Старый костел страдал от холода и сырости, и, если с холодом каменные стены кое-как справлялись, то коварная влага так и норовила испортить роскошное убранство – золоченая лепнина покрылась тонкой пленкой плесени, на белоснежных стенах расцвели пятна, нарядный бархат обвис грязной тряпкой, а лицо Святого Петра изуродовала трещина. Жалко. Видно, придется менять статую, где теперь отыскать такого мастера, чтобы деревянный старик вышел почти как живой, с грустным лицом и скрюченными болезнью руками. Вайда любила Святого Петра. С самого детства она привыкла рассказывать молчаливому святому обо всех своих горестях и обидах, о том, как Боженька призвал родителей с Царствие свое, о том, как грустно живется в этом огромном поместье, где каждый занят своим делом, и никто не хочет играть с маленькой сиротой, как суров пан Януш, старый хозяин, как равнодушен Богуслав, его сын, как набожна немка Каролина, жена Богуслава… Деревянный Петр надежно хранил немудреные девчоночьи секреты, а вот теперь треснул и его, скорее всего, выбросят вон.
Как и саму Вайду.
– Матерь Божья, Пресвятая дева Мария, смилуйся надо мною, грешной, – девушка крестилась, не смея поднять глаз, ей казалось, будто все святые смотрят на нее с укоризной. Не имеет она права молить о снисхождении, да что там молить, она не имеет права даже на то, чтобы ступить на порог этого храма.
«Грешница, – одна единственная мысль билась в голове, – великая грешница». И нет ей прощенья, сколько не молись, ибо Вайда опозорила не только себя, но и весь славный род Камушевских. Не сиротку пригрел Януш – змею подколодную, на доброту предательством отвечающую.
Двенадцать лет росла Вайда под надежным крылом рода, двенадцать лет ее кормили, поили, одевали, и расцвела девушка красотою необыкновенной, даже Каролина, которая ничего, кроме Библии не замечала, и та сокрушалась: дескать, не Богом красота сия дана, от Диавола идет, чтобы искушать сердца людские.
Может, оно и так было, много ли радости с той красоты? Горе одно.
Сначала Богуслав, после смерти отца ставший хозяином поместья, задумал дурное – пожелал с женой, Богом данной, развестись да с Вайдой обвенчаться, и Каролина возненавидела девушку, не смогла простить той, ни предательство мужа, ни утерянную молодость, ни свою бездетность. Шипела Каролина, ругалась по-немецки, бегала к старухе-знахарке, что у леса обитает, за землей кладбищенской, чтобы Вайду со свету сжить, а, когда не получилось, прокляла разлучницу.
Сбылось проклятье.
– Едуть! – Звонкий мальчишеский крик разрушил хрупкий покой старого костела. – Паненко, едуть! – уже тише повторил паренек и, сообразив, где находится, бухнулся на колени.
– Далеко? – Спросила Вайда, слезы на глазах высохли сами собой. Поздно плакать.
– Так с Погорья гонец прискакал! – Мальчишка шмыгнул носом и покосился на деревянные фигуры в глубине храма, небось, станет потом рассказывать, как хорошо в костеле. Погорье… Это ведь совсем близко. Дрожащей рукой девушка отряхнула подол платья. Что ж, молитва не принесла облегчения, но прятаться Вайда не собиралась.
От судьбы не спрячешься.
Все было готово к приезду князя, замок словно очнулся ото сна, ожил, обрадовался, подобно тому, как старый верный пес радуется возвращению хозяина. Да только не было людям дело до той радости, в замке князя боялись, ибо нрав у него был отцовский – дикий, неистовый, потому и прозвали князя Туром. Вот и поглядывал дворовый люд на Вайду с сочувствием – не для кого уж не было секретом, что Богуслав, которого жена так и не порадовала к тому времени наследником, задумал просить у епископа разрешения на развод с немкой и венчание с юной красавицей. И вот Вайда понесла – и понесла не от князя. Жалели люди девушку, лишь одна Каролина не могла, да и не хотела скрывать своей радости. Не станет теперь князь развода добиваться, не станет жену законную позорить…
Богуслав влетел во двор замка, и Вайде показалось, будто сам Диавол явился по душу ее. Вороной Каян, княжий любимец, за которого Богуслав серебром по весу платил, задыхался от быстрого бега, тонкие ноги дрожали, а с черных, точно уголь, боков, падала кровавая пена – не пожалел коня князь, значит, и Вайде не стоит ждать прощения.
