Корветская жизнь пошла своим чередом. Матросы стали обедать и слегка захмелевший от нескольких чарок Артемьев повторял потом на баке среди толпы матросов, как он сорвался со шлюпки и как ждал смерти и, главное, боялся, что его акул-рыба съест.
Роскошный тропический день оканчивался. Палящий зной спадал, и от притихшего океана веяло нежной прохладой.
Солнце быстро катилось к закату и скоро зажгло пылающим заревом далекий горизонт, расцвечивая небо волшебными переливами всевозможных красок и цветов, то ярких, то нежных, и заливая блеском пурпура и золота и полосу океана и обнаженные верхушки вулканических гор высокого зеленеющего острова, резко очерченного в прозрачной ясности воздуха.
Пуская черные клубы дыма из своей белой трубы, «Коршун» полным ходом приближается к пенящимся бурунам, которые волнистой серебристой лентой белеются у острова. Это могучие океанские волны с шумом разбиваются о преграду, поднявшуюся благодаря вековечной работе маленьких полипов из неизмеримых глубин океана, – об узкую надводную полоску кольцеобразного кораллового рифа у самого острова.
Замедлив ход, «Коршун» через узкий проход рифа оставил океан сзади и очутился в затишье лагуны, гладкой, как зеркало, и голубой, как бирюза. Эта лагуна, окруженная со всех сторон, представляет собой превосходную тихую гавань или рейд, в глубине которого, утопая весь в зелени и сверкая под лучами заходящего солнца красно-золотистым блеском своих выглядывавших из-за могучей листвы белых хижин и красных зданий набережной, приютился маленький Гонолулу, главный город и столица Гавайского королевства на Сандвичевых островах.
Володя глядел, как очарованный.
Пока корвет встал на якорь вблизи города, невдалеке от нескольких купеческих судов, преимущественно пузатых и неуклюжих «китобоев», стоявших на рейде, лиловатые тени сумерек пронеслись, словно дымки, над островом, и вслед затем почти мгновенно наступила ночь.
Прелестный остров скрылся от глаз, и только замелькавшие огоньки указывали на близость города. Кругом царила тишина, нарушаемая лишь тихим гулом океана из-за полоски барьерного рифа да порой гортанными звуками канацкой песни, раздававшимися с невидимых шлюпок, сновавших по рейду в виде огоньков, около которых сыпались с весел алмазные брызги насыщенной фосфором[95] воды. Стоявшие на рейде суда казались какими-то силуэтами с огненными глазами на мачтах, верхушки которых исчезали во мраке.
Небо вдруг засверкало миллионами ярких звезд, и среди них особенно хороша была красавица южного полушария – звезда Южного Креста[96], которая тихо лила свой нежный свет с высоты потемневшего неба и казалась задумчивой. В воздухе была прохладная нега чудной тропической ночи.
– Господи! Какая прелесть! – вырвалось у Володи, и он побежал вниз, чтобы переодеться в штатское платье и скорее ехать на берег.
– Что, Ворсунька, видел, как здесь хорошо? – говорил он Ворсуньке, который уже догадался приготовить своему барину пару из тонкой чечунчи и шляпу в виде шлема, обмотанную кисеей.
– То-то хорошо, ваше благородие. Красивый островок. И город, говорил Бастрюков, довольно даже приятный, и все купить можно… И народ ласковый, доверчивый, даром что темнокожий. Должно, арапы будут, ваше благородие?
– Не арапы, то есть не негры, которых ты называешь арапами, а канаки. И они, брат, не черные, а темно-коричневые.
– Вроде малайцев, значит, ваше благородие?
– Да. Канаки от малайцев и произошли, одного племени.
– А вера их какая будет, ваше благородие? Язычники?
– Есть и христиане, а есть и язычники…
– И, подумаешь, много всяких народов, ваше благородие, живет на свете. Каких только не повидаешь нациев… Домой, коли на побывку после плавания пустят, придешь – так в деревне и не поверят, что такие народы есть… Пожалуйте, ваше благородие, пинджак.
– Да ты не подавай, я сам надену. А, небось, ты соскучился по деревне?
