Пса я подобрала на рыночной площади.
Зачем?
Не знаю. Не смогла пройти мимо. Нет, я собиралась, я ведь не сумасшедшая с ним связываться, но…
Он стоял у позорного столба. В каждом из городков, которые встречались на моем пути, хотя в последнее время я обходила городки стороной, имелась рыночная площадь. А на ней, помимо торговых рядов, полупустых по нынешнему времени, – обязательный позорный столб или клетка.
Обычно у меня получалось не замечать тех, кому не повезло: имелись дела и поважнее. Да и не видела я особой радости в том, чтобы швыряться в приговоренных грязью. Сочувствия, впрочем, тоже не испытывала. Люди пусть сами с людьми разбираются.
Но пес… как он здесь оказался?
Явно из бойцовых. Высокий. Я и сама не маленькая, но псу едва ли до подбородка буду. А люди рядом с ним и вовсе карликами выглядят, поэтому и держатся на расстоянии, спешат, делая вид, что не видят его.
Пес просто стоял и переминался с ноги на ногу, точно не понимал, где находится. Крутил лобастой башкой, и видно было, как раздуваются ноздри, вбирая смрад рынка. И что запахов слишком много, но среди них – ни одного знакомого. Его глаза гноились, и пес трогал их руками, а потом тер шею, раздирая и без того изъязвленный след от ошейника, касался волос, остриженных накоротко, и могу поклясться – поскуливал. Он был настолько жалок, что люди, прежде не посмевшие бы подойти близко, постепенно осознавали: вот он, слабый, беспомощный и никому не нужный.
Хорошая мишень.
Еще немного, и они осмелеют настолько, чтобы швырнуть в него грязью, благо грязи под ногами хватает. А чуть позже полетят гнилые овощи… и камни.
Кто-то, конечно, попытается остановить произвол, взывая к голосу разума, но его не услышат. Зато возможность отомстить, живая, явная, подтолкнет к единственному, как им кажется, верному решению. Слух о происходящем вытряхнет людей из нор и домов, приведет к площади, объединяя общей ненавистью, которую есть на кого выплеснуть.
Будут вилы. И косы. Возможно – костер, который разложат здесь же. Или не станут возиться с хворостом, плеснут на пса черного земляного масла и факел бросят. Он будет метаться, пока не напорется на вилы или, обессилев, не упадет, позволяя огню завершить то, что начали палачи королевы Мэб. Долгая и мучительная смерть в кругу, очерченном сталью.
Война, длившаяся больше четырех лет, окончена?
Да, здесь тоже слышали об этом.
И еще о том, что альвы оставили этот мир на растерзание детям Камня и Железа.
И что они сдержали клятву, отпустив всех пленных.
Королева Мэб любила шутить.
Что ж, как по мне, этот мир немного потерял с ее уходом. Но люди думали иначе, а быть может, и не думали вовсе, но желали лишь выместить на ком-то накопленные обиды и боль от потерь.
Я не собиралась вмешиваться.
Какое мне дело до пса?
До альвов?
До людей?
До этого места, одного из многих, которые мне пришлось увидеть?
Затерянный городок, опоясанный речушкой, что почти заросла тиной. Остатки стены. Городские ворота и устье центральной улицы, которая за площадью разбивается на ручьи переулков. Дома стоят тесно и порой срастаются водостоками, поверх которых хозяйки вывешивают белье, чем выше, тем лучше.
Мирное местечко, сонное. И война вряд ли что-то переменила в обычном его существовании.
Настоящего голода здесь не знали.
И болезни обошли городок стороной, впрочем, как и дороги, по которым расползались беженцы и крысы. А что до остального, то статуя королевы Мэб, что возвышалась ныне перед дворцом бургомистра, сменится статуей Стального Короля. И этого хватит.
Впрочем, эмиссары еще не скоро доберутся до городка, и к этому времени прах несчастного пса успеет смешаться с грязью. Городская утроба и не такое переваривала. А жители, они забудут о том, что было, благоразумные ведь люди…
Стайка мальчишек, давно крутившаяся неподалеку, замерла в предвкушении, глядя на то, как вожак – самый крупный, самый наглый – приближается к псу. Шажок. Еще шажок… Вот что-то говорит, наверняка ласковое, потому что пес поворачивается к нему.