– Кто?! – От рева Богуслава вздрогнули каменные стены, но Вайда лишь покаянно опустила голову.
– Не гоже на люди сор выносить. – Тактично заметила Каролина, князь лишь заскрежетал зубами, алая пелена гнева застилала разум, мешала думать.
– Вон! Все вон!
Не нашлось человека, который осмелился бы ослушаться князя, двор опустел, и лишь обиженные лиловые глаза Каяна следили жестоким хозяином.
– Кто? – Повторил вопрос князь, и у Вайда против воли из глаз посыпались слезы.
А Каролина улыбается, тени скользят по костлявому лицу, гладят впалые щеки, нежно касаются тонких губ и стыдливой вуалью прикрывают волосы, щедро посеребренные сединой. О, сколь же ненавистно Вайде это лицо, и взгляд тяжелый, словно буро-зеленый валун, торчащий посреди двора.
Холодна Каролина, Библию в руках сжимает, а о милосердии и слыхом не слыхивала.
– Муж мой. – Но вот голос у нее красивый, теплый, словно солнышко в верасне, да только обманчиво то тепло, чуть зазеваешься, и застудит, заморозит до лихоманки.
– Если муж мой, – настойчивей повторила Каролина, – уделит мне одну минуту, я буду безмерно счастлива…
– Кто?! – Князь больше не кричал, но от его спокойствия становилось лишь страшнее.
– Адам, – ответила Каролина. – Сын Яна.
– Это правда?
Вайда молчала, да и что она могла сказать? Князь не станет слушать про то, как сладостно замирает сердце, предвкушая встречу с любимым, как весело и беззаботно поют соловьи, как одуряющее пахнет ночной воздух, а похожая на огромную жемчужину луна сама просится в руки.
Адам обещал подарить весь мир, вместе с луной, звездами и сказочно-прекрасным лесом, но, когда Вайда понесла, испугался. Сбежал в отцовское имение, надеясь там спрятаться от гнева князя, переждать грозу, но не вышло. Спустя три дня холопы Камушевского прямо в имении до смерти забили плетьми Адама – сына жмудского панцирного боярина. Старого Яна, пытавшегося вступиться за сына, князь зарубил лично.
А Вайду с того самого дня, как Богуслав вернулся в замок, больше никто и не видел, одни люди поговаривали, будто бы девушку князь отвез на болото, да и бросил там, другие – считали, что во гневе зашиб Богуслав несчастную, третьи про монастырь твердили, правду знала лишь Каролина, да еще вороной тонконогий Каян…
Вы когда-нибудь танцевали танго? Танец обольщения, написанный самим Дьяволом? Музыка адским пламенем вливается в кровь, и невозможно устоять. Сердце клокочет в такт, а пол горит под ногами и, выгорев дотла, оборачивается пастью, дырой в бездну, и ты уже готова рухнуть, но спасает музыка и руки партнера. Он держит тебя, ты – его, и вдвоем вы парите над пропастью. Красиво, правда? А я так и не научилась танцевать танго. Грустно, тем более, что он умеет.
Он – это мой будущий партнер, не по танцам, а по жизни. Правда, сам он еще не догадывается об этом. Трудно судить, какие мысли бродят в его голове, да и не больно-то хочется. Я знаю главное: сегодня, восемнадцатого июля две тысячи шестого года он выходит. Откуда? Из тюрьмы. ИК-112 в городе Гловине. Общий режим. Шесть лет.
Я ждала его целых шесть лет. Всего шесть лет. Если бы ему дали двадцать, как он того заслуживал, все было бы иначе. Возможно, я бы вышла замуж и попыталась жить дальше, позабыв про него и про Лару. Но ему дали только шесть. Шесть лет за убийство человека! Смягчающие обстоятельства, видите ли, адвокаты, деньги, связи. Ничего, несмотря на все связи, он все-таки сел, я же позабочусь, чтобы этот гад расплатился сполна.