– Еще как соскучился, ваше благородие… Служить ничего, грех жаловаться, никто не забиждает, а при вас, что и говорить… Но только все-таки… Главная причина: бабу свою жаль! – прибавил Ворсунька.
– Еще около двух лет нам плавать, Ворсунька, а там и в побывку пойдешь…
– Пустят?
– Наверное, пустят на полгода. Можешь тогда и с женой вернуться в Кронштадт.
– То-то я так и полагал, ваше благородие! – обрадовано воскликнул Ворсунька.
– А я тебя денщиком к себе возьму. С женой у меня будешь жить.
Ворсунька окончательно повеселел.
– Дай вам бог всякого благополучия! Очень уж вы добрый барин, ваше благородие… И все матросы очень вами довольны… А уж я буду стараться, чтобы ходить за вами в полной исправности… Уж как буду стараться!..
– Да ты и так ходишь за мной, чего лучше. Без тебя все бы я растерял… Поди-ка узнай, Ворсунька, готов ли катер.
Вернувшийся через минуту вестовой смущенно доложил, что катер только что отвалил.
– Отвалил?! Как же не дали знать, что катер готов? Это свинство! – воскликнул Володя, мгновенно вспыхивая, как порох. – Это черт знает что такое! И как он смел, скотина! Верно, ревизор поехал на катере?
При мысли о ревизоре, лейтенанте Первушине, злобное чувство овладело Володей, и глаза его засверкали, как у волчонка.
– Точно так, левизор, ваше благородие.
– Я так и знал… Это его штуки… Подожди! Я так этого не оставлю! – кипятился Ашанин, порывисто выбрасывая слова и совершенно забывая о присутствии вестового.
– Но только, осмелюсь доложить, ваше благородие, я им докладывал на катер, что вы изволите ехать.
– Что же он? – нетерпеливо спросил Володя.
– Некогда, говорит, ждать… Я, говорит, еду за свежей провизией, а не гулять. И приказали отваливать, хоть все офицеры и просили левизора подождать.
– Ну да… ну да… это он нарочно.
Володя рвал и метал и, словно разъяренный зверек в клетке, ходил взад и вперед по маленькой гардемаринской каюте в чечунчевой паре, в шлеме на голове и тросточкой в руке… Его поэтическое настроение, вызванное красотой природы и прелестью чудной ночи, и все его мысли были теперь сосредоточены на ненавистном ему лейтенанте Первушине. Уж не в первый раз строит ему разные пакости этот завзятый дантист и крепостник за то, что Володя не скрывает своего негодования к таким людям и не раз в кают-компании произносил грозные филиппики по этому поводу и удивлялся, что некоторые офицеры, несмотря на приказание капитана, тихонько, спрятавшись за мачту, бьют по зубам матросов, пользуясь тем, что они не жалуются капитану. А ведь закон не разрешает офицерам собственноручной расправы.
Ревизор хорошо понял, конечно, кто эти «некоторые», и, злопамятный и мстительный, с тех пор невзлюбил Ашанина, и старался, по возможности, делать ему всякие неприятности исподтишка, не ссорясь открыто и избегая всяких споров, зная, что на стороне Володи большинство кают-компании. Раз Первушин после обеда на берегу шепнул старшему офицеру, как будто в порыве откровенности, что Ашанин позволял себе неуважительно отозваться о нем; другой раз – будто Ашанин заснул на вахте; в третий раз говорил, что Ашанин ищет дешевой популярности между матросами и слишком фамильярничает с ними во вред дисциплине, – словом, изо всех сил своей мелкой злобной душонки старался очернить Володю в глазах старшего офицера. Но это ему не удавалось.
