Дмитрию Ценёву, другу и учителю, разделившему со мной эпоху, посвящаю.
Високосный 1996-й год. Российская провинция.
Время, когда одичавшая за семьдесят лет голода и жадная до духовности страна кинулась жрать всё без разбора. Ветхие пуританские годы, в которые звучавшее в радиоэфире слово «секс» пахло экстремизмом. Эпоха, набившая денежными купюрами кулаки вчерашних рок-бунтарей, безвозвратно утянув их в трясину сверкающего гелем для волос мейнстрима. Когда безбрежная свобода, смерчем вырвавшись из подвалов со звуками барабанов и гитарного драйва, прекратила войну людей и рок-н-ролльщиков, в каждом городе бывшего советского отечества оставались те, чья война продолжалась.
Неформалы роились в городах с двумя кнопками на телевизоре и тремя – на радиоприёмнике, редко переваливая за четырёхзначное количество. Они не смотрели MTV и не задумывались над тем, что же имел в виду уральский розовощёкий эстет, из каждого второго динамика страны именуя себя гетеросексуалистом. Они носили косухи и практиковали пирсинг, рискуя лишиться за подобные опознавательные знаки здоровья и жизни – в отличие от столичных brothers in arms. Музыка самого бесталанного из них в честности своей разделывала под кокос тысячу топовых лонгплеев. Ни секунды не задумывавшихся над выбором «свобода или жизнь», их жизнь сама служила прямым ответом, заталкивая их андеграунд в андеграунд.
Все персонажи и события реальны, любое совпадение с вымышленными лицами и ситуациями является случайным.
Звонок взорвал сон.
Рука пьяной змеёй выскользнула из-под одеяла и с третьей попытки нащупала трубку надрывающегося телефона.
– Ммм… Алло.
– Алло, Бес! – вздребезжал пейджером взволнованный голос.
– Ну.
– Это я, Дуст! Алло! Слышь?!
– Говори уже.
– Я, это… У нас тут… Короче, Костяна подрезали. Дуй сюда пулей!
Остатки сна разлетелись в секунду.
– Вы где?!
– В первой!
– Бегу!
Спотыкаясь и скользя по паркету, одетый ещё со вчерашнего утра, Гарик подбежал к тумбочке в прихожей и худой рукой сгрёб с неё ключи. Надел тёртую косуху, запрыгнул в кеды и похлопал себя по карманам – сигареты, зажигалка, нож-бабочка, деньги, гоп-пачка – распахнул дверь и выбежал из квартиры, на ходу натягивая на косматую голову вязаную шапку-буратинку с вышитым пацификом на лбу.
Возле подъезда тёрлась сизая компания соседей-старшеклассников. От них круглосуточно и круглогодично разило «Моментом».
– Э, слышь! Ессигарета? – Бессмысленные глаза впёрлись Гарику в лицо.
Он торопливо достал гоп-пачку, раскрыл её и показал руке с разбитыми костяшками.
– С-с-слышь, а можно парочку, да?
И, не дожидаясь ответа, сизый неторопливо выцарапал разом пять сигарет, презрительно поморщился на косуху и отвернулся к своим, до зеркальности похожим на него.
Гарик вывернул из двора и перебежал на солнечную сторону улицы, бурлящей грязью весны. Несмотря на март, солнце уже припекало. Сугробы скукоживались и ручьились в общее журчание тепла, уменьшаясь в размерах с невероятной быстротечностью. Запах весны туманил голову и подогревал чувство жизни.
Путь до больницы занял бы десять минут, но Гарик свернул в парк, максимально его укорачивая.
Вдоль центральной аллеи, усаженной с обеих сторон когтистыми яблонями, сосали утреннее пиво рослые молодые люди в кепках-уточках, компаниями по два-три человека. Водрузившись на лавочные спинки, они щёлкали семечки и сплёвывали шелуху по разным сторонам насестов, помечая рамки личного пространства. Глаза их напоминали немытые окна. Две компании медитировали в начале аллеи, одна – в конце.