Когда мысль о мести только-только возникла, я слегка опасалась, что на шесть лет моей ненависти не хватит, что, стоит зажить своей собственной жизнью, и вся эта затея покажется глупой и никому не нужной. Но время научило меня ждать. И через два дня мы с ним встретимся. Два дня – это такая мелочь, по сравнению в шестью годами, но мне они даются особенно тяжело. Какой он на самом деле? Сильно изменился или остался таким же, как раньше? Шесть лет назад у него была самая замечательная улыбка в мире, и светло-серые глаза. А волосы темные. Не каштановые и не черные, а какого-то неопределенного цвета, к которому больше всего подходит определение «темный». Шесть лет назад я любила его тайной любовью глупой семнадцатилетней девчонки, искренне полагающей, будто весь мир создан в угоду ее чувству. А он любил Лару, мою старшую сестру, и, что гораздо хуже, она отвечала ему взаимностью. Тогда Лара казалась мне врагом, воплощением зла, разрушающим мое счастливое будущее, а, когда ее не стало, я растерялась. Как она могла бросить меня наедине с этим миром и моей личной трагедией?
Не хочется говорить об этом, мои тогдашние переживания останутся со мной. Теперь я совсем-совсем другая.
Мне тесно в квартире. Несмотря на сделанный прошлым летом ремонт, здесь все напоминает о Ларе. А по-другому и быть не могло: я все делала так, чтобы ей понравилось. Синие обои – Ларин любимый цвет, желто-зеленая абстракция на стене – моя сестра признавала лишь такую живопись, говоря, что изобразить елочку проще, чем формой и цветом передать чувства. Ей лучше знать, она сама была художницей. Была. И теперь могла бы быть, если бы не он. Шесть лет назад он отобрал у меня и Лару, и мою первую любовь – невозможно любить убийцу собственной сестры.
Это случилось здесь, в нашей – вернее, в моей – квартире. Помню все в мельчайших деталях. Я сидела на кухне, пила чай и плакала, жалея саму себя. Салаватов снова пришел к Ларе, а мне досталось куцее "привет", лучше бы он вообще меня не замечал. А Лара не в настроении, значит, поругаются. У Тимура характер взрывоопасный, да и сестра заводится с полуоборота. И точно, не прошло и десяти минут, как за стеной раздались крики, слушая их, я плавлюсь от удовольствия. Возможно, когда-нибудь ему надоесть ругаться с Ларой, и тогда он заметит меня. Я ведь лучше, я люблю его, и буду любить всю жизнь, и ругаться не стану, ведь Лара говорит, что я бесконфликтная. Словно прочитав мои мысли, Тимур орет:
– Мне это надоело! Я ухожу, навсегда, слышишь ты?
– Катись! – Отвечает Лара. Она гордая, она никогда не станет извиняться, даже если виновата.
Громко хлопает дверь, и в квартире воцаряется тишина. Я по-прежнему пью чай, надеясь, что сестра не заглянет на кухню: Ларе, когда она на взводе, лучше на глаза не попадаться. А Тимур вернется, он всегда возвращается и, обрадованная новой победой, моя сестра идет на уступки. Тихий скрип – открывается входная дверь. Значит, я не ошиблась, Тимур возвращается. Чтобы не слышать разговора – противно – засовываю в уши наушниками и врубаю плеер на полную мощность. Думаю о своем: куда поступать. Сестра настаивает на инязе, меня же тянет к медицине. Сколько я так сидела – не знаю, кассета закончилась, а учебник по инглишу не вызывал ничего, кроме отвращения. Задумавшись, я не сразу сообразила: за стеной тишина. Ушли? Когда? Куда? Лара всегда предупреждает, если уходит. Еще минут пять таращусь на остывший чай, потом иду в комнату. Открываю дверь и…
Ненавижу его! На суде он кричал, что не убивал, что произошла ошибка, что он любил Лару и ни в жизни пальцем бы не тронул. А потом вдруг признался, вот так просто взял и сознался, рассказав, что в тот день они поругались, и Лара обозвала его обидными словами. Это случалось часто, но в этот раз злость потребовала выхода, поэтому Тимур вернулся в квартиру. Он говорил, будто попросил ее извиниться, но Лара отказалась и снова повторила сказанное, тогда-то он и ударил ее ножом.