Старший офицер, Андрей Николаевич, недаром был одним из тех честных моряков старого времени, который сам действовал всегда честно и открыто, не мог терпеть фальши и неискренности в других и грубо обрывал всякие сплетни и нашептывания, считая недостойным делом их слушать. Несмотря на то что после обеда на берегу вдвоем с ревизором Андрей Николаевич, попробовавший и портвейна, и хереса, и лафита, и портера, и шампанского, и, наконец, ликеров за кофе, был краснее обыкновенного и не совсем ясно и членораздельно произносил слова, тем не менее, с нескрываемой брезгливостью оборвал ревизора, сказавши, что ему нет ни малейшего дела до того, как отзывается о нем Ашанин, но что он считает его порядочным и честным молодым человеком и усердным по службе… Что же касается до Степана Васильевича, то, вероятно, он… того… чересчур много выпил и не понимает, какие пакости врет… на Ашанина. Наверное, Ашанин ничего дурного за глаза не скажет… «Не скажет… у-ве-ре-н…», – заключил Андрей Николаевич заплетающимся языком и вскоре, как он выразился, «снялся с якоря» и вышел из гостиницы.
Такими же неудачными были и другие попытки Первушина, и он, еще более озлобленный, мстил Ашанину разными мелочными неприятностями вроде той, которую сделал в этот вечер.
Володя хотел, было, идти жаловаться к старшему офицеру, но тотчас же оставил эту мысль. К чему поднимать историю и жаловаться? Он еще с корпуса имел отвращение к «фискальству» и всяким жалобам. Нет, он лучше в кают-компании при всех выскажет Первушину всю гнусность его поведения. Этак будет лучше; пусть он знает, что даром ему пакости не пройдут. Ему теперь нельзя будет прибегать к уловкам и заметать хвостом свои фокусы.
А пока надо идти к старшему офицеру и попросить двойку[97].
Ворсунька, с полным сочувствием следивший за Володей, и, пожалуй, возмущенный не менее, если не более его самого за то, что ревизор не подождал Ашанина, в свою очередь мысленно награждал весьма нелестными эпитетами этого «рыжего кобчика», как звали втихомолку матросы лейтенанта Первушина. Прозвище это не лишено было меткости, которой вообще отличаются прозвища матросов, даваемые офицерам. Действительно, лицо рыжеволосого маленького лейтенанта, с загнутым носом и круглыми злыми глазами, напоминало птицу ястребиной породы.
– Ваше благородие, шлюпку, если угодно, можно сейчас спроворить, – сказал Ворсунька.
– Какую шлюпку?
– А вольную… Здесь их много близ конверта шнырит, шлюпок-то… Дозвольте вскричать.
– Не надо, Ворсунька. Я на двойке поеду. Старший офицер где?
– В кают-компании… Чай кушают… А деньги с собой изволили взять?
– Нет… достань-ка из шифоньерки.
– Сколько прикажете?
– Долларов десять.
– А то пять разве? Пожалуй, хватит вам?
Сам необыкновенно бережливый, почти скупой, копящий деньги и редко съезжавший на берег, чтобы не потратиться на себя, Ворсунька не менее ревниво оберегал и интересы молодого барина.
– Нет, достань десять! – улыбнулся уже начинавший «отходить» Володя и спросил: – А ты и здесь не съедешь на берег?
– Съезжу, ваше благородие, коли команду отпустят. Во Францисках только раз съезжал. Любопытно погулять… Ну, и бабе своей что купить, – прибавил Ворсунька.
– Уж ты и без того много накупил!
– То-то нельзя без гостинцев. Привезу – рада будет… И денег привезу… Все вот говорят: скупой ты, Ворсунька…
– Конечно, скупой! – поддразнил Володя.
– Вот и вы, ваше благородие, говорите: скупой! А я не зря скупой. Дома-то у нас в деревне беднота… Надо что отцу с матерью привезти…
– Я шучу, Ворсунька! – проговорил Володя; слова вестового напомнили ему, что и он собирался послать денег матери. – Ты, брат, славный парень! – прибавил он и вышел из каюты.
– А вы что не на берегу, Ашанин? – удивился старший офицер, увидав в кают-компании Володю.
– Катер прозевал, Андрей Николаевич.
– Да ведь он только что отвалил… Могли бы успеть…
– То-то не знал, что катер отваливает. Позвольте, Андрей Николаевич, двойку.
– Сделайте одолжение.
– Очень вам благодарен.