Гарик ступил на асфальт аллеи. Ближняя троица повернула в его сторону мутные стёкла глаз и вдруг разразилась хохотом, от удовольствия запрокидывая головы. С одного свалилась кепка, и он суетливо умолк, поднимая и заботливо отряхивая её от грязи. Двое других, смотревших напротив, распечатывали «Беломор». Один рефлекторно дёрнулся в сторону идущего, но, поёрзав глазами, глухим выстрелом выплюнул табак из беломорины и потерял интерес к неформалу, сосредоточившись на косяке. Гарик прошёл мимо и исподлобья оценил компанию в конце аллеи.
Их было трое. Привлечённые гоготом предыдущих, они скинулись с насеста и вразвалочку прошагали на середину асфальта. Крепыш с ярко-багровым лицом занял центр аллеи, держа кулаки в карманах спортивных штанов с белыми лампасами. Замедляя шаг, Гарик нащупал в правом кармане «бабочку» и взял влево, чтобы обойти, но багровый, будто его кольнули, сорвался с уверенной стойки и, семеня, подбежал к Гарику.
– Э! Э-э-э, слышь, мль! Стой, стой. Притормози.
Гарик притормозил. Краснолицый брезгливо смерил его глазами, похожими на пуговицы, и вяло произнёс:
– Слышь чё. Это… – Он поразмыслил. – Дай сигарету.
Гарик вынул из левого кармана гоп-пачку и устало подумал: «И почему у них всегда рожи такие, будто только что из бани… Точно фонари, хоть путь в ночи освещай». Багровый взял пачку исколотыми пальцами, прикурил, молча выдал по сигарете двум остальным, тут же заложившим их за уши, и сам затолкнул пачку обратно в косуху. Обшарил карман изнутри и вынул клешню. Гарик расслабленно выдохнул и посягнул продолжить путь, но в плечо его уверенно упёрлась ладонь.
– Стой, стой, мль. Погоди.
Багровый достал из штанов горсть семечек, щёлкнул и сплюнул.
– А ты чё, это… Меломан, что ли?
Последнее слово он произнёс почти по слогам, вкладывая в него какую-то особую значительность.
– Ну да.
– Ммм, – удовлетворился ответом багровый.
У него явно была масса свободного времени.
– А у тя, слышь, это… Какое погонялово?
– Гарик.
– Чё?
– Гарик!
Мутные пуговицы угрожающе выпучились на ярко-багровом фоне.
– Слышь, чушок, – прорезался внезапный голос, – я тя спрашиваю про погонялово, мль! Ну, типа как тя там, в этой вашей тусовке, кличут? Ну, Череп там, или Вурдалак, или Мудак? Вы же это…
Он оскалил зубы и, выставив из кулака указательный палец с мизинцем, обнаруживая чувство ритма, синхронно потряс рукой и бритостью макушки.
– Вы же типа это… Хэви-металл, да? Все дела, мль. Да?
– Да.
Краснолицый замер, ещё больше выпучил глаза и прогаркал Гарику в лицо:
– Чё ты дакаешь! Я грю, звать тя как, чертила?!
В нос Гарику смрадно ударило кислой смесью дрянного пива и анаши.
– Бес.
Тройной гогот разразился на весь парк такими децибелами, что стая голубей, мирно пасшаяся неподалёку, в панике сорвалась и разлетелась по деревьям. Двое оказались сзади и заходились в истерике, хлопая себя ладонями по коленям и окружая. Глаза Гарика задвигались, тело выпрямилось, рука в кармане вцепилась в «бабочку».
– Кто-кто ты? – перешёл на ультразвук краснолицый. – Бес? Чёрт ты лысый, блядь!
И кулак врезался неформалу в живот. Дыхание перехватило, рука вылетела из кармана, оставив нож внутри. Гарик скрючился, но не успел издать и звука, как тут же получил второй удар – по тыльной стороне колена – от кого-то сзади. Он повалился на землю и прерывисто захрипел. Прижал колени к груди, закрыл виски ладонями и приготовился. Но, кроме очередного залпа крякающего хохота, больше ничего не произошло.
Гогот прекратился удивительно внезапно и почти сразу. Троица вернулась на скамейку, «псссс» – открыла пиво, молча отхлебнула по очереди и затрещала семечками, внезапно утратив интерес к физическим упражнениям.
Гарик поднялся, зная, что больше ничего не последует, и, прихрамывая, побрёл в конец парка.