Ему дали шесть лет, а я бы расстреляла. Нет, в самом деле, шесть лет назад, я бы просто взяла и расстреляла его, но тогда добраться до Тимура не представлялось возможным. Зато сейчас… О, за шесть лет я придумала кое-что получше расстрела. Он умрет, но не сразу.
Я долго готовилась. Я многому научилась. Всему, кроме танго.
А вы когда-нибудь танцевали танго?
Возвращаться было страшно. Тимур ждал этого дня целых шесть лет, а теперь растерялся. Что его ждет там, снаружи? Мир, несомненно изменился, но в какую сторону? Что стало с его фирмой, квартирой, с друзьями и подругами, вообще, помнит ли кто-нибудь о таком человеке, как Салаватов Тимур Евгеньевич. Вряд ли, за шесть лет – ни одного письма, не говоря уже о свидании либо передаче, шесть лет полной тишины, словно и не было мира там, по другую сторону стен. Но он был и теперь придется вживаться в него, привыкать, приспосабливаться, вспоминать себя прошлого и убивать себя нынешнего. Тимур, выцарапав из растрепанной пачки сигарету, закурил. Дурная привычка, привязавшаяся к нему в первый год отсидки, тогда происходящее казалось ему некой затянувшейся игрой. Он все ждал, что, еще день, еще два, и ТАМ разберуться, поймут, что он не виноват и отпустят. Но там не понимали. Не хотели понимать. Там вообще никому не было дела до Салаватова Тимура Евгеньевича, предпринимателя.
Нет больше предпринимателя, зато есть бывший заключенный Салаватов, Тимка-Бес. Поезд блистал облупленными синими боками. Опухший после долгого сна проводник долго и придирчиво рассматривал билет, точно не мог решить, стоит ли пускать неприглядного пассажира в вагон, или лучше послать его подальше. Но, наконец, пробурчав нечто невнятно-недружелюбное, вернул билет и махнул рукой. Значит, можно садиться.
В вагоне пахло потом, туалетом и слегка подгнившими фруктами, но Тимур был личностью не избалованной: повезут, уже хорошо. Он достаточно четко представлял себе, как выглядит – худой мужик, по самые глаза заросший щетиной, и одёжа мятая, пропахшая вековой тюремной пылью. Такого не то, что в вагон, в сарай впускать страшно.
Поезд стоял еще минут десять, вагон медленно наполнялся людьми. Семья с уверенной в собственном превосходстве над всем миром мамашей, забитым, суетливым папашей и наглым пацаненком в кожаной куртке. Старик с целым ящиком крупных, с кулак бледно-желтых яблок, такое на свет посмотришь, и все зернышки видать. Веселая компания: три парня и две девчонки. Девчонки, ощупав Тимура надменно-любопытными взглядами, тут же зашептались. Дедок заботливо укутывал яблоки рваной дерюжкой, а мамаша-тиран с ходу принялась упрекать мужа за выпитое им пиво. Последней в вагон вошла тяжелая, неповоротливая, словно корабль-броненосец, тетка. Легкое ситцевое платье, бесстыдно обтягивающее валики жира на боках, промокло от пота, щеки пылали жаром и вообще, женщина выглядела так, словно вошла в вагон прямо из бани.
– Жарко! – Заявила она, устраиваясь напротив Тимура. Нашла где, в вагоне полно свободных мест, а она к нему приперлась. От тетки пахло дешевыми духами и пончиками с повидлом.
– Не люблю одна ехать, а вот пришлось.
Салаватов вежливо кивнул. Ну, теперь заболтает вусмерть. Но, достав из необъятной, под стать хозяйке, сумки журнал в глянцевой обложке, дама углубилась в чтение. Тем лучше, Тимур закрыл глаза, наслаждаясь покоем.
Мерное покачивание поезда убаюкивало и, прислонившись к перегородке между полками, Тимур задремал. Следовало бы лечь нормально, но он так долго мечтал о том, как будет ехать домой, что сама мысль о сне казалась кощунственной. Тимур наслаждался звуками, прорывающимися сквозь блаженную полудрему: стук колес, голоса, далекие и близкие, скрип, шаги… Совсем некстати появились запах, волшебный аромат жареной курицы, это, наверное, соседка, похожая на затянутую цветастым ситцем гору, решила пообедать. Ни с кем другим аппетитный запах не вязался, желудок предупреждающе сжался.