– А то стакан чайку не выпьете ли со мною?.. Или торопитесь посмотреть людей, прадеды которых Кука съели[98]?
– Пожалуй, выпью…
– Вот и отлично… Эй, вестовой! Стакан!
Андрей Николаевич был большой любитель чая и пил собственный, большой запас которого был взят им из Петербурга. Он сам заваривал и как-то особенно настаивал чай и любил угощать им.
– Ну, что, каков чаек-то? – спросил он, когда Ашанин отпил несколько глотков.
– Ничего себе…
– Ничего себе! – с укором заметил Андрей Николаевич. – Это, батюшка, нектар, а не чай… Вы, значит, – извините, батенька, – толку не знаете в чае.
– Признаться, мало, Андрей Николаевич.
– То-то и видно… А вы вот внюхайтесь… Аромат-то каков… Эй, вестовой!
– Есть! – отозвался вбежавший вестовой.
– Скажи на вахте, чтобы приготовили двойку… Вижу, вам не ждется, Ашанин…
Через пять минут доложили, что двойка готова.
– Ну, погуляйте на здоровье… Может, и его величество гавайского короля Камеамеа IV увидите. Он не особенно чванный король и любит поиграть с капитанами китобойных судов на бильярде и выпить с ними бутылочку-другую… А послезавтра вы его увидите во дворце…
– Как так?
– Капитан будет представляться его величеству и, конечно, возьмет с собой всех желающих. Вы, разумеется, захотите посмотреть и дворец, и королевскую чету.
– Еще бы!
– Прелюбопытно! Я представлялся королевской чете три года тому назад, когда был здесь на «Голубчике»… Король в шитом мундире, черномазая и очень недурненькая королева в модном платье, министры, – одним словом, все как следует; вот увидите… А подумаешь, давно ли эти короли ходили, в чем мать родила! – засмеялся Андрей Николаевич.
– Дядя мне рассказывал, что когда он в 1825 году был со своим шлюпом в Гонолулу, и полуголый король обедал у дяди, доложили, что какие-то две женщины подплыли к борту и непременно желают видеть капитана… Оказалось, что это была королева и ее фрейлина… Они настоятельно требовали и жестами и несколькими ломаными английскими словами, чтобы их пригласили к столу, и дядя был в затруднении, как быть с ее величеством… Но король разрешил недоразумение: он велел обеим дамам плыть назад, и они после протестов поплыли назад.
– Ну, теперь ничего подобного нет… Вы вот сообщите вашему почтенному дядюшке, какая разница между тем, что он видел в 1825 году, и что вы увидите в 1861[99]… Ну, до свидания. Желаю весело провести время… На набережной есть хороший отель… Прежде его держал один француз…
Минут через двадцать маленькая двойка пристала к пристани, у которой толпилось несколько шлюпок с судов, и Володя ступил на набережную, довольно светлую, оживленную и шумную, против пристани, вблизи которой было несколько кабачков, и где под зелеными навесами, освещенными цветными фонариками, темнокожие каначки в своих живописных ярких одеждах продавали овощи и фрукты.
На этом небольшом пространстве толпилось много народа, шел говор на разных языках и раздавался веселый, подчас пьяный смех. Тут были и темнокожие канаки и каначки – одетые, полуодетые и очень мало одетые, и матросы с купеческих кораблей в белых рубахах и штанах, особенно выделяющихся на этом пестром фоне канацких одежд. Канаки в этой толпе, как видно, менее заботились о полноте и красоте своих костюмов, но зато каначки положительно были интересны в своих легких, преимущественно ярких, тканях, надетых прямо на тело. Все они, и мужчины и женщины, отличались необыкновенно добродушными лицами, веселыми и оживленными, черты которых, довольно правильные, были гораздо красивее, чем у малайцев.