И получает тычок палкой.
Мальчишка отскакивает. Остальные хохочут.
Нет, Эйо, это не твоего ума дело. Иди куда собиралась и выброси из головы те глупые мысли, которые в ней сейчас появились.
Что меня остановило? Неловкий полудетский жест – пес пальцами собирал гной с глаз, моргая часто, точно из последних сил сдерживая слезы. А еще его взгляд. И растерянность в нем. И удивление. И глухая животная тоска: пес чувствовал, что скоро его не станет.
И я, проклиная себя за глупость, решилась.
До позорного столба семь шагов. И еще один тычок палкой. Гаденыши примотали к ней нож, и острие взрезало серую хламиду и кожу, пустив кровь.
– Брысь! – сказала я, и мальчишка, осмелевший настолько, чтобы приблизиться к псу на расстояние вытянутой руки, замер. Он собирался ответить, дерзко, вызывающе, но увидел мои глаза.
Нет, я не альва, я только похожа, но вряд ли детям известны различия.
– Но это… – Мальчик опустил палку. – Это же…
– Это моя собака. Дай сюда.
Лезвие оказалось достаточно острым, чтобы перепилить веревку. Благо та была гнилой, а полагающейся по случаю таблички, которая бы разъясняла, за какие провинности положено наказание, поблизости не наблюдалось. Пса просто привязали, чтобы не убрел ненароком. Заботливые…
Он стоял, обнюхивая собственные ладони. И я не слышала в нем железа, ни живого, ни мертвого. Неужели до капли выплавили?
Ну да, иначе вряд ли бы веревка его удержала.
И люди не стали бы связываться.
На нас так старательно не обращали внимания, что я кожей ощущала, как уходит время. Город присматривался. И мне бы хотелось убраться отсюда прежде, чем он решит, что я не представляю опасности.
Взяв пса за руку, – определенно бойцовский и очень хорошей крови, если на его ладони три моих уместить можно, – я сказала:
– Пойдем со мной.
Ногти содраны. Кожа в язвах… и отметины от ожогов тут же. Шрамов много, некоторые старые, побелевшие, другие розовые. Есть и открытые, свежие раны. Однако сами пальцы не сломаны. И лицо не изуродовано. Зубы посмотреть вряд ли позволит, но почему-то мне кажется, что и они целы.
Ему причиняли боль, но пытались сохранить более-менее целым?
Ладно, позже разберемся. Сейчас надо его с места сдвинуть.
– Пойдем. Я тебя не обижу.
Вряд ли он понимает смысл, но тон улавливать должен.
– Давай, мой хороший. Меня зовут Эйо. Радость. Это доброе имя, отец сам вырезал его на коре родового дерева…
…и запечатал собственной кровью, но спустя сутки имя исчезло.
Дерево не любило полукровок.
– Ты мне свое имя не скажешь, верно? Ничего страшного, главное, уйти отсюда. Найдем тихое местечко и поговорим. Ты и я.
Он слушал меня внимательно. И шел, слава лозе первозданной. Неловко, так, как ходят калеки или люди, слишком долго лишенные движения. А я думала, что даже сейчас он способен меня убить одним ударом лапы. И будь в здравом уме, убил бы.
Нас не пытались остановить. Шептались. Глядели вслед. И держались поодаль.
Повезло.
Площадь осталась позади. И улица, размытая вчерашним дождем. Стена. Ворота. Стражник, сунувшийся было наперерез. Я повернулась к нему и зашипела.
Отпрянул, свернув пальцы кукишем: наивная попытка защититься от проклятия.
За воротами – разъезженный и скрипучий мост через пересохший овраг. А там и дорога, с которой я благоразумно свернула. И уже на поле, заброшенном, поросшем молодым ивняком и высокой снытью, я позволила псу перевести дух.
– Устал? Это с непривычки. Долго тебя держали взаперти?
Не месяц и не два. Чтобы довести бойцового пса до такого состояния, нужно время и умение. Я слышала, что палачи ее величества весьма искусны, а времени, судя по всему, у них имелось с избытком.
– Хочешь пить?
Конечно, он хотел. Сколько он стоял на привязи? Час? Дольше? Местное солнце палило нещадно, даже у меня по спине струйки пота текли, что уж о нем говорить.
И воду почуял.