– Мужчина. – Ну, вот, журнал дочитала, теперь пообщаться хочет.
– Да?
– Вы угощайтесь. – Она подвинула неловко разодранную куриную тушку поближе к нему и поспешно, словно опасаясь передумать, выложила рядом крупные мясистые помидоры, чуть влажноватый, упарившийся в пакете хлеб да соль в спичечном коробке. Больше всего Тимура умилила именно эта соль. А, говорят, перевелись в России добрые люди.
– Угощайтесь, угощайтесь. – Толстуха жизнерадостно улыбалась, а Тимур мучился совестью. Брать продукты у случайной попутчицы было неудобно, но до Бахтинска еще сутки пути, а у него в кармане – вошь на аркане да бутерброд с сизой суррогатной колбасой. Еще вопрос, съедобна ли она.
– Ешьте! – Приказала женщина. – Оголодали, небось, за решеткой-то.
– С чего вы решили? – Неужели, он настолько изменился за шесть лет, что теперь каждому видна и его отсидка, и, не приведи Господи, статья?
– С чего, с чего, – попутчица вытерла пальцы бумажной салфеткой, – так места ж тут такие, половина народу сидит, другая сторожит, а на сторожа, извиняй, ты не похож.
– Понятно.
– Не знаю, чего там тебе понятно, только вот если мы эту куру не съедим, к вечеру затухнется.
– Спасибо. – Плюнув на этикет, Тимур осторожно взял еще теплую куриную ножку, ароматный жир потек по пальцам. Салаватов пальцы облизал и аж зажмурился от удовольствия.
– Хлеб бери. И помидорку.
– А вы обо всех так заботитесь? – опыт Подсказывал, ничто не бывает за просто так. Тетка, против ожидания, не обиделась.
– Нет, конечно. Приглянулся ты мне, тихий больно, забился в уголок и носу не кажешь, дай, думаю, поговорю с человеком, и ехать веселее будет. Тебе далеко?
– В Бахтинск.
– Далеко. Я раньше выхожу, в Ельчике. Слышал о таком?
Тимур отрицательно мотнул головой, не слышал и слышать не хотел. По телу разливалась сытость, хотелось лечь, вытянув ноги, да с головою уйти в успокаивающий дорожный сон.
– Маленький поселочек, две улицы, три дома. Большой срок-то был?
– Шесть лет.
– Ну, это еще не много, и по десять сидят, и по двадцать, и боле того. А за что дали?
За глупость, хотел сказать Тимур, но тогда придется объяснять, и не факт, что она поверит, а ему вспоминать больно, гораздо больнее, чем сидеть. Тетка правильно все поняла.
– Не хочешь, не говори, твое дело, гляди только, снова не вляпайся.
Ну, спасибо ей за пожелание. Второй раз. Он и первый-то пережил с трудом. На память о зоне остался кашель в легких, глупая синяя татуировка на левом предплечье да шрам на груди. Больше всего Салаватов стеснялся именно татуировки, которая словно бы привязывала его к тому, чужому миру, спрятанному за колючей проволокой.
Тетка еще что-то говорила, но Тимур уже не слушал, считая про себя секунды, как когда-то считал дни. Еще немного, и он дома.
Лара.
Мой дневничок.
Спи моя радость усни, в доме погасли огни… В доме огни. Их так много, целая россыпь желтых огней, хочется подхватить ее на ладони, подуть, чтобы она пылью слетела на землю, но тогда вокруг будет темно. Пыталась писать. Получаются какие-то кляксы. Ужасно глупо, наверное, во мне не осталось ни капли таланта. Тимур утешает, можно подумать, мне нужны его утешения. Мещанин, что он вообще понимает в искусстве, только и делает, что ноет. Не делай того, не делай сего. А я хочу и буду!
Вот шифр придумала, наверное, тоже, чтобы отличится. С шифром вести дневник интереснее, чем без шифра, да и если кто лишний раз нос засунет, то не так напряжно, что прочтут.
Тяжело. Депресняк. Почему же мне так плохо? Это они виноваты, тетка и Ника. Старая клуша постоянно тыкала мне в нос чужие грехи, а Ника просто мешает жить. Но выгонять нельзя, родственница все-таки, да и Олежек прекратит деньги давать. Заботится, блин, было бы о ком. Господи, я поражаюсь, насколько она серая! Ни за что бы не поверила, что человек может быть таким никчемушным. Как хорошо, что я другая.
Я другая! Я – ДРУГАЯ! Нужно только постараться, чтобы остальные заметили. Уехать бы, отдохнуть, тогда и вдохновение вернется. А этот город, Ника, Тимур, они давят на меня своей серостью и обыденностью, тянут за собой в болото. Ну уж нет, я в болото не хочу.
Есть способ. Алик клянется, что помогает. Я решила попробовать, это не так страшно, сидеть, уставившись на белый лист бумаги куда как страшнее. С одного раза ничего не случится, я только посмотрю…
– Эй, мужчина, проснись! – Кто-то толкнул в плечо, Тимур через силу разлепил веки, он не помнил, что ему снилось, что-то тяжелое, в груди болит, и дышать тяжело.
– Проснись, слышишь?! – Тетка настойчиво трясла за плечо.
– Я проснулся. – Салаватов слабо отмахнулся от назойливой попутчицы, мышцы затекли и отказывались подчиняться.
– Что снил-то?
– Ничего.
– Ага, я вижу, что ничего. Только орал на весь вагон, вона, зазря людей напугал. Тебе, парень, нервы лечить надо.
Надо, никто и не спорит, и нервы, и душу, и пошатнувшуюся веру в людей и Бога. Только где ж такого врача найти?
– Лару все какую-то звал, кто она такая? – Глаза тетки светились любопытством, и Тимур, не желая разочаровывать сердобольную попутчицу, ответил.
– Невеста.
– Тогда понятно. Думаешь, дождалась?
Нет. Не думает, точно знает – не дождалась. Лара, его Лара умерла. Он виноват, только он и никто другой, и даже тюрьма не сумела очистить его от чувства вины. Но толстухе этого знать не полагается.
– Хочешь, погадаю? – Не дожидаясь согласия, тетка шустро раскинула карты. – Вижу… Вижу предстоит тебе дорога дальняя, дорога длинная, дом казенный… прошлого берегись, на прошлое надейся. Смерть вижу… Любовь… Прошлое над тобою висит, не за свои грехи платишь.
– Спокойной ночи. – Сил на то, чтобы выслушивать подобную ерунду, у Салаватова не было, и, перевернувшись на другой бок, Тимур закрыл глаза. Лара, милая Лара, когда же ты простишь, когда отпустишь душу грешную, когда позволишь снова себя человеком ощутить, а не тварью проклятой? Ответ лежал на поверхности. Ответ подсказала сама Лара, которая снилась ему в ночных кошмарах и грезилась наяву.
Сначала найди. – Так она сказала.
Найди.
По моим расчетам поезд прибыл вчера. На вокзал я не пошла. Во-первых, показываться было рано. Если нарушить последовательность, замысел не удастся. Во-вторых, просто страшно, а вдруг увижу его и… Нет уж, лучше подождать. Поэтому я просто обвела знаменательную дату красным кружком и навестила Лару. Я знаю, ей нравятся мои визиты, пусть говорят, будто мертвые мертвы, но моя сестра, она и из могилы отвечает мне. Анютины глазки расцвели, значит, Лара довольна. Она всегда любила цветы.
Коротко обрезав толстые стебли роз, я пристроила букет в пластиковую бутылку. Раньше была ваза, но ее украли.
– Он сегодня приехал.
Лара улыбнулась. Удачная фотография, самая лучшая, здесь ей двадцать два, она счастливо смотрит на мир, веря, что впереди еще целая жизнь. Моя сестра собиралась дожить до ста лет, а умерла в двадцать четыре. Ублюдок Тимур украл целых семьдесят шесть лет ее жизни.
– Ты не думай, я не собираюсь отступать. Я не боюсь. Больше я ничего не боюсь. – В носу предательски защипало, пришлось потереть ладонью, стало легче. А Лара улыбается, глядит сквозь меня и улыбается.
– Интересно, он сильно изменился? Постарел, наверное, и вряд ли такой красивый, как раньше. Ты, наверное, не знаешь, я ведь тоже его любила. И тебе завидовала.
Камень холодный, и земля холодная, но на кладбище по моим наблюдениям холодно всегда: зимой чуть больше, летом меньше. Густые кроны тополей ловят солнце, и лишь редким лучикам удается пробиться к земле. Они пристыжено скользят по гранитным глыбам, в которых люди тщатся увековечить память, и, утомившись, гаснут. Трава влажно блестит, а по Лариному лицу катятся слезы. Я знаю, что это не слезы, а та же роса, что и на траве, но душа вновь скручивается болезненным штопором. Оправдываюсь.
– Ты ведь красавица, не то, что я, замухрышка. Помнишь, меня еще со всех кружков выгоняли, потому как бесталанная? Ну, и с хора, и с хореографии, и с ИЗО? Ты еще переживала, что толку с меня не выйдет.
Солнечный луч скользнул по фотографии, и мне показалось, что Лара улыбается. Она и раньше веселилась, когда меня выпирали с очередного кружка, не понимая причин моей тоски. Ну да, куда ей, она ведь всегда была самой-самой. Самая красивая, самая умная, самая талантливая… А я? Ни слуха, ни чувства ритма, ни терпения, вообще ничего. В школе с тройки на четверку перебивалась, учителя, помнившие Ларочку, тихо стонали, пытаясь подтянуть меня до сколь бы то ни было приличного уровня. Ларины друзья, сравнивая меня со старшей сестрой, неизменно приходили к выводу, что я – потрясающе бесцветна. Про кружки детской самодеятельности уже сказала. В общем, к семнадцати годам за мной прочно закрепилась репутация ленивой ничем не примечательной девицы, на которой природа, что называется, отдохнула. Только Лара говорила, что я – потрясающая, остальные же…
Остальные куда-то исчезли после Лариной смерти, вместе с ними пропал музыкальный центр, телевизор и ковер со стены. Хорошо, хоть денег не нашли, иначе было бы совсем тяжело.
– Как ты думаешь, я права?
Этот вопрос мучил меня последнее время. Я отмахивалась от него, пыталась убедить самое себя, что права, что другого выхода нет, он виноват, и, значит, должен понести наказание. Тот, кто сказал "не судите", не терял близких, иначе, я уверена, он понял бы. Я не судила, я просто решила избавить мир от одного ублюдка.
Поправив розы – букет получился немного неровным, оттого банка норовила упасть, я поднялась. Домой пора, нечего рассиживаться, когда работы выше крыши.
Волк стоял неподвижно и смотрел желтыми немигающими глазами на старый дом, неловко приткнувшийся на низком берегу Плиссы. Он привык наблюдать за людьми, и иногда в лобастую голову приходила мысль о родстве с этими странными существами, которые ходят на двух ногах и заворачиваются во множество шкур, в такие минуты волк испытывал желание выйти к ним, останавливала осторожность. Серый охотник помнил о смерти, живущей в железных трубках.
Стася который день кряду ощущала на себе чужой взгляд. Она даже хотела рассказать о нем отцу, но тот ночью умер. Третьего дня фельдшер, за два мешка картошки вызванный из Погорья, сказал, что старику осталось несколько дней и помочь он уже ни чем не может. Два дня Степан хрипел, хватая пересохшими губами воздух, метался в бреду, звал свою Алесю, Стасину мать, что пять лет назад померла от чахотки, и вот, под утро преставился сам. Видать, сжалился над стариком Боженька, прислал любимую супругу, ибо помер Степан с улыбкой.
А Стасе теперь вот хоронить придется, одной не справится – земля еще тугая, по-весеннему мерзлая, не хватит у нее сил яму вырыть. Девушка взяла посох и побрела к соседу. До хутора Василя было версты две. Стася хорошо знала тропинку и никогда не боялась по ней ходить, ни днем, ни ночью, да и не было для нее разницы – слепым глазам свет не нужен. Сейчас же ей было жутко, то ли от сознания того, что она осталась совсем одна, то ли от ощущения, что неведомый враг преследует ее по пятам. Временами казалось, будто она слышит его дыхание. Наконец Стася не выдержала и побежала.
– Бедная девочка, – потом успокаивал ее Василь, гладя по голове, а губы чтобы она не слышала, шептали – как же ты теперь, горемыка незрячая. Василь не мог взять Стасю к себе, – у самого в хате не протолкнуться, жена, дети, внуки, еще один рот никак не прокормить. Но с похоронами помог, могилка получилась неглубокая, а крест, связанный из двух палок и вовсе косой – стоит, шатается под ветром, день-два и рухнет, еще через недельку зарастет холмик травой, через год поляна выровняется, и лишь человеческая память будет хранить смутный образ свежего холмика да скособоченного креста над ним. У Стаси и того не будет. Василь постоял немного у могилки, тяжело вздохнул и ушел.
А ближе к вечеру небо разродилось дождем, истосковавшаяся по весне земля жадно глотала холодные капли черными губами. Стася дождь не любила – мокро, холодно и звуки искажаются, как сейчас ветка хрустнула – а не поймешь, далеко ли, близко. Стася обернулась.
– Есть тут кто?
Тишина, лишь капли шелестят, да тяжелые стволы довольно поскрипывают, смывая зимнюю пыль.
– Есть тут… – и в последний миг она почти увидела… Словно черная пелена, окружавшая ее с рождения, отступила перед этим удивительным весенним дождем, а в следующее мгновение пришла боль…
Столица встретила июльской жарой, пылью и беззаботно-безоблачным небом. Людское море, зажатое между перронами, пыхтело раздражением и особой, летней усталостью, которая случается вовсе не от работы, а от погоды. Температура градусов под сорок, тело истекает потом, словно кусок сала на раскаленной сковороде, того и гляди, останется одна большая мутная лужица, но Тимур меньше всего думал о жаре. Ему было хорошо, он, наконец-то дома. Ну, почти дома. Сейчас пара остановок на автобусе, а потом небольшая пешая прогулка, можно будет подышать свежим воздухом, мечтая о том, как выбросит из головы все, что было раньше, и заживет с чистого листа.
Нос нестерпимо чесался от запахов: пот, автомобильные выхлопы, краска, плавящаяся на раскаленном почти докрасна боку монстра-паровоза, духи, яблоки, пыль… Запахов было слишком много, и Тимур чихнул.
– Будьте здоровы. – Вежливо сказала кроха, лет пяти от роду. Бдительная мамаша тут же уволокла чадо подальше от подозрительного типа, но Салаватов все равно ответил положенное "спасибо".
Ее он заметил, когда почти выбрался из толпы. Почувствовал на себе чужой, внимательный взгляд и обернулся.
– Лара?
Сердце обмерло, но тут же забилось с утроенной силой.
– Лара?!
Девушка стояла чересчур далеко, чтобы услышать. Но она, видимо, по губам прочла, и рассмеялась. Тимур заворожено смотрел как запрокинулась голова, золотые волосы тяжелой волной упали назад, стекая по плечам, глаза зажмурились… Лара постоянно жмурилась, ей казалось, что таким образом она подчеркивает свое сходство с кошкой. Нет сомнений, это она, Лара, Ларочка, Ларчик драгоценный, но тогда… Невозможно.
Возможно. Ты просто бредишь, окончательно крыша поехала, вот и мерещится всякое. Единственный способ убедиться в том, что это Лара, или, наоборот, не она, – догнать девушку. Тимур начал пробиваться сквозь толпу. Туда, к парапету, на котором она стоит. Быстрее, быстрее, быстрее. Салаватов пытался бежать, но человеческое море, словно специально, делало все, чтобы он не успел. Компания студентов с гитарой и сумками, споткнувшись о которые Салаватов едва не упал. Тетка в соломенной шляпе с соломенной же корзиной в руках. Грузчик с тележкой. Жиденькая колонна школьников в сопровождении бледной от жары и духоты учительницы… Людей слишком много и каждый, каждый норовит толкнуть, задеть, задержать, не понимая, что ему очень нужно заглянуть в лицо той девушке…
Она ушла. Когда Тимуру удалось-таки добраться до заветного места, ее уже не было. Никого не было, только толстый рыжий кот дремал на горячем камне. Значит, показалось.