Глядя на этих симпатичных канаков, Володя невольно припомнил рассказы путешественников о том, как европейцы – и преимущественно моряки – познакомили этот кроткий народ с дурными сторонами цивилизации и, главное, с водкой, прежде неизвестной среди канаков, а теперь довольно-таки ими любимой. И мало ли чего еще дурного не принесли европейцы вместе с хорошим – со школами, с просвещением, с христианством. Прежде на благодатном острове, климат которого, благодаря его положению среди океана, один из лучших в мире, не было никаких болезней, и люди умирали от старости, если преждевременно не погибали в пастях акул, на ловлю которых они отправлялись в океан и там, бросившись с лодчонки в воду, ныряли с ножами в руках, храбро нападая на хищников, мясо которых незаслуженно прежде ценили. А теперь уж есть разные болезни, правда, излечивающиеся целебным чудным воздухом даже без докторов, но все-таки уж прежней долговечности нет.
Несколько гребцов с катера, любопытно озираясь, толкались в этой толпе, над которой сверху смотрело брильянтовое небо, и которую ласкала нега волшебной тропической ранней ночи. Человека три матросов с «Коршуна» стояли у лавчонки с фруктами, несколько смущенные тем, что торговка, сделав рукой какой-то знак и улыбнувшись ласковой улыбкой, открывая ряд ослепительно белых зубов, внезапно исчезла. И много было таких лавчонок без присмотра. Хозяйки их с беспечной доверчивостью оставляли товар, чтобы поболтать с соседкой или даже сбегать домой: как видно, здесь не имеют европейских понятий о воровстве. Недаром же Володя потом видел, что запоров почти нигде нет в канацких домах.
Но вот молодая каначка вернулась, и матросы начали торговать большие апельсины. Они ухитрились объясниться и за маленькую серебряную монетку получили десяток апельсинов, да еще каначка дала каждому матросу по апельсину в придачу и спросила, ломая английский язык:
– Инглиш сейлор? (английский матрос?)
– Русс, милая, русс! – отвечал матрос. – Нет инглиш! – прибавил он, ожесточенно махая головой.
Очевидно, каначка не имела никакого представления или, быть может, весьма смутное о русских матросах; тем не менее, она любезно кивнула головой, словно бы вполне удовлетворенная ответом, и предложила матросам маленькую связку бананов и не взяла платы, когда матросы ей предложили.
– Ну, спасибо, мерси, тэнк-ю, мадам!
Матросы галантно приложили руки к шапкам и ушли.
– И ласковый же народ, братцы! – проговорил один из них, уписывая банан.
– Обходительный…
– И как же здесь привольно… Воздух-то какой легкий…
– И спать вовсе не охота, а, поди, десятый, должно, час…
– Не меньше.
Володя, с любопытством поглядывавший вокруг на эту оживленную толпу, заметил, что очень пьяными были только европейцы-матросы, которые буянили и лезли в драку. Среди же туземцев он не видал пьяных; были подгулявшие и вели себя очень тихо и прилично.
Побродив минут десять в толпе, Ашанин вышел из нее, чтобы отправиться в город и побродить по полутемным, слабо освещенным редкими фонарями улицам-аллеям, по бокам которых мигали огоньки домиков, скрытых в листве, как увидал перед собой старшину катера, унтер-офицера, вместе с гребцом, которые только что вышли из кабачка и вытянулись перед Володей, приложив свои пятерни к шапкам.
– Доброго вечера, ваше благородие! – проговорил унтер-офицер. – Очень приятное здесь место, ваше благородие. Очень даже лестно прогуляться.
– И водка хороша? – улыбнулся Володя.
– Мы, ваше благородие, малость только самую попробовали, потому как… с катера, значит… Виски прозывается, но только против нашего рома не сустоять… Уж вы, ваше благородие, будьте добры, не обсказывайте, значит, господину левизору, что мы заходили в заведение, а то… левизор…
– С чего ты взял? Будь спокоен… не обскажу.
– Мы всего по стаканчику, ваше благородие, – говорил унтер-офицер, хотя некоторая развязность и оживление едва ли соответствовали такому незначительному количеству виски.
– Что, катеру велено дожидаться?
– Точно так, левизора, а затем мы обернем к полу ночи за господами офицерами.
– А ты не знаешь, куда они пошли?
– Должно быть, в гостиницу, ваше благородие… вот сюда, прямо, если идтить по набережной… такой большой дом, очень даже хороший… я с левизором ходил…
– Ну, ладно, до свидания.