Покинув парк, он пересёк улицу, и перед ним выросло шестиэтажное серое здание с обшарпанным фасадом. На табличке центрального входа значилось: «Первая городская больница города Градска».
У входа – худощаво и небрито – вертелся человек с сигаретой в зубах и яркими фингалами под глазами. На нём болтался чёрный балахон с надписью «ДДТ». Бандана пестрела анархистской символикой и буквами «Г» и «О». Разглядев Гарика, он отбросил сигарету и в три прыжка оказался рядом. Они поприветствовали друг друга хлёстким аплодисментом.
– Ну? Что произошло-то?
– Проникающее в живот произошло.
Дуст оглянулся по сторонам и затараторил, надрываясь от шёпота:
– Вчера ты домой свалил, а мы с Костяном ещё по пиву решили.
– Вдвоём?
– Да. Все уже рассосались потихоньку. Тут Вентиль подваливает. Мол, то-сё, пацаны… Сейшн вообще забойный вышел. Это… Молодцы, мол, пойдёмте пивка накатим. Он типа ставил.
– Ну.
– Ну, мы к скверу отошли, за перила, как обычно. Вентиль за пивом погнал, а мы с Костяном стояли, курили, нормально всё было, тихо. Это… Тут из сквера четверо выруливают, по ходу, в дрова угашенные.
Дуст выковырнул из балахона сигарету и жадно прикурил.
– Ну вот. Нас увидели – и по сценарию, короче: «О! Ниферы, ёпт!».
Тут он очень похоже изобразил утиный манок.
– Алё, ниферы! Сигареты есть типа? Ну, у меня кончились, и у Костяна тоже только гоп-пачка оставалась. Он лысому протягивает, а тот: ты чё, гандон, фуфло мне суёшь! Свои давай! Ну, знаешь же, мне-то по барабану, а Костяну спьяну башню рвёт. Он в карман полез, типа за пачкой, чего-то там поелозил и кастетом лысого как приложит!
Он изобразил правой рукой апперкот.
– По-любасу челюсть раскрошил. Вентиль уже с пивом подбегал – он второго сзади по башне бутылкой грохнул.
Дуст крепко затянулся.
– А ты?
– Я вообще ничего сообразить не успел – мне от третьего прилетело. Да… А четвёртый, сука, Костяна-то и пырнул. И пяти секунд, наверно, не прошло. Тут они оба втопили. Это… Вентиль за ними погнался, да толку-то. Он скорую с ментами и вызвал.
– А те двое?
– Так и лежали, пока менты не упаковали. Когда они в бессознанке валялись, мы с Вентилем им шнурами гитарными руки за спинами связали и до ментов на них верхом просидели.
– И что менты?
– А что менты… Заяву приняли, допросили, автографы зафиксировали и выпустили. Даже без освидетельствования. Так что мне мой грим концертный, – он очертил глазные фонари, – можно сказать, это… на память. В отделении ждали долго. Менты никого ловить не рвались. Вентиль это… даже бурагозить вздумал на них – это с коробком-то на кармане!
Дуст звонко постучал кулаком по голове.
– Нас чуть в обезьянник не утрамбовали. Благо мусора бухие – не обыскивали. Как вышли, я в больницу рванул, отсюда сразу тебе и позвонил. А Костяна прооперировали, в палату не пускают ещё. Хрен знает, что там.
– Весело, блин. А родные? Звонил им?
– Звонил, да. Матери дома нет, а Катюху застал. Она уже едет. Ты раньше подтянулся. Оперативно ты… А вон она!
К больнице подбегала эффектная яркоглазая девушка лет восемнадцати. В кедах, короткой кожаной курточке и с тёмными волосами, собранными хвостиком на затылке. Дерзкая ярко-розовая прядь хвоста живо прыгала влево и вправо. На плече сверкала белая сумочка, украшенная пацификом из стразов.
Девушка нацелилась на ступеньки главного входа, но Дуст крикнул: «Кать!», и она остановилась, рассеянно озираясь по сторонам. Увидев парней, оживлённо приподняла брови и подбежала к ним.
Гарик знал, что у барабанщика есть сестра, но увидел её впервые. И ощутил, как под ногами качнулась земля.
