деревья, перевернутые машины, вывороченные из мостовой булыжники… И только атланты и кариатиды на фасадах зданий бесстрастно взирали на эти жалкие человеческие потуги разрушения. Завтра все это будет уже забыто.
– Если революция затихнет в Париже, – объявил Демортье, – я поеду сражаться в деревни!
– Ишь ты! И как же ты за это возьмешься?
– Буду агитировать крестьянское население. Объяснять им преимущества коллективизации земель.
– Чем же ты их убедишь?
– Да есть у меня некоторые материалы… И диапозитивы.
– Интересно какие?
– Снимки народных коммун в Албании.
Эрве с Триваром расхохотались, и Демортье, заразившись весельем приятелей, последовал их примеру.
В этот момент мимо них проехали грузовики с открытыми кузовами, битком набитыми спецназовцами. Парни примолкли. Обычно появление противника вызывало заметную реакцию у обеих сторон: люди втягивали голову в плечи, принимали грозный вид, сжимали кулаки. Но сегодня они предельно устали, и всем все было безразлично.
– Скоро небось вернутся домой, – шепнул Эрве.
– Домой? – удивился Тривар. – Что ты имеешь в виду?
– Этих парней привезли сюда из Страсбурга или из Монпелье. Послали в Париж, чтоб им тут морды расквасили. Так что ребятам не терпится вернуться в родимую провинцию и забыть про нас навсегда.
Демортье вскочил с места и встал перед Эрве, приняв угрожающую позу. Военная куртка придавала ему вид партизана, готового совершить подвиг.
– Ты что же, теперь на стороне спецназа? – спросил он так яростно, словно готовился откусить и выплюнуть ухо врага.
Эрве раскурил погасшую было сигарету.
– Я ни на чьей стороне. Просто сказал, что эти люди выполняют свою работу, а их работа состоит в том, чтобы набить морды юным бездельникам, которые прогуливают лекции в ожидании наследства от своих папаш.
– Я смотрю, ты ни черта не понял в нашей борьбе!
– Ну еще бы: получать жалкие гроши, подставлять голову под град камней и жить в казарме где-нибудь в окрестностях Лиможа – это, конечно, не так увлекательно, как выставлять себя ленинцем или маоистом. Но ты хоть немного напряги мозги и пойми, что угнетенными – во всяком случае, жертвами ситуации – являются не всегда те, кого мы таковыми считаем.
Демортье ненавидел такие туманные словеса. Что касается Тривара, у него и вовсе не было своего мнения на сей счет. Он хотел только одного – избежать ссоры.
– Давайте вернемся в Сорбонну! – взмолился он, желая примирить товарищей. – Там и найдем либо забастовщиков, либо какие-нибудь дебаты!
– Да идите куда хотите, – ответил Эрве, вставая. – У меня другие дела.
– Какие еще дела?
– Личные.
Тривар и Демортье переглянулись: сейчас, когда шла революция, это слово звучало более чем странно. Но Эрве был занудой и терпеть не мог бесплодных рассуждений. А потому, желая избежать всяческих вопросов, распрощался с приятелями на манер Счастливчика Лакки Лайка[32] – иными словами, приложив палец к виску, – и ушел восвояси.
Эрве не соврал приятелям: у него и впрямь были нынче утром другие дела. Во время той лекции в главном амфитеатре он получил наконец подтверждение своей гипотезе: одной из трех «баррикадных фей» была именно Николь Бернар, которую он предпочитал остальным.
Для непосвященных улица Суфло вела прямо к царственной площади Пантеона. Но знатокам города было хорошо известно, что за этим величественным зданием скрываются путаные улочки квартала Муфтар, где можно найти что угодно – стоит лишь поискать…
Обогнув монумент слева, Эрве проскочил на улицу Хлодвига, дошел до улицы Декарта и направился к площади Контрэскарп. Юноша знал город как свои пять пальцев. Он любил поглаживать на ходу его каменные, почерневшие, словно от пушечного пороха, фасады, гладкие крыши автомобилей, припаркованных у обочины, деревянные двери подъездов…
Но давайте вернемся к настоящему. Итак, нынешним утром любовь снова «схватила его за шиворот». Он давно уже привык к этому, однако в нынешнем бурном мае все-таки надеялся, что ангелы с лирами оставят его в покое.
Увы, храбрым воителям покой только снится!
Сидя в бурлящем амфитеатре Сорбонны и прикидывая, с какой стороны лучше подобраться к предмету своей страсти, он не вслушивался в бурные дебаты.
В первом ряду он заметил Сесиль, однако Сюзанны Жирардон рядом не было. Наверняка еще дрыхнет после бессонной ночи схваток с полицией. Ему пришла в голову идея: что, если купить круассаны и позвонить к ней в дверь, с утреца пораньше?
– Двести франков – ничего себе!..
Демонстрации демонстрациями, проблемы проблемами, но бойкая торговля на улице Муфтар («Муфтá», как ее величали студенты) не затихала ни при каких обстоятельствах: фрукты, овощи, изобилие колбас, рыба и мясо – все это громоздилось на прилавках вопреки отсутствию бензина и разбитым витринам. Рабочие и чиновники могли бастовать сколько влезет; студенты могли разнести все вокруг, но земля и море по-прежнему щедро снабжали улицу Муфтар своими дарами.
Сунув руки в карманы и глядя в небо, Эрве спокойно шагал в конец улицы по булыжной мостовой, замусоренной салатными листьями и гнилыми фруктами, стараясь не задевать домохозяек с продуктовыми сумками и улыбаясь женщинам с тележками, торгующим с колес.
Итак, действовать нужно аккуратно: для начала убить не меньше получаса на восторженные отзывы о вчерашней демонстрации, а потом столько же – на теорию маоизма. И лишь после этого можно перейти к серьезным темам, но очень осторожно, на третьей скорости…
И вести себя тоже следует аккуратно: ни в коем случае не флиртовать в открытую и не разыгрывать несчастного влюбленного. Сюзанна терпела около себя только оголтелых противников режима. Мало того: она еще и присвоила себе право оберегать Николь от таких жалких воздыхателей, как он. В ее глазах рыжая Николь была Эгерией, cвятой Женевьевой[33]. Так что нечего даже и мечтать о том, чтобы развлекать ее историями о кавалерах с напудренными буклями.
Купив в булочной круассаны, Эрве мысленно произвел осмотр самого себя. В общем-то, вполне недурно: высокий, стройный, элегантный юноша, прекрасный знаток англосаксонской музыки…