– Счастливо оставаться, ваше благородие.
Володя не хотел идти в гостиницу в такую чудную ночь и пошел наугад в первую аллею… Ах, как хорошо было! Как приятно дышалось среди темневшей зелени и пальм и низких раскидистых бананов, среди благоухания цветов в маленьких садиках у освещенных фонариками маленьких домишек, крытых той же листвой бананов.
Судя по скромным домикам, улица эта была не из главных, и жители, видимо, не стеснялись любопытными чужими взорами, предоставляя кому угодно смотреть сквозь раскрытые двери на то, что делалось внутри. Целые семьи темнокожих канаков сидели живописными группами у порога или лежали, не стесняясь костюмами, на циновках внутри домов. Матери слишком откровенно кормили грудных детей или искали насекомых в головах более взрослых ребятишек, а то и в курчавой, покрытой жестковатыми, черными, как смоль, волосами, голове почтенного хозяина. И везде слышался гортанный говор, прерываемый веселым смехом, который лучше всяких слов говорит, что люди довольны и даже счастливы.
Эти идиллические семейные картины как-то отвечали и этой чудной ночи, и этой дивной природе и переносили Володю в мир первобытных людей, счастливых в своем наивном неведении ни войны, ни болезней, ни нужды, греющихся под горячим солнцем тропиков и довольствующихся кокосами, ананасами, бананами.
А на улице то и дело встречались полутемные фигуры гуляющих. Тихий говор и смех как-то таинственно разносятся в воздухе, словно бы говоря о людском счастье. По временам раздавался мягкий, слегка звякающий по крупному жесткому песку улицы шум копыт, и мимо Володи проносились с веселым смехом стройные фигуры амазонок-каначек, сидящих по-мужски на маленьких лошадках.
Володя повернул в другую улицу, потом в третью – все те же хижины, все те же идиллические картины в домах, все те же встречи гуляющих и катающихся верхом – и вышел, наконец, в лучше освещенную улицу с несколькими лавками и ресторанами, в которых капитаны с купеческих судов играли на бильярде, и многие канаки в более или менее европейских костюмах потягивали водку или пиво. Вокруг таких ресторанов непременно стояли кучки канаков, одетых по-туземному, то есть прикрытые слегка, с голыми ногами и обнаженной грудью, и глазели на игроков.
Его величества, однако, не было в числе игравших на бильярде. Какой-то англичанин, вероятно офицер с английского военного фрегата, стоявшего на рейде, на вопрос Володи, нет ли короля в числе играющих, отвечал, что он уже сыграл несколько партий и ушел, вероятно, прогуляться среди своих подданных, и советовал Володе идти к большому освещенному, открытому со всех сторон зданию на столбах в конце улицы, на площадке, окруженной деревьями, откуда доносились звуки, напоминающие скрипку.
– Там канаки танцуют свой национальный танец «уле-уле». Вероятно, и его величество там! – прибавил англичанин.
Володя пошел по указанному направлению и скоро подошел к большому сараю. Звуки музыки, не особенно гармоничной, с быстрым все учащающимся темпом, раздавались громко и резко. Огромная толпа канаков и каначек наполняла сарай, окружив тесным кольцом танцующих.
Володя пробрался вперед и увидал молодую каначку, обмотанную кусками яркой ткани. Она стояла неподвижно на одном месте, но все ее тело изгибалось направо и налево, взад и вперед, причем голова почти касалась земли; движения танцовщицы становились все быстрее и быстрее; канаки-музыканты все учащали темп на своих маленьких, похожих на балалайки инструментах, которым аккомпанировала флейта; наконец, туловище танцовщицы совсем закружилось в стремительном движении… Но вдруг звуки сразу оборвались, и каначка стояла неподвижная, не шелохнувшись. Пот градом катил с ее лица, глаза как-то дико блестели.
Это и есть танец «уле-уле».
Темнокожая публика разразилась громкими криками восторга.