Гарик, Дуст и Костя были ровесниками, но двое последних, кроме этого, – ещё и одноклассниками. Ослепительная Костина сестра выросла у них на глазах и сейчас училась на втором курсе медвуза. Единственным неформалом, которого она знала лично, а не только по рассказам брата, был Дуст, прозванный так за любовь к группе «ДДТ». Дуст часто захаживал к Градовым в гости и питал влюблённую слабость к Кате, на чём, впрочем, не настаивал, не упуская между тем всякой возможности покуситься на неё поцелуем или объятиями. Каждый раз, когда он появлялся в квартире Градовых, они с Костей, позвякивая пакетами, закрывались на кухне, и из-под двери весь вечер тянуло сладковатым дымом.
Катя бегло обнялась с Дустом и сочувствующе сверкнула в подбитые глаза. Затем поприветствовала Гарика, и он поймал её взгляд на своём подбородке. Или на губах. А может, ему и вовсе показалось. Он растерянно кивнул в ответ и громко втянул ноздрями воздух. Земля повторно качнулась. Девушка мягко пахла сиренью.
– Что с Костей? – обернулась она к Дусту.
Дуст повторил рассказ, усиленно жестикулируя, захлёбываясь в мыслях и упомянув в раже повествования, что Беса там не было. Гарик вскинул на него бровь, и Дуст стушёванно добавил, что прилетел Бес, между прочим, по первому зову. Катя бегло взглянула на Гарика, и снова ему показалось…
Розовая прядь ярко запрыгала по руинообразной лестнице. Все трое поднялись к центральному входу и вошли в залитую светом больницу.
– Какая палата, Юр?
– Сто первая.
Катя устремилась по коридору, стреляя глазами в дверные номера. Неуклюже поспевая, парни ринулись за ней. Из приоткрытой сто первой двери светилась финишной чертой яркая полоска. Катя заглянула внутрь и вопросительно повернулась к Дусту. Палата была пуста.
Несколько мгновений они вдумчиво всматривались в смятую койку, скомканную подушку и рассыпанные всюду трубки от капельниц. На полу краснели полотенца. Тошнотворный студёный запах свинцом стоял в воздухе. Инсталляция напоминала похищение.
В конце коридора глухо запульсировали шаги. Все обернулись. К ним приближался усталый человек в белом халате. Совершенно лысая голова его ярко отражала свет коридорных ламп. Человек подошёл к троице, тяжело посмотрел на них и вошёл в палату. Достал из приборного шкафчика вафельное полотенце, вытер лицо. Затем обтёр блестящую голову и наконец произнёс:
– Градовы есть?
– Я Градова!
Человек вопросительно посмотрел на Гарика с Дустом.
– Бессонов… Игорь, – ответил Гарик.
Взгляд моргнул на Дуста.
– Дятлов Юрий.
Лысый человек удовлетворённо кивнул и жестом пригласил Катю пройти в палату. Прыгая глазами по белизне его халата, Катя вошла, и человек плотно закрыл дверь.
Она вышла через минуту. Будто боясь нарушить тишину, подошла к коридорному креслу и так же неслышно, осторожно опустилась в него. Лицо её замерло, беспокойство исчезло. Гарик с Дустом, вторя тишине, обступили Катю и присели рядом, заглядывая в глаза.
– Внезапно открылось кровотечение, – прошептала она, закрыла лицо ладонями, голова её упала на колени, и она разрыдалась.
На Градск убедительно напирала весна. Холода отступили раньше обычного, капель отбрызгала, наступала какашечно-плавательная пора. В такие дни горожане передвигались по улицам как сапёры.
Коты совокуплялись и щурились на солнце. Скелеты деревьев торчали панковскими «ёжиками». Жители, чертыхаясь на лужи и выбоины, сосредоточенно смотрели под ноги, продираясь на работу как Марио к принцессе.
Игорь Бессонов, молодой музыкант, носивший в городской рок-тусовке прозвище Бес, для всех прочих был просто Гариком. Он работал журналистом в главной газете Градска, писал о культурной жизни города и периодически проталкивал в печать статьи о местных музыкальных коллективах. Не забывая, разумеется, о саморекламе, публикуемой под псевдонимами.