Подался вперед, потянулся к фляге, но отобрать не пытался. Поскуливал только.
– Подожди немного.
В последние недели я почти не тратилась, а фляга была невелика. Вода охотно отозвалась на просьбу. Разумеется, в чудо-зелье она не превратится – чудо-зелье вообще из человеческих сказок родом, – но боль приглушит и силенок хоть сколько, да прибавит.
– Возьми. – Я вложила флягу в руки, помогла сжать пальцы и поднести к губам. – Осторожно. Не спеши. Я не буду забирать. Это все – тебе.
Он пил жадно, но все же сдерживая себя. Не давился. Не расплескивал воду. Знает цену?
Ну да, пытки бывают разными. Это я на своей шкуре усвоила.
Осушив флягу, пес перевернул ее и вытряхнул последние капли на язык. О том, когда он в последний раз ел, можно было и не спрашивать.
– Больше нет? Ничего. Сейчас мы пойдем в одно место, там воды много. Целый ручей. И еще заводь есть. Напьешься вдосталь.
А я заодно попробую тебя отмыть и посмотрю, что еще сделать можно.
Лес встретил меня прохладой и дружелюбным шелестом.
– Я вернулась, – сказала я ему, касаясь шершавого листа.
И молодой вяз затрепетал, делясь новостью с остальными: Эйо вернулась.
Это ненадолго.
Лес знал, что скоро я уйду, и печалился, роняя сухие серьги берез. Но у деревьев короткая память, и грустить подолгу они не умеют. Зато любопытны сверх меры. Тонкие ветки бересклета потянулись к моему спутнику, скользнули влажноватыми молодыми листочками по щеке и убрались.
…чужой… мертвый…
– Живой, – возразила я, покрепче сжимая руку, хотя вырваться пес не пытался. Он шел по узкой тропе, почти след в след, и черная мошкара спешила на запах крови.
…мертвый.
Возможно, лес видел больше, чем я с моим осколком истинного дара, а быть может, ему просто хотелось, чтобы пес умер. Желательно здесь, в ложбине, укрытой прошлогодней листвой. Сквозь полог ее пробивалась трава, и серебристые стволы осин подымались колоннами к самому небу. Ветер дразнил деревья, и осины дрожали, перешептываясь.
…отдай. Здесь его не найдут.
Лес укроет тело надежно, опутает коконом корней, спрячет до весны и даже дольше. Пес большой, его надолго хватит. И старые деревья вновь наедятся досыта, чтобы через год или два пустить молодые побеги. Поросль схлестнется в схватке за место, солнце и остатки еды, и кто-то опять погибнет, чтобы стать пищей остальным.
Тот человек, который восторженно писал об альвах, называя источником их силы «чудесную магию самой жизни», явно предпочитал смотреть на листья. А корни, они ведь в земле, легко и не заметить.
…так надо.
Лес не оправдывается. И я знаю, что так надо, но пса не отдам.
…ему не будет больно.
– Отстань! – Я раздраженно хлопнула по кольчужному панцирю сосны. – Он просто измучен до крайности. Это же не повод, чтобы убивать.
И опять, зачем я спорила?
Оставить пса здесь, попросить прилечь и усыпить. Это я умею. А дальше лес и сам справится. Псу и вправду не будет больно, он умрет совершенно счастливым и… и, быть может, это наилучший вариант?
Милосердный в чем-то.
…слабый.
У леса своя логика. Слабые существуют для того, чтобы накормить сильных. И неважно, временная ли это слабость или врожденная, но в некоторые леса такой, как я, лучше не заглядывать. Нынешний же был слишком далеко от Холмов, и потому я чувствовала себя в полной безопасности.
И пса он не тронет. Тот брел за мной, отчетливо подволакивая левую ногу.
– Уже недалеко. Пришли почти.
Я устроилась в овраге с пологими склонами. Здесь было красиво: красная глина в решетке корней. Зеленая моховая грива. И толстое одеяло прошлогодней листвы. Деревья клонились друг к другу, почти соприкасаясь кронами, но не настолько, чтобы вовсе заслонить солнце. А по дну оврага пробирался ручей. Чуть ниже по течению вода собиралась в старой яме и была темной, кисловатой на вкус, но главное – в ней еще звучали отголоски силы. Я легко соскользнула, цепляясь за торчавшие из склона корни. Пес же попробовал пойти по моим следам, но оказалось, что он слишком тяжел и неуклюж.
