Он такой милый, спокойный, так приветливо с вами разговаривает.
Когда мы бываем у своих семейных друзей, нам приходится сталкиваться с настоящими детьми, такими, какими они бывают в жизни. Ребенка приводят со двора и представляют вам с таким видом, будто знакомство с ним для вас весьма полезно. Он весь в песке, в чем-то липком. Ботинки у него грязные, и он, конечно, вытирает их о ваши новые брюки. А глядя на его волосы, можно подумать, что он стоял на голове в помойке.
Он с вами разговаривает, но не приветливо, – какое там! а скорее, я бы сказал, дерзко.
А вот ребенок на сцене совсем другой. Он чистенький, аккуратненький. Вы можете спокойно трогать его, с него ничего не посыплется. Лицо у него так и блестит от мыла и воды. По рукам его сразу видно, что такие удовольствия, как куличи из глины или деготь, ему незнакомы. А волосы выглядят даже неестественно – такой у них приглаженный и приличный вид. Ботинки у него и то зашнурованы.
Вне театра мне нигде не приходилось встречать таких детей, если не считать одного случая: это было на Тоттенхем-Корт-роуд, он стоял на круглой деревянной подставке перед мастерской портного в костюме за пятнадцать шиллингов и девять пенсов.
А я-то в своем невежестве думал, что на свете и нет таких детей, как ребенок на сцене, но, видите, ошибся.
Ребенок на сцене нежен с родителями и нянькой, почтителен с теми, кого ему положено слушаться; как тут не предпочесть его настоящему! Своих родителей он не называет иначе как «милый, дорогой папочка» и «милая, дорогая мамочка», а к няньке всегда обращается «милая нянюшка». Я знаю одно юное создание – самое настоящее, – это мой племянник. Отца своего он величает (за глаза) «старик», а няньку – «старая перечница». И почему не бывает в жизни детей, которые говорят «милая, дорогая мамочка» и «милый, дорогой папочка»?
Во всех отношениях ребенок на сцене стоит выше обыкновенного. Ребенок на сцене не станет как угорелый носиться по дому с пронзительными криками и воплями, так что у всех голова идет кругом.
Ребенок на сцене не проснется в пять часов утра, чтоб поиграть на дудке. Ребенок на сцене не станет изводить вас своим нытьем, требуя, чтобы вы купили ему велосипед. Ребенок на сцене не задаст вам сразу двадцать сложнейших вопросов о вещах, в которых вы мало что смыслите, и не будет потом допытываться, почему вы ничего не знаете и почему вас ничему не научили, когда вы были маленьким.
Ребенок на сцене никогда не протирает штаны до дыр, так что надо ставить заплаты. Ребенок на сцене всегда спускается с лестницы на ногах.
Ребенок на сцене никогда не притащит домой сразу шестерых товарищей – поиграть в саду в лошадки, – а потом не будет просить, нельзя ли оставить их к чаю. Ребенок на сцене никогда не подцепит коклюш, или корь, или еще какую-нибудь болезнь, которые одна за другой цепляются к детям и надолго укладывают их в постель, так что дом превращается в сущий ад.
Свое назначение в жизни ребенок на сцене видит в том, чтобы терзать свою мать вопросами об отце, которые он всегда задает не вовремя. Когда дом полон гостей, ему непременно нужно узнать, где его «дорогой папочка» и почему он покинул «дорогую мамочку», хотя всем присутствующим известно, что несчастный отец отбывает два года исправительных работ или доживает свои последние дни перед смертной казнью. И всем становится так неловко.
Он всегда над кем-нибудь измывается, этот ребенок на сцене. Так и смотри, как бы он чего не натворил. Расстроив мать, он выискивает какую-нибудь молодую особу с разбитым сердцем, которую только что жестоко разлучили с возлюбленным, и громким фальцетом спрашивает, почему она не выходит замуж; болтает о любви, о семейных радостях, о молодых людях и вообще о вещах, которые способны разбередить раны бедной девушки. И так, пока не доведет ее до отчаяния.
После этого до самого конца пьесы он такое вытворяет, что все кругом только диву даются. Почтенных старых дев он допрашивает, не хочется ли им иметь детей, лысых стариков – почему они сбрили волосы, а других престарелых джентльменов – отчего у них красный нос и всегда ли он у них был такого цвета.
Бывают в пьесах такие положения, когда лучше не вдаваться в подробности происхождения ребенка; но именно тут-то и оказывается, что этому пострелу, в котором живет дух противоречия, совершенно необходимо вдруг в разгаре званого вечера выяснить, кто его отец!
Все обожают ребенка на сцене. Каждый по очереди прижимает его к груди и проливает над ним слезы.
Никому – на сцене, конечно, – ребенок не надоедает. Никто не велит ему «заткнуться» или «убраться вон». Никто никогда не даст ему подзатыльника. Когда обыкновенный ребенок бывает в театре, он замечает все это и, конечно, преисполняется зависти к ребенку на сцене.
Зрители души не чают в ребенке на сцене. Его наивность исторгает у них слезы, его трагедия хватает их за сердце, а полные пафоса речи, которые он произносит, – например, кто посмеет обидеть его мать, будь то злодей, полицейский или еще кто-либо, – взбудораживают их, словно звуки трубы; а его невинные шутки по всеобщему признанию считаются образцом истинного юмора в драматическом искусстве.
Но есть люди, настолько странно устроенные, что они не понимают ребенка на сцене, не сознают его пользы, не чувствуют, как он прекрасен. Не будем возмущаться такими людьми. Лучше пожалеем их.
Я знавал человека, который страдал таким недостатком. Он был женат, и судьба оказалась к нему очень милостивой, очень щедрой: она наградила его одиннадцатью детьми, и все до одного пребывали в добром здравии. Самому маленькому было одиннадцать недель от роду, близнецам шел пятнадцатый месяц, и у них уже прорезывались коренные зубы. Младшей девочке было три года, мальчикам – их было пятеро – соответственно семь, восемь, девять, десять и двенадцать лет. Хорошие мальчуганы, но… сами знаете, мальчишки есть мальчишки. Мы и сами были такими. Две старшие девочки, по словам матери, были очень милые, только, к сожалению, часто ссорились. Более здоровых ребятишек я не встречал. В них было столько энергии, жизнерадостности!
Однажды вечером мы зашли к моему приятелю. Он был очень не в духе.
Дело было в каникулы, погода стояла сырая, и он сам и дети целый день сидели дома. Входя в комнату, мы услышали, как он говорил жене, что, если каникулы скоро не кончатся, а близнецы не поторопятся со своими зубами, он уйдет из дому и не вернется. Больше он не в состоянии выдержать этот содом.
Жена отвечала ему, что не видит никаких причин для недовольства. Она уверена, что ни у одного отца нет детей с таким добрым сердцем.
Ему наплевать на их сердце, возразил наш друг. Их ноги, руки, легкие – вот что сводит его с ума.
Он сказал, что пойдет с нами немного прогуляться, иначе он опасается за свой рассудок.
Он предложил пойти в театр, и мы направились на Стрэнд. Закрыв за собой дверь, наш друг сказал, что мы не можем себе представить, какое облегчение на время избавиться от этих сорванцов. Он, право же, очень любит детей, но считает, что человеку не следует иметь слишком много даже того, что он очень любит. Он пришел к выводу, что быть с детьми двадцать два часа в сутки достаточно для кого бы то ни было. Больше, до возвращения домой, он не желает видеть ни единого ребенка, не желает слышать даже звука детского голоса. Ему хотелось бы забыть, что на свете вообще существуют дети.
Мы добрались до Стрэнда и зашли в первый попавшийся театр. Поднялся занавес, и нашим взорам представился ребенок; он стоял на сцене в ночной рубашке и громко звал мать.
Наш друг взглянул на него, что-то произнес и бросился вон. Мы за ним. Пройдя немного, мы завернули в другой театр.
Здесь на сцене было двое детей. Несколько взрослых стояли возле них и, согнувшись в почтительных позах, внимали им. Похоже было, что дети что-то проповедуют.
Проклиная все на свете, мы опять обратились в бегство и направились в третий театр. Но там были только дети. Чья-то детская труппа давала не то оперу, не то пантомиму, не то еще что-то в этом роде.
Наш друг объявил, что больше он не пойдет ни в один театр. Он слышал, что существуют какие-то мюзик-холлы, и стал просить нас сводить его туда, но не говорить об этом жене.
Расспросив полисмена, мы узнали, что действительно есть такие заведения, и повели нашего друга в мюзик-холл.
Первое, что мы увидели там, – это два маленьких мальчика, выделывающих какие-то трюки на перекладине.
Наш друг уже собрался было повторить тот же прием: выругаться и обратиться в бегство, но мы удержали его. Если он немного потерпит, уверяли мы, он, без сомнения, увидит взрослых артистов. Он высидел номер с мальчиками и еще один, с их маленькой сестренкой на велосипеде, и стал ждать следующего.
Но следующим оказался какой-то вундеркинд, который пел и танцевал в четырнадцати разных костюмах. Мы опять бежали.
Наш друг заявил, что идти домой в таком состоянии он не может: он убьет близнецов. Поразмыслив немного, он решил пойти послушать музыку. Ему кажется, сказал он, что музыка могла бы успокоить и облагородить его душу – она заставила бы его почувствовать себя христианином, чего в данный момент он не ощущает.
Мы были недалеко от Сент-Джеймс Холла и решили зайти туда.
Зал был переполнен, и мы с трудом пробрались к нашим местам. Наконец мы уселись и обратили взоры к эстраде.
«Чудо, мальчик-пианист-всего десяти лет!» давал свой концерт.
Наш друг поднялся и сказал, что все кончено, что лучше он пойдет домой. Мы спросили, не хочет ли он зайти еще куда-нибудь поразвлечься, но он ответил, что не хочет. По сути говоря, сказал он, для человека, у которого есть одиннадцать собственных детей, ходить в наше время куда-нибудь развлекаться – это пустая трата денег.