Единственной страстью Гарика была музыка. Ей он жил, ей мыслил и всё свободное от сна и работы время посвящал написанию песен, бесконечным репетициям и выступлениям с Дустом и Костей. Втроём они носили имя «Боевой Стимул» и были единственной панк-группой в городе.
Жил Гарик один, в просторной квартире, доставшейся ему по наследству. Стены его комнаты были обклеены – как обоями – журнальными постерами. Между портретами Хэтфилда, Кобейна, Кидиса и братьев Самойловых, встречались экзистенциальные ребята и революционная символика. Что же до Сартра с Че, к ним Гарик относился с уважением, граничащим с преклонением.
Отец его, Геннадий Андреевич Бессонов, ещё три года назад пользовался уважением в городе и был почётным его гражданином. Этого тощего, высокого интеллигента, в прошлом физика-ядерщика с целым возом регалий, патентов и наград, ценили за взвешенность и рассудительное спокойствие. Если кто-то когда-то и слышал, как Геннадий Андреевич повышает голос, то, видимо, хранил этот секрет, как Ельцин – тайну кодов ядерного чемоданчика.
Гарик часто слышал, что во всём, кроме характера, пошёл в отца. Но вся научно-техническая составляющая Бессонова-старшего обновилась в Бессонове-младшем до строго гуманитарной версии: Гарик не отличал синус от косинуса ровно так же, как его отец не различал ни минора, ни мажора.
Мать Гарика, Дарья Максимовна, все восьмидесятые заведовала продовольственным магазином.
Словом, жили хорошо.
«Хорошо» подошло к концу за неделю до совершеннолетия Гарика, когда Геннадий Андреевич зарезал спящую супругу прямо в постели любовника, оказавшегося по совместительству крупным сотрудником органов правопорядка.
Бессонова Г. А. немедленно поместили в камеру, где на следующий же день он скоропостижно скончался при невыясненных, как водится, обстоятельствах.
Гарик остался один в квартире, где полтора месяца гонял чертей. Когда закончились деньги, он продал кое-что из родительской мебели – для поддержки штанов – и устроился в периодический «Градский рабочий», где по удачному стечению обстоятельств требовался молодой графоман, знакомый с тщедушным миром городской культуры – как формальной, так и наоборот.
Играя в единственной панк-группе города, Гарик всей душой, ежеминутно мечтая его покинуть, ненавидел Градск.
Небольшой городок под безымянным названием был окружён промышленной зоной и насчитывал не больше ста тысяч душ. Основанный после войны, молодой и развивающийся, он соблазнял перспективами советских людей даже с окраин империи. И они, тайно похоронив в душе идеи всеобщего социалистического равенства, полные упований, целыми семьями переезжали в Градск.
Кормился город за счёт бесчисленного множества химико-металлургических заводов, оцепивших его плотным кольцом. Тяжёлой промышленностью зарабатывала на жизнь добрая, но в силу вредности производства преждевременно из этой же жизни уходящая половина горожан.
Долгое время молодой город рос и крепнул, застраиваясь новыми микрорайонами, школами, кинотеатрами и дворцами культуры. Но к наступлению девяностых пришёл в запустение и помалу начал дичать. Вместе со страной. Кинотеатры пустовали, телевизор рассказывал, что Марадона подсел на кокаин, «Технология» пела про кнопку и полчаса, а родители, помирая, оставляли детям треснутые стены хрущёвских двушек.
Денег не стало.
К середине девяностых безработица выдавила на улицы крыс и шакалов, запустив кривую криминальной статистики в космос. В 1995-м разбои и грабежи в Градске будничным явлением уже стали, убийства – становились. Наркотики – умеючи – можно было купить в ларьке, а рэкет и вовсе стал частью системы налогообложения.
Культурная жизнь меж тем бурлила. Распускаясь сочным бутоном, плюясь ядом на всё вокруг, животрепещущее тело искусства питалось кризисом – благодатнейшей и единственно возможной для себя почвой.
Атмосфера Градска середины девяностых падала на город проекцией Лондона середины семидесятых. Молодёжь чётко разделялась на гопников и неформалов. Причём ни у тех, ни у других не существовало возрастных рамок. Случались бабульки предсмертных лет, настойчиво требовавшие от человека в бандане внятного ответа на вопрос «Чё это у тебя на голове написано?». Ответ вроде «„Нирвана“, бабушка» старушек не удовлетворял, и они настойчиво дублировали вопрос. Такое внимание для каждого неформала Градска было неизбежной составляющей стояния в очередях, сидения в транспорте и вообще любого социального взаимодействия.