Или слеп!
Как я сразу не поняла, что его чересчур долго держали в темноте. Он чуял овраг, воду, меня и поспешил. Споткнулся, полетел кувырком, по листве, по камням, под нею скрытым, а лес, пытаясь поймать законную добычу, торопился вытолкнуть острые ребра корней.
– Прекрати! – крикнула я лесу, который и не вздумал подчиниться.
На листьях остался кровяной след.
А пес, упав, лежал.
Живой. Я ведь чувствую, что живой, но сердце все равно колотится… Было бы кого жалеть, Эйо. Они-то небось тебя не пожалели бы. И не пожалеют, если найдут с этим.
Пес не шевелился. Замер, подтянув колени к груди, обняв руками. И голову в плечи вжал. Характерная поза. В лагере быстро учились принимать такую. Иногда помогало.
– Это я. Извини, что так получилось. Я не подумала, что ты не видишь. Ты цел?
Подходила я медленно, нарочно вороша сухие листья, чтобы он слышал голос. И сама же не спускала с него глаз. Если нападет, успею убраться.
Наверное.
– Ну, все хорошо? – Я положила руку на загривок. – Упал. Это бывает. Это не страшно. А лес, он не злой…
Бурые листья прилипли к хламиде, к рукам, к шее, к волосам, впитывая драгоценный дар свежей крови. Она останется в лесу платой за ласку. Я же гладила своего пса по спине, пытаясь понять, что с ним происходит.
Глупая Эйо снова переоценивает свои способности? Но паутинка аркана легла на плечи, и пес дернулся.
– Спокойно. Я просто посмотрю. Вдруг ты себе что-нибудь сломал?
Это вряд ли, конечно. Раны… и снова раны. И под ними тоже. Но это мелочи. Истощение? Странно было бы ждать иного. Мне не нравилось то, что я видела внутри пса: грузное, черное. Гной под пленкой молодой кожицы, та самая язва, что уходит в самую душу, и чем дальше, тем сильнее ее разъедает. А пес держится из последних сил, себя же калеча.
Он уже на грани. И я могу подтолкнуть.
Станет легче.
Вцепившись в его волосы, я дернула сколько сил было, запрокидывая голову.
А глаза не светло-серые, как показалось вначале, – бледно-голубые, того особого оттенка, который лишь у чистокровных встречается. И зубы стиснул, давит всхлип.
Прости, но то, что я сделаю, нельзя сделать иным способом. Я провела по щеке, стирая грязь и кровь. Родинки… Точно, чистокровный, высших родов. И целым созвездием. Потом сосчитаю.
Я водила мизинцем от родинки к родинке, и пес успокаивался, чернота внутри оседала. Нет, нельзя ее оставлять.
– Дурак ты, – сказала я и ударила по губам. С размаху. Хлестко. Чтобы разбить, чтобы причинить боль той рукой, которая только что гладила.
И глаза его сделались почти белыми. Гной рванул и… вырвался. Он выходил со слезами, с судорожными всхлипами, с воем, который рвал мне душу.
– Плачь. – Я притянула его к себе, обняла как умела. Прижала тяжелую голову к плечу. – Прости меня… ну прости, пожалуйста. Я больше не буду так делать. Честно. Но надо было, чтобы ты заплакал.
Я раскачивалась, как делала мама, когда хотела меня убаюкать. Правда, я была маленькой, а пес – огромным, но он раскачивался вместе со мной, не делая попыток вырваться.
– Ты же давно не плакал? Что бы они ни творили… Мама мне говорила, что высшие – все гордецы… и упрямцы… и слезы иногда нужны, чтобы легче стало. Здесь тебя никто не увидит, а я никому не скажу. Я и сама забуду. Да и ты вряд ли вспомнишь, но это тоже не страшно. Я кое-чего не помню и не буду пытаться вспомнить, потому что если забыла, то оно и к лучшему.
Я гладила его по жестким волосам, уговаривая отдать слезам все – боль, которую ему пришлось вынести, страх, стыд… мало ли что накопится в душе у того, кто вышел живым из-под Холмов.
Плачь, пес, плачь.