Вслед затем из публики вышел молодой человек, ведя за руку молодую женщину, и начал тот же танец, но только вдвоем. Но Володе не особенно понравился и первый танец, и он собирался уже выходить, как в числе зрителей первого ряда увидал нескольких корветских офицеров, и в том числе своего любимца – доктора Федора Васильевича, и он подошел к своим.
Вскоре русские офицеры отправились целой гурьбой на набережную, где среди большого темного сада сияло своими освещенными окнами большое здание лучшего отеля в Гонолулу. Высокий горбоносый француз, хозяин гостиницы, один из тех прошедших огонь и воду и перепробовавших всякие профессии авантюристов, которых можно встретить в самых дальних уголках света, любезно приветствуя тороватых моряков, ввел их в большую, ярко освещенную общую залу и просил занять большой стол.
В зале было прохладно. В настежь открытые большие окна врывался чудный аромат от цветника, разбитого в саду. Все шумно стали рассаживаться и заказывать себе блюда. Так как вкусы у моряков были разнообразные, то хозяину-французу пришлось обходить каждого и запоминать, кто чего желает. Расторопные лакеи-канаки в своих белых куртках и шароварах бесшумно выходили, получая приказания хозяина на канацком языке.
В ожидании ужина на столе, по русскому обычаю, появилась закуска: маринованные сельди, анчоусы и сыры и, разумеется, джин, абсент и виски. Все чокались друг с другом, веселые и довольные, что находятся на берегу. Скоро стол был уставлен всевозможными кушаньями, какие только могли дать в гостинице, и множеством бутылок. Пили и шампанское, и кларет, и портвейн, и эль, и портер. Доктор и Володя, сидевшие рядом, потягивали через соломинки «cherry coblar», вкусный прохладительный американский напиток, смесь хереса, ликера и воды с толченым льдом.
За столом становилось шумно. Почти все офицеры и гардемарины с «Коршуна», исключая старшего офицера, ревизора, батюшки и вахтенного, собрались здесь. Менялись впечатлениями, составляли программы экскурсий, делали предположения, куда «Коршун» пойдет с Сандвичевых островов, – этого никто не знал. Затем много разговоров было о том, кто будет назначен начальником эскадры и скоро ли он приедет. Если назначат «беспокойного адмирала», то беда… Он был хорошо всем известен во флоте по своей репутации бешеного человека и отчаянного «разносителя» и вместе с тем превосходного адмирала, знающего, решительного и отважного. Лейтенант Поленов, плававший с этим адмиралом три года, передавал неутешительные сведения о его вспыльчивости, о его «разносах» и требовательности по службе и о его внезапных переводах офицеров с судна на судно даже среди океана. Особенно он школил гардемаринов.
– Небось, он всю эскадру подтянет! – прибавил лейтенант.
– «Коршун» нечего подтягивать… «Коршун» и без адмирала в отличном порядке! – вступился за честь «Коршуна» мичман Лопатин.
– Знаю; но у него, господа, и не ждешь, что ему вдруг не понравится.
Молодежь слушала, несколько смущенная, но старый штурман подбодрил всех, заметив с улыбкой:
– Не так страшен черт, как его малюют. Я знаю Корнева. Тоже плавал с ним.
– Ну и что? – спрашивали со всех сторон.
– Горячка – это верно… Лодырей не любит – это тоже верно; но зато добрейший человек, в сущности… Я, по крайней мере, знаю, что из-за него никто не пострадал.
– Он, верно, на флагманском корвете, который идет сюда, будет плавать? – спросил кто-то.
– Он-то? – и Степан Ильич усмехнулся и прибавил: – Не таковский! Он на всех судах эскадры переплавает, чтобы поближе ознакомиться с судном и с офицерами… Наверное, месяц-другой посидит и на «Коршуне».
Ашанин разговаривал с доктором, мало обращая внимания на толки о «беспокойном адмирале». Он передавал свои впечатления о канаках и каначках, о прелестной прогулке вечером, и они условились на следующее утро съехать вдвоем на целый день: Федор Васильевич был свободен – ни одного больного у него не было в лазарете, и Володя тоже – на якоре, с разрешения капитана, офицеры стояли вахты посуточно. Они сперва осмотрят город, а потом отправятся за город – в знаменитые апельсинные рощи, а потом в живописное ущелье, оканчивающееся обрывом над океаном, откуда вид восхитительный. По крайней мере, так говорили местные жители.