Неформальная среда, в свою очередь, состояла из музыкантов и тусовщиков. Все уважали и любили друг друга с искренностью Вудстока 1969-го. И пили одинаково много. Внутри альтернативной общины конфликты были явлением исключительным. Объяснялось это более чем скромной популяцией: вся тусовка сводилась к семи-восьми сотням человек.
Как в любой провинции, контркультура здесь варилась внутри самой себя и имела собственные традиции и легенды. В Градске были свои гении и авторитеты, полнота которых за пределами промышленно-заводского кольца нивелировалась до паспортных данных. Поэты, художники, музыканты и писатели за чертой города превращались в курьеров, продавцов, сторожей и уборщиков. Это был неизбежный канон.
Особым авторитетом в культурной среде города обладал 36-летний режиссёр-авангардист Марк Наумов. На заре перестройки он первым в Градске начал играть рок-музыку, а в 1989-м прославился на весь город, когда, в завершение торжественной церемонии принятия его в партию, вынул зажигалку и демонстративно сжёг партбилет. Жест этот, впрочем, не возымел серьёзных последствий – время жёстких реакций уже бесповоротно сгинуло – его просто уволили из театра.
В культурной тусовке авторитет высокого и сухощавого Наумова был общепризнан и непререкаем. С 1993-го года в Градске стали проводить рок-фестивали. Если какая-то группа не проходила отбор, достаточно было одного слова Марка в поддержку музыкантов, и коллектив немедленно включался в список участников. Так произошло однажды с начинающей панк-группой «Боевой Стимул».
Летом 1994-го, когда панкам отказали в участии в фестивале «Альтернативная Коммуникация», омрачённый Гарик поделился своей позицией с Марком. Сводилась она к односложному «козлы». Наумов разгладил тонкие усы, набрал номер председателя оргкомитета и взгрел его как школьника: «Алло! Вахтёра будьте любезны! А-а-а, Миша, ты? А чего ты не внизу? Что почему? Ну, ты же вахтёр. Нет, Мишаня, ты – вахтёр. С синдромом вахтёра. У тебя фестиваль-то как называется? «Альтернативная Коммуникация» или «Административный Восторг»? По цензуре соскучился? По какой, по какой! По родной, советской! «Боевой Стимул» заявочку тебе присылали? Ага. А ты их слышал? Там в графе «стиль» – не блатняк ли значится? А? Повтори, я не расслышал. Вот именно! Хорошо. Совок ты, Миша. Бывай!» Тем же вечером Гарику позвонили и попросили не опаздывать на саундчек.
В свои тридцать шесть Марк не имел ни семьи, ни детей. Он был убеждён, что иметь потомство – естественная потребность лишь женщин, как продолжательниц рода. «Горящему инстинктом отцовства мужчине, – говорил Наумов, – больше просто нечего предложить миру, кроме собственного семени. Единственной страстью настоящего мужика должно быть его дело. Только ему он должен отдаваться, без отвлечений на биологические псевдопотребности, навязанные природой. Не звери чай». «А если отцовство и есть его призвание?» – спрашивал Гарик. «Тогда всё, тупик. Продолжатели человеческого рода никогда не будут двигать мир вперёд. Союз двух родопродолжателей – это либо мгновенная деградация, либо топтание на месте и деградация постепенная. На месте стоять не получится. Жизнь – как ледяная горка. Либо взбираешься на неё, либо вниз катишься. На месте замрёшь – всё равно вниз соскальзываешь. Если все станут рожать и никто не будет развивать, то однажды мы все снова проснёмся обезьянами. Моргнуть не успеем, как ещё и хвост вылезет».
В те годы для неформалов Градска источником информации о новых музыкальных явлениях служила «Программа „А“». Это была единственная нить, связывающая периферийных альтернативщиков, гранжеров, панков и металлистов в единую субкультуру.
Единственный в городе магазин рок-атрибутики носил название «Taboo». Там приобреталось всё: от заклёпок до косух. Там же, практически по закупочной цене, можно было разжиться CD-дисками и кассетами с музыкальными новинками. Владелец магазина был здоровенным бородатым мужиком чуть за тридцать. Он всегда молчал, беспрерывно улыбался, поблёскивая золотой коронкой во рту, и круглый год носил тёмные очки, как рулевой «МузОбоза». Никто не знал и не выказывал особенного живого интереса к его имени, и все звали Зи-Зи-Топом – это шло ему больше прочего. Зи-Зи-Топу это нравилось, и он благодушно сверкал зубом. Бывший афганец, он пользовался в неформальной среде не просто уважением, а едва ли не сыновьей любовью – молодёжь общалась с ним участливо, с какой-то трогательной бережностью.
Для неформального Градска «Программа „А“» и «Taboo» были необходимой отдушиной, некой системой поддержания и постоянного обновления микроклимата. Среди этой изоляции Марк Наумов был единственным в тусовке человеком, год прожившим в Петербурге, куда по старой памяти и благодаря таинственному невскому магнетизму ежегодно наведывался.
Он уехал туда сразу после увольнения из театра, в 1989-м, и сумел обосноваться в сквоте на Лиговке, который позже стал «Пушкинской, 10». До лета 1990-го перебивался с хлеба на пиво, а в августе, глядя на похороны Цоя, в зелени Богословского кладбища, решил, что пришла пора возвращаться на малую родину.
В родном пепелище тридцатилетний Наумов сразу стал культовой фигурой и легендой для подрастающего поколения грядущих контркультур.
Жил Марк один. По выходным дописывал романы Кафки, а по будням учительствовал и рок-н-ролльствовал. Он основал на базе одной из средних школ студию актёрского мастерства и три раза в неделю обтёсывал малолетних буратин в поисках самородков. В эту студию однажды и заглянул девятиклассник Игорь Бессонов. Уже на следующий вечер они сидели у Марка на кухне, пили спирт с колой, чадили «Примой» и обсуждали план совместного акустического сейшна.
Выйдя из облезлого здания больницы, Гарик вгляделся в небо цвета вспыхнувшего спирта, и желание выпить на мгновение придушило все его мысли. Следом спустились Катя и Дуст. От раскрасневшихся прекрасных глаз струились тонкие стиксы туши.
Паршивец Дуст вызвался проводить.
Гарику захотелось взять её руку, сказать что-то настоящее, подходящее и окутывающее. Но получилось прощально кивнуть. Не двигая взгляда, мягко и будто на цыпочках Катя потерянно поплыла в сторону остановки. Дуст поспешно козырнул и хищно устремился следом. Ревниво проводив парочку взглядом, Гарик мысленно обругал себя и двинулся в сторону магазина с длинной вывеской «Пивоводкавиносигареты». Выйдя оттуда с пакетом в руках, он зазвенел к Наумову.
Марк оказался дома.
– О, привет! Проходи.
Он бросил одобрительный прищур на звякнувший пакет и, хлопнув за Гариком дверью, скрылся в кухне. Гость скинул кеды и протиснулся в комнату, загромождённую стеллажами с книгами и пёстро-разноцветным винилом. У окна смотрели друг на друга два засиженных до впадин кресла с журнальным столиком между. На стене метрономом постукивали единственные в квартире часы. В углу нелепо громоздился одинокий диван с коричневым комком пледа. Пахло портвейном.
Гарик тяжело рухнул в кресло, попутно вытягивая из пакета янтарную бутылку. Следом в комнате возник Наумов со стаканами в одной руке и тремя плавлеными сырками в другой. Устроившись напротив Гарика, он разложил содержимое рук на столе.
Звонко откупорив ножом пластмассовую пробку, Гарик музыкально набулькал портвейн в стаканы, доливая до краёв. Марк разворачивал сырки и заинтригованно наблюдал, перемещая взгляд с подрагивающих рук на напряжённое лицо – и обратно.
Они подняли гранённики, и Гарик замер. Наумов не потянулся чокаться, хотя делал это всегда. Он, щурясь, вчитывался в хмурость, пытаясь угадать, что именно последует. И не угадал.
– Час назад Костя умер. Убили.
Лицо Марка не изменилось. Он опустил глаза, медленно осушил стакан и, туго поморщившись, устремил на Гарика ждущий деталей взгляд.
– Гопники подрезали. Ночью. У «Поиска». Возле сквера, – дозировал тот. – Умер сегодня. В первой.
В бо́льших подробностях не было нужды. Наумов поднялся, подошёл к окну и задумчиво изрёк:
– А мне казалось, что уже кончилось. Принимаете эстафету, значит…
В одно движение влив в себя портвейн, Гарик зажмурился, громко шмыгнул носом и вынул из косухи сигареты.
Эту косуху, протёртую стенами питерских сквотов и обезьянников, пару лет назад подарил ему Марк. Этакий самурайский артефакт, переходящий наследием из рук в руки; символ величия духа и воли к победе над всяческими варварами.
Наумов вернулся в кресло.
– Награммь ещё.
Гарик награммил. Синхронно и слаженно, как ритм-секция, они заглотили сладко-кислую жидкость. Портвейн, как и в первый раз, вошёл словно в сухую почву. Руки потянулись к сыркам, чиркнули зажигалки, заструился дым.
Наумов снова встал и ностальгически всмотрелся в окно, чутко занюхивая алкоголь весной, сочившейся из форточки.
– Знаешь, что в памяти всплывает?
– Что?
Марк задумчиво пустил кольца.
– Четыре года назад, в 92-м… Помнишь, когда на День города «Кар-Мэн» с Титомиром привозили?
Гарик кивнул, он там был.
– Ну вот. После концерта на площади народ ещё бухал и под магнитофоны танцевал. Питона нашего тогда иномарка сбила. Кишки по всей площади раскидало.
– Да, помню. Тогда весь город гудел. Там за рулём, кажется, то ли внук, то ли племянник какого-то мента был, бухой.
– Не внук, а зять. Да. Когда народ – как сейчас помню – под «Багдад» отплясывал, Питона на углу площади… И, заметь, если помнишь, номер тогда от бампера отлетел – все видели. А в протоколах потом ни слова об этом не было. Ты прикинь: сбить по синей дыне человека, оставить номер на площади перед толпой людей и смыться – без последствий. Вот так.
Лёху Питона, друга Наумова, Гарик знал на уровне «привет-привет». Питон носил кожаные штаны, мог без потерь отстроить на «Карате» хоть «Пинк Флойд» и был золотыми – как его называли – ушами Градска. Он рулил звуком на всех крупных городских площадках: от ярмарок до концертов всесоюзных звёзд, которые с наступлением девяностых стали приезжать на периферию отечества в таком количестве, что публика со временем начинала путаться в персонажах, коими пестрели нескончаемые «Комбинации», «Ласковые маи» и «Миражи».
Рассказывали даже историю о том, как однажды в Градск занесло Владимира Кузьмина. Все городские старорокеры самозабвенно конвульсировали у сцены вместе с молодыми панками под «California Rain». Кузьмин тогда сам исступлённо свирепствовал на сцене чуть не до обморока и от звука был в нескрываемом экстазе. За звукорежиссёрским пультом сидел Питон.
Свидетели расписывали в красках, как после выступления Кузьмин подошёл к своему концертному звукарю, похлёбывающему виски со льдом, с размаху хлестанул его по рукам, выбив стакан, и пролаял: «Ты, говнарь! Почему у меня в каком-то засранске звук круче, чем в Москве?! Уволен!».
Никто сейчас уже не доищется, насколько этот фельетон сочетался с правдой, но весь музыкально ориентированный Градск знал, что к Лёхе Питону приезжали сводиться москвичи, писавшиеся на «Мосфильме». И записи эти потом отрывали с руками ведущие радиостанции столицы, проталкивая их в эфир в прайм-тайм.
И вот в середине 1992-го года, после выступления Лемоха и «Высокой энергии», Лёха вышел с площади и направился в сторону дома. В этот момент его сбила серая «Ауди», скрывшаяся через мгновение в регулярно неосвещаемых улицах. Свидетели заметили искорёженный номерной знак на асфальте и блестящую кокарду за задним стеклом уносящегося в темноту авто. В Градске тех лет милицейская фуражка в автомобиле была сродни «синему ведёрку» десяток лет спустя – индульгенцией на свободу действий и символом кастовой неприкосновенности.