Я не знаю, что именно тебе пришлось пережить, но сама я научилась дышать заново, только отдав долг сердца слезами. Долго ли мы так сидели? Да и какая разница. В конце концов пес затих – внутри не осталось черноты. Душа выеденная, но без гноя, и если повезет – если очень-очень повезет, – то потихоньку зарубцуется.
– Прости, – еще раз попросила я, отпуская его. Сама же стерла слезы со щек и провела ладонью по лопнувшей губе. Здорово же я ее разбила…
– У меня… – Голос у пса оказался глухим, надтреснутым. – У меня есть невеста. Во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы мягки и душисты. Ее очи – бездонные озера, забравшие душу мою. Рот ее – россыпь жемчуга на лепестках розы. Стан ее тонок, а бедра круты…
Он улыбнулся счастливой улыбкой безумца. А я позавидовала псу: его хотя бы ждут.
В последний раз Оден плакал на похоронах матери.
Совсем еще щенок, и семи лет не исполнилось, такому простительны слезы. Но отец, положив тяжелую руку на плечо, сказал:
– Веди себя достойно, Оден. Какой пример ты брату подаешь?
Виттар, до того момента молчавший, – он был слишком мал, чтобы понять, что происходит, – и вправду зашмыгал носом. Обеими руками вцепился в куртку Одена.
– Слезы – удел слабых. Будь сильным, – повторил отец позже.
Те его слова помогли выжить пять лет спустя в Каменном логе, где рудные жилы подходили к самой поверхности земли, открываясь черными окнами, и близость живого железа, дикого, ярого, будоражила кровь.
Оден помнит бурую равнину, расшитую огненными реками, и утробный вой подземных горнов. Трещины, из которых выплескивалось пламя, и зов его – подойти, окунуться, очистить себя. Живое железо стремилось к материнской жиле. И всего-то надо было устоять.
Смирить себя и железо в себе.
Оно прорывалось, раздирая кожу шипами и иглами, складываясь причудливыми кольчужными узорами, меняя само тело, которое больше не принадлежало Одену. И, распластанный под тяжестью полной брони, он готов был разрыдаться от бессилия.
Ипостаси сменяли друг друга.
А кто-то совсем рядом выл от боли, отдирая прикипевшие к базальту ладони, не способный справиться с силой рода. Врир выплясывал на белом камне. На руках его пузырилась кожа, сгорала, а он, безумный, раздувал пламя. Оден пытался добраться до друга – тогда еще оставались друзья, – звал, полз, постепенно подымаясь на ноги, которые уже и не были ногами.
И железо прервало каскад перемен, заперев в новом обличье.
Изменившееся тело было слишком чужим. Тяжелым. Неподатливым. Оден путался в лапах и кричал. Но что его голос против того, который звучит внутри, призывая окунуться в черное окно?
Руда к руде.
Железо к железу.
Кровь к крови.
Врир, в последний миг словно очнувшийся, повернулся, протянул руки, которых уже не было, – ошметки плоти на белых костях, – зарыдал. И слезы вскипели в глазах.
Удел слабых – умереть.
И каждый год в Каменном логе оставались те, кто не способен был совладать с предвечным зовом. Иные же, переплавленные, пережженные, становились сильней.
Два дня остывала подаренная рудой броня.
– Слезы – удел слабых, – сказал Оден брату, когда настал его черед. И пять дней не находил себе сна и покоя, терзаясь мыслью, что Виттар не выстоит.
Все злее становились рудные жилы, все большую цену брали с Великих родов.
И Оден пялился на родовой гобелен, опасаясь отвести взгляд хотя бы на мгновение, – вдруг да погаснет тонкая золотая нить на нем, одна из двух, оставшихся от некогда великой жилы. Кусал губы. Давил страх.
Обошлось.
Тогда и шестью месяцами позже, в первом бою, когда стоял на скользком берегу реки, вжимаясь во влажный ил… Наплывал туман. С мерзким звуком рассыпалась земля, выпуская ловчие плети. Беззвучно разворачивались колючие гроздья разных цветов, чтобы в следующий миг лопнуть. Визжала сталь, взрезая доспех, впиваясь в деревянные щиты. И скользила под прикрытием дождя призрачная конница. Оден же слышал хриплое дыхание такого же, как сам, первогодка. И мерный рокот барабанов. Удары копыт. Удары сердца. Просто удары, гулом отзывавшиеся в теле. Живое железо защитило слабую плоть.
Визг лошади, грудью налетевшей на копье. Она колотила копытами, норовя подмять Одена под себя, а он умирал от ужаса – вдруг да не выдержит доспех. Давился первой горячей кровью.
Рвал.
Полз, оставляя в тине глубокий след.
И откатывался по зову рога, когда вода стала серой: альвы пустили гниль.
Потом скулил, зализывая первые раны. И помогал хоронить мертвецов.
Привыкал.
Год за годом. Битва за битвой. Удар за ударом… сколько было? Вся жизнь до крепости Гримхольд и той ночи, когда дети лозы перешли реку. Туман предрассветный и зыбкие тени, неразличимые глазом. Запах тины, гнилостный, тяжелый. И понимание: не выстоять.
Снова страх – в Гримхольде гарнизон на две трети из щенков, только-только служить начавших. Они, еще недавно ощущавшие себя хозяевами мира, вдруг поняли, что умрут. А жить хотелось. Бежать. Лететь прочь, неважно куда, лишь бы не слышать шелеста листвы да заунывных напевов свирели. Дети тумана знали, как и когда ударить.
За стеной Гримхольда – Перевал. А дальше – долина, новорожденная жила, которую так легко убить, и Стальной Король, оставшийся, чтобы жилу привязать. Ему нужна была неделя. Три дня прошло. Осталось четыре.
И Оден приказал держаться. И держались.
Сколько смогли.
Умирали один за другим. Цеплялись за жизнь, но все равно уходили слишком быстро. И Оден решился запереть Перевал. Выложился до капли, но вытянул на поверхность ярую жилу.
Надеялся, что и его накроет, спрячет под потеками лавы и камнепадами. Хорошая смерть, о таких поют. Но уйти не получилось: живое железо не пожелало отпускать. И, лежа в луже собственной крови, слушая, как визжат и лопаются камни, не выдерживая жара, Оден жалел, что так и не дописал то письмо брату. Но не плакал.
…когда открыл глаза и увидел Норра, оруженосца, которому едва исполнилось пятнадцать весен, распятого на решетке.
…когда услышал, как поет живое железо, покидая жилы.
…когда оглох от крика того, кого клялся защищать.
…и когда сам занял его место.
…когда выл, пытаясь освободиться, сгорая и зная, что не сгорит – не позволят.
…когда лишался остатков силы, капля за каплей, день за днем.
Долго ли? Долго. Наверное. Времени там не было, только глубина, сотканная из темноты и боли. Собственное его падение, когда грядущая смерть уже видится наградой. Но слезы – удел слабых. И Оден держался.
Потом его вывели и сказали:
– Стой здесь.
Он ослеп и оглох. Ошалел от запахов. И растерялся. Ямы больше не было, как и железной решетки сверху, стражи и королевы Мэб, но и его тоже, такого, который смог бы уйти. Оден забыл, как ходить. И как искать дорогу.
Наверное, он все-таки умер бы, но кто-то, пахнущий серебром, вереском и медом, сказал:
– Пойдем со мной. – За руку взял. Пообещал: – Я тебя не обижу.
Куда-то повел. Дал воды – Оден не знал, что хочет пить. Говорил так, что Оден, не понимая слов, готов был слушать.
Эйо.
Радость.
Женщина, которая прикоснулась с нежностью, с лаской. А потом ударила. Не больно, бывало куда как хуже, но его опять обманули…
– Прости меня… ну прости, пожалуйста. – Она обняла, держала, убаюкивая, прижав к себе. – Я больше не буду так делать. Честно. Но надо было, чтобы ты заплакал.
Слезы – удел слабых. Но Оден рыдал, как щенок, впервые оставшийся без мамки.
– Прости. – Она отстранилась.
Дурманил запах серебра, вереска и меда.
…тумана.
Плесени.
Болота.
Холодного огня, который рождался на белых камнях сам собой. И сквозь его завесу проступало лицо королевы Мэб, совершенное в каждой своей черте.
Высокий лоб. Темные волосы, уложенные в замысловатую прическу. Корона Лоз и Терний. И четыре рубиновых капли на виске, оттеняющих белизну кожи. Глаза – чистая зелень Холмов.
Алые губы.
– Ты еще жив, пес? – Ледяные пальцы касаются шеи, скользят, и серебряные чехлы для ногтей вспарывают кожу. Королева Мэб подставляет под красный ручеек руку. – Ты жив, потому что я добра.
В ее глазах нет доброты. Впрочем, в них нет и гнева или отвращения. Ненависти. Страха. Сомнений. Радости. Тоски. Обиды. Ничего. Зеленое стекло в оправе раскосых глазниц.
– От тебя отказались, пес. – Она подносит ладонь к губам. – Я не просила много, но за тебя не дали и малости…
Ложь. Если бы так – убила бы.
– Ты не нужен своему королю. – Острый язычок касается мизинца, скользит по серебряному плетению, бирюзовым вставкам, синим искрам сапфиров, очищая их от крови. – Ты не нужен своей семье.
Ложь.
– Так скажи, – королева Мэб жмурится от удовольствия – кровь вкусна, – зачем мне оставлять тебя в живых?
Она знает ответ, она слышала его тысячу раз, а возможно, и больше, но ей не надоело спрашивать. И раскаленное железо, мертвое, забывшее о родстве, подкрепляет просьбу.
– У меня… – Оден вдруг понял, что способен говорить. Не кричать, не выть, не скулить, но произносить слова, пусть бы те самые, которые он повторял там, под Холмами. – У меня есть невеста. Во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы мягки и душисты. Ее очи – бездонные озера, забравшие душу мою. Рот ее – россыпь жемчуга на лепестках розы. Стан ее тонок, а бедра круты…
– А у меня брат… – ответили Одену. – Только я не уверена, захочет ли он меня видеть.
И у него.
Брат есть. Дом. Жизнь. Уже много.
Зачем она руку убрала? Рядом же стоит. Оден чувствует запах, тот самый, серебра, вереска и меда.
Еще смолы. Свежей древесины. Листьев. Прели. Близкой воды. И того железа, которое способно ранить. Кожи. Болота. Ямы и гноящихся ран – это от него.
– Ты ничего не видишь, я правильно поняла?
Он различает слова. И смысл их ясен.
– Это бывает, если слишком долго в темноте пробыть. Зрение вернется. Не расчесывай шею! – Его руку перехватили. – Так только хуже будет. Веревку надо снять.
Ее голос был таким мягким, нежным…
Нельзя верить нежным голосам.
– Видишь, пес, как я добра. – Руки королевы снимают ошейник. – Ты никому не нужен, но я тебя отпущу… быть может.
Шеи коснулся холодный металл. И Оден, зарычав, бросился на врага.
Ну вот, следовало ожидать.
Мне повезло. Он был ранен. Истощен. И слеп. Напуган и растерян. А я двигалась достаточно быстро, чтобы увернуться от удара.
Не надо было с ножом лезть, подумаешь, узел тугой, как-нибудь да справилась бы.
Пес, встав на четвереньки, вертел головой, пытаясь уловить мой запах. А лес с любопытством наблюдал за происходящим. В конечном итоге лес примет и мое тело.
…он крупнее.
Да, на дольше хватит.
Попытавшись сделать шаг, пес наступил на хвост веревки. Сейчас этот дурак сам себя задушит. Головой замотал, попытался ослабить ошейник, но не тут-то было. Хитрая петля, такая только затягивается. Но, судя по ранам на шее, ему случалось носить и куда более опасные украшения.
– Послушай. – Я приближалась с осторожностью. Слаб или нет, но даже сейчас он сильнее меня во много раз. – Я не хочу причинить тебе вред. Если бы хотела, то бросила бы в городе. Или сейчас. Мне достаточно просто уйти…
– Нет. Н-не… н-надо.
Заговорил. И, кажется, отдавая себе отчет в том, что говорит. Замечательно. Значит, есть шанс договориться.
– Не буду. Но веревку лучше снять. Согласен?
Кивок.
– Ты не бросишься на меня?
– Нет.
– Обещаешь?
– Да.
– Слово на крови и железе?
Пес дернулся, но выдавил:
– Да.
Что ж, этому слову можно верить, и лес разочарованно зашелестел. Понимаю его обиду, но не разделяю. Я все же приближалась к псу с опаской: слово словом, а осторожность не помешает, подозреваю, он и сам плохо понимает, что творит.
– Это я. – Коснулась макушки. Волосы у него, как у мамы, – с тяжелой остью и мягким пуховым подшерстком, может, поэтому меня тянет его погладить. – Эйо.
– Эйо, – послушно повторил пес.
– Наклони голову, пожалуйста.
Узел был под горлом, и теперь, затянувшись, продавил кожу. Нет, над позвоночником веревку пилить сподручней. Нож у меня хороший, острый, и резать я старалась аккуратно. Пес ждал и, по-моему, боялся шелохнуться.
– Вот и все. Сейчас будет неприятно.
Веревку пришлось отдирать от кожи. Язвы. Кровь. Сукровица. И знакомые проколы под подбородком. Его долго держали в ошейнике, не позволяющем опустить голову.
Полчаса – и мышцы ломит. Час – и кажется, что вот-вот их судорогой сведет. Два… и стоит опустить подбородок, как острые зубья впиваются в кожу. Кажется, на третьем мне стало все равно.
Я всегда была упрямой девочкой, но до пса мне далеко.
– Так лучше?
Не надо его трогать, но я не удержалась. А он вдруг сгреб меня в охапку и опрокинул на листья. Сам сверху навис.
Убьет?
И правильно сделает: за дурость надо платить. Лесу-то сколько радости будет…
…овраг. Далеко. Выше надо.
Какие мы капризные, однако.
Но пес не торопился меня добивать, обнюхивал. Волосы. Лицо. Шею.
– Запах. – Он снизошел-таки до разъяснения. – Ты. Я. Знать. Запах. Эйо. Свой.
А про невесту рассказывал связно. Сейчас же ощущение, что собственный язык его не слушается. Пес прижался щекой к моей щеке и замер. Я тоже не шевелилась, мало ли что ему в голову взбредет. Минуту не шевелилась… две… на третьей не выдержала, главным образом из-за запаха: воняло от него выгребной ямой.
– Тебе надо вымыться. – Подозреваю, эта процедура ему не понравится. – Вода холодная. И будет больно. Но так раны скорее заживут.
Будь в нем хоть капля живого железа, они бы уже затянулись, без воды и моей помощи. Пес же вздохнул, но все-таки отстранился и встал на колени. Руку протянул. И пальцы мои сдавил так, что еще немного – и сломает.
Боится отпустить?
Потеряться?
– Сначала снимем твои лохмотья. Я постираю и посмотрю, что можно сделать…
…все равно другой одежды нет и в ближайшем будущем не предвидится. В лесу вообще с одеждой сложно, а соваться в город – безумие.
– Идем.
Встал без споров. И шел за мной, осторожно, медленно. И раздеть себя позволил.
Он был изможден до крайности: кожа, кости и живое мясо. Его не просто пытали, а мучили снова и снова, позволяя ранам зарубцеваться, а вот здесь, под левой лопаткой, явно шили. О псе заботились, не позволяя умереть. Наверное, он был интересной игрушкой.
– Решетка, – сказал пес, когда я коснулась язв на спине.
Аккуратные отверстия все еще сочились сукровицей. Девять рядов вдоль спины, девять – поперек. А следов от огня нет. Впрочем, я слышала, что холодное пламя не обжигает, оно просто вытапливает из крови железо.
…это война, бестолковая Эйо. А пес – враг.
Вот и убили бы как врага. Пытать зачем?
– Потерпи. – Я сглотнула, не зная, что сказать ему. – Еще немного потерпи. Пожалуйста.
Кивнул.
И двинулся за мной к воде.
– Стой. – Берег был топким, осклизлым. – Садись. И осторожно, здесь глубоко.
Я помогла ему спуститься в воду и положила руку на корень старой ели. За него удобно держаться.
– Я сейчас вернусь.
У меня еще оставалось мыло, пусть и самое дешевое, изрядно воняющее. Для пса, вероятно, этот запах и вовсе невыносим был. Но он терпел, жмурился, фыркал. И сам тер и без того разодранные плечи, хотя меня от одного вида открывшихся ран трясти начало. Моей силы не хватит на все.
Разве что понемногу… изо дня в день…
Я помогла ему выбраться из воды и отвела к своему гнезду, сооруженному из еловых лап и сухих, шелестящих листьев.