Ужин уже приходил к концу, как в залу вошел ревизор и, присевши к столу, заказал себе ужин и велел подать шампанского.
При виде ревизора веселое настроение Ашанина исчезло. Он вдруг сделался мрачный и бросал свирепые взгляды на ревизора.
– Что с вами? – спросил доктор.
– Вы разве не знаете, что сделал со мной этот отвратительный дантист?
– Какой дантист? У нас не один! – улыбнулся Федор Васильевич.
– Первушин.
– Ничего не знаю.
– Вы разве не на катере съехали на берег?
– Нет, на вельботе вместе с капитаном…
– Ну, так слушайте, Федор Васильевич!
И Володя, снова взволнованный при воспоминании об обиде, рассказал, что сделал с ним ревизор.
– Плюньте, Владимир Николаич.
– Нет, я так этого не оставлю, Федор Васильевич. Такого нахала надо проучить: он не в первый раз устраивает мне пакости. Я не обращал прежде внимания, а больше не могу.
– Что же вы хотите делать?
– Я ему при всех скажу, что так порядочные люди не поступают.
– Бросьте. Охота вам поднимать историю. Он пожалуется на вас капитану, скажет, что вы дерзки со старшим… Точно вы не знаете Первушина?
Но возбуждавшийся все более и более Володя не слушал Федора Васильевича и, чувствуя неодолимое желание «оборвать» ревизора, вздрагивавшим голосом крикнул ему через стол:
– Степан Васильевич!
– Что вам угодно, господин Ашанин?
– Мне угодно узнать, отчего вы не подождали меня минутку на катере, несмотря на то что вестовой доложил, что я готов! – вызывающим тоном продолжал Володя, внезапно бледнея.
Наступило общее молчание.
– Я не обязан всех ждать… Вольно вам было опаздывать!
– Одну минуту не могли подождать? Значит, не хотели?
– Хотя бы и не хотел. Это не ваше дело, и я попрошу вас прекратить этот разговор! – проговорил ревизор, возвышая голос.
– Вы не имели права не хотеть. Катер для всех офицеров, не для одного вас…
– Прошу не забываться, господин гардемарин Ашанин. Вы – дерзкий мальчишка!
– А вы – невежа, господин Первушин! – крикнул Володя. – И я знаю, почему вы стараетесь при всяком случае сделать мне неприятность: потому что я вас считаю дантистом… Вы бьете матросов, да еще не имеете доблести делать это открыто и бьете исподтишка…
– Молчать! Как вы смеете так говорить со старшим в чине! – крикнул, зеленея от злости, Первушин.
– Молчите сами! Мы здесь на берегу, а не на корвете! – крикнул в свою очередь и Володя.
Первушин видел со всех сторон несочувственные взгляды, видел, что большинство офицеров на стороне Ашанина, и примолк, усиленно занявшись едой.
– Ну, так и знайте, он теперь на вас рапорт подаст! – тихо заметил доктор.
– Черт с ним, пусть подает!
Старший штурман, Степан Ильич, не терпевший никаких ссор, хотел, было, примирить поссорившихся и с этой целью уговаривал и ревизора и Володю, но оба они решительно отказались извиниться друг перед другом. Ревизор даже обиделся, что Степан Ильич сделал ему такое унизительное предложение: извиниться перед гардемарином.
– Отлично вы его осадили, Владимир Николаевич, – сочувственно говорил Ашанину мичман Лопатин, когда все офицеры в полночь возвращались на катер.
– Ловко вы задали ему «ассаже»! – одобрял и гардемарин Кошкин, – а то эта скотина слишком много воображает о себе!
На следующее утро, когда доктор с Ашаниным собрались ехать на берег, старший офицер подошел к Ашанину и позвал к себе в каюту.
– Садитесь, – проговорил он, указывая на табуретку.
И когда оба они уселись, Андрей Николаевич, видимо озабоченный и огорченный, проговорил: