– Исключено, – ответил дон Хуан, нахмурившись.
– А магнитофон хоть можно?
– Боюсь, что с магнитофоном дело обстоит точно так же.
Мне стало досадно. Я разозлился и заявил, что не нахожу в его отказе никакой логики.
Дон Хуан отрицательно покачал головой.
– Забудь об этом, – властно сказал он. – И, если хочешь иметь со мной дело, никогда больше не вспоминай.
Я сделал слабую попытку настаивать, объясняя, что фотографии и магнитофонные записи необходимы мне в работе. Дон Хуан сказал, что во всем, что мы делаем, по-настоящему необходимо лишь одно – «дух».
– Без духа человек ни на что не годен, – заявил он. – А у тебя его нет. Вот это должно тебя беспокоить, а вовсе не фотографии.
– Что ты име…
Он не дал мне договорить, взмахом руки прервав на полуслове, но, отойдя на несколько шагов, обернулся.
– Приезжай обязательно, – сказал он вполголоса и помахал рукой на прощание.
Дон Хуан сидел на земле возле двери своего дома, прислонясь к стене. Перевернув деревянный ящик из-под молочных бутылок, он предложил мне присесть и чувствовать себя как дома. Я привез с собой блок сигарет. Вытащив несколько пачек, я предложил их дону Хуану. Он сказал, что не курит, но подарок принял. Мы говорили о том, что ночи в пустыне стоят холодные, и еще о разных мелочах.
Я спросил, не нарушает ли мое появление его привычного распорядка. Он взглянул на меня, слегка нахмурившись, и ответил, что у него нет никаких распорядков и что, если мне хочется, я могу провести у него хоть целый день.
Я заранее заготовил несколько опросных генеалогических карт, которые собирался заполнить со слов дона Хуана. Кроме того, порывшись в литературе по этнографии, я составил общий перечень особенностей культуры местных индейцев. Я собирался просмотреть его с доном Хуаном и отметить то, что покажется ему знакомым.
Начал я с генеалогии.
– Как звали твоего отца? – спросил я.
– Я звал его «папа», – ответил дон Хуан совершенно серьезно.
С некоторым раздражением я подумал, что он не понял и надо ему втолковать. Показав опросную карту, я разъяснил, что одна пустая графа там оставлена для имени и фамилии отца, другая – для имени и фамилии матери. Потом я решил, что, наверное, следовало начать с матери, и спросил:
– Как звали твою мать?
– Я звал ее «мама», – ответил он с обескураживающей наивностью.
Сдерживаясь и стараясь быть вежливым, я сформулировал вопрос иначе:
– А как ее звали другие? Как вообще к ней обращались?
С глуповатой улыбкой старик взглянул на меня и почесал за ухом:
– Ага… Вот тут ты меня поймал. Надо подумать…
После минутного замешательства он, казалось, что-то вспомнил.
Я приготовился записывать. С глубокомысленным видом дон Хуан произнес:
– Другие? Другие обращались к ней так: «Эй, послушай-ка!»
Я невольно рассмеялся. Все это выглядело действительно комично, и я не мог понять, то ли передо мной хитрый старый индеец, который намеренно морочит мне голову, то ли и вправду простодушный дурачок.
Набравшись терпения, я постарался разъяснить ему, что этот вопрос – весьма серьезный и что заполнение опросных карт является очень важным моментом в моей работе. Я приложил максимум стараний к тому, чтобы он понял идею генеалогии и личной истории. Закончив, я спросил:
– Так можешь ты назвать мне имена своих родителей?
Он взглянул на меня. Взгляд его был ясным и добрым.
– Ты зря тратишь время. Давай не будем заниматься ерундой.
Я не нашелся что сказать. Только что я разговаривал с растерявшимся глуповатым индейцем, который озадаченно чесал в затылке, и вот, спустя какое-то мгновение, роли переменились: теперь уже я сам чувствовал себя дураком, а он смотрел на меня совершенно неописуемым взглядом. В его взгляде не было ни раздражения, ни презрения, ни торжества или самодовольства, а лишь ясность, проникновенность и доброта.
– У меня нет личной истории, – сказал дон Хуан после продолжительной паузы. – В один прекрасный день я обнаружил, что в ней нет никакой нужды, и разом избавился от нее. Так же, как от привычки выпивать.
Я ничего не понял. У меня возникло ощущение смутной тревоги. Я напомнил ему, что он сам разрешил мне задавать вопросы. Он опять сказал, что против вопросов не возражает.
– Но личной истории у меня больше нет, – сказал он и испытующе взглянул на меня. – Когда она стала лишней, я от нее избавился.
Я уставился на него, пытаясь вникнуть в скрытый смысл его слов.
– Но как можно избавиться от личной истории?
– Сначала нужно этого захотеть, а потом, действуя последовательно и гармонично, в конце концов просто отсечь ее.
– Но зачем?! – воскликнул я.
Моя личная история была мне ужасно дорога. Я совершенно искренне чувствовал, что без глубоких семейных корней в моей жизни не было бы ни преемственности, ни цели.
– Нельзя ли уточнить, что имеется в виду, когда ты говоришь «избавиться от личной истории»? – спросил я.
– Уничтожить ее. Стереть – вот что, – жестко ответил дон Хуан.
– Ну ладно. Возьмем, например, тебя. Ты – яки. Как можно это стереть? Ведь ты не можешь этого изменить.
– Я – яки? – с улыбкой спросил он. – С чего ты взял?
– Верно! – сказал я. – Я не могу этого знать наверняка, но сам-то ты знаешь, и это единственное, что имеет значение и что делает этот факт личной историей.
Я почувствовал, что попал в точку. Но он ответил:
– То, что мне известно, яки я или нет, еще не является личной историей. Личной историей становится лишь то, что знаю не только я, но и кто-нибудь другой. Что же касается моего происхождения, то уверяю тебя: никто не может сказать с уверенностью, что ему что-нибудь об этом известно.
Я торопливо записывал за ним все, что он говорил. Затем, прекратив писать, взглянул на него. Я никак не мог понять, с кем имею дело. В уме промелькнул весь набор впечатлений, которые он на меня производил: таинственный жуткий взгляд, с которого началось наше знакомство, обаяние его утверждений о том, что всё в мире соглашается с ним, его остроумие, собранность и динамичность, и тут же – выражение полнейшей тупости на лице, когда я спросил о родителях, а сразу после этого – совершенно неожиданная сила его ответов, которыми он поставил меня на место.
– Ты недоумеваешь, кто же я такой? – спросил он, словно читая мои мысли. – Тебе никогда не узнать, кто я и что из себя представляю. Потому что у меня нет личной истории.
Он спросил, есть ли у меня отец. Я ответил, что есть. Дон Хуан сказал, что мой отец – пример того, о чем идет речь. Он велел вспомнить, что думает обо мне отец, а потом сказал:
– Отец знает о тебе все. Поэтому ты для него – как раскрытая книга. Он знает, кто ты такой, что из себя представляешь и чего стоишь. И нет на земле силы, которая могла бы заставить его изменить свое отношение к тебе.
Дон Хуан сказал, что у каждого, кто меня знает, сформировался определенный образ моей личности. И любым своим действием я как бы подпитываю и еще больше фиксирую этот образ.
– Неужели тебе не ясно? – драматически сказал он. – Твоя личная история постоянно нуждается в том, чтобы ее сохраняли и обновляли. Поэтому ты рассказываешь своим друзьям и родственникам обо всем, что делаешь. А если бы у тебя не было личной истории, надобность в объяснениях тут же отпала бы. Твои действия не могли бы никого рассердить или разочаровать, а самое главное – ты не был бы связан ничьими мыслями.
Неожиданно до меня дошло, что он имеет в виду. Я и раньше, можно сказать, знал это, но никогда не пытался это осознать. Свобода от личной истории казалась вещью довольно заманчивой, по крайней мере на интеллектуальном уровне. Но от нее веяло грозным и неуютным одиночеством. Я хотел было поделиться с ним своими ощущениями, но спохватился, поскольку во всей этой ситуации было что-то ужасно нелепое. Мне казалось, что просто смешно ввязываться в философский спор с невежественным старым индейцем, который в плане «интеллектуальной изощренности» явно уступает студенту университета. Однако он все же каким-то образом увел меня в сторону от первоначального намерения расспросить его о генеалогии. Чтобы вернуть разговор в нужное мне русло, я сказал:
– Почему мы вообще обо всем этом заговорили? Мне ведь, собственно, только нужно было заполнить опросную карту.
– Как почему? – ответил он. – Мы заговорили об этом, потому что я сказал: задавать вопросы о прошлом – занятие совершенно никчемное.
Говорил он очень твердо. Я понял, что ничего не добьюсь, и решил изменить тактику.
– Освобождение от личной истории присуще всем индейцам яки? – спросил я.
– Оно присуще мне.
– А как ты этому научился?
– Жизнь научила.
– Тебя учил отец?
– Нет. Скажем так, я научился этому сам. И сегодня я открою тебе эту тайну, так что ты уедешь отсюда не с пустыми руками.
Его голос перешел в торжественный шепот. Это актерство меня рассмешило. Я не мог не признать, что в этом он большой мастер. Мне даже пришло в голову, что я имею дело с прирожденным артистом.
– Давай, – покровительственным тоном сказал дон Хуан. – Записывай. Ты ведь без этого жить не можешь.
Я взглянул на него, и в моих глазах, должно быть, мелькнуло скрытое замешательство.
Он хлопнул себя по ляжкам и с довольным видом рассмеялся.
– «Всю личную историю следует стереть для того…» – медленно, как бы диктуя, произнес он.
Я лихорадочно записывал.
– «…чтобы освободиться от ограничений, которые накладывают на нас своими мыслями другие люди».
Я не верил своим ушам. Он не мог этого сказать. Я был буквально подавлен, что, должно быть, отразилось на моем лице. Он не преминул этим воспользоваться.
– Вот ты, например, – продолжал он. – В данный момент ты недоумеваешь, гадая, кто же я такой. Почему? Потому что я стер личную историю, постепенно окутав туманом свою личность и всю свою жизнь. И теперь никто не может с уверенностью сказать, кто я такой и что я делаю.
– Но ты-то сам знаешь, разве не так? – вставил я.
– Я-то, будь уверен… тоже нет! – воскликнул он и затрясся от смеха.
Прежде чем сказать «тоже нет», он выдержал довольно длинную паузу, и я был уверен, что он скажет «знаю». В его неожиданном ответе было что-то угрожающее, и я вновь почувствовал страх.
– Это и есть та маленькая тайна, которую я намерен тебе сегодня открыть, – тихо произнес дон Хуан. – Никто не знает моей личной истории. Никому не известно, кто я такой и что делаю. Даже мне самому.
Прищурившись, он смотрел в пространство за моим правым плечом. Он сидел скрестив ноги и выпрямившись, однако его тело казалось полностью расслабленным. В этот миг он был сама суровость: ни дать ни взять – могучий вождь, «краснокожий воин» из книг моего детства. Я поддался романтическому воображению и вдруг отчетливо ощутил противоречивость своего отношения к этому человеку: он очень меня притягивал и в то же время до смерти пугал.
Так он сидел, глядя в пространство перед собой, довольно долго.
– Откуда мне знать, кто я такой, если все это – я? – спросил он, движением головы указывая на все, что нас окружало; потом он взглянул на меня и улыбнулся.
– Ты должен постепенно создать вокруг себя туман, шаг за шагом стирая все вокруг до тех пор, пока не останется ничего гарантированного, однозначного или очевидного. Сейчас твоя проблема в том, что ты слишком реален. Реальны все твои намерения и начинания, все твои действия, все твои настроения и побуждения. Но все не так однозначно и определенно, как ты привык считать. Тебе нужно взяться за стирание своей личности.
– Но зачем? – ошеломленно спросил я.
До меня вдруг дошло, что он мне указывает, как себя вести. Сколько себя помню, я всегда терпеть не мог, когда кто-либо пытался учить меня жить. Сама мысль о том, что мне собираются указывать, что я должен делать, немедленно вызывала во мне защитную реакцию.
– Ты говорил, что тебя интересует информация о растениях, – спокойно сказал он. – Ты что же, думаешь получить ее даром? Как это, по-твоему, называется? Мы ведь условились – ты задаешь вопросы, а я рассказываю тебе то, что знаю. Если тебя это не устраивает, то нам больше не о чем говорить.
Меня раздражала его ужасная прямота, но я поневоле был вынужден признать, что он прав.
– Скажем так: если ты хочешь изучать растения, то должен, кроме всего прочего, стереть свою личную историю.
– Но каким образом? – спросил я.
– Начни с простого – никому не рассказывай о том, что в действительности делаешь. Потом расстанься со всеми, кто хорошо тебя знает. В итоге вокруг тебя постепенно возникнет туман.
– Но это же полный абсурд! – воскликнул я. – Почему меня никто не должен знать? Что в этом плохого?
– Плохо то, что те, кто хорошо тебя знает, воспринимают твою личность как вполне определенное явление. И как только с их стороны формируется такое к тебе отношение, ты уже не в силах разорвать путы их представлений о тебе. Мне же нравится полная свобода неизвестности. Никто не знает меня с полной определенностью, как, например, многие знают тебя.
– Но в этом уже присутствует ложь.
– Ложь или правда – мне до этого дела нет, – жестко произнес он. – Ложь существует только для тех, у кого есть личная история.
Я возразил, что мне не нравится намеренно мистифицировать людей или вводить их в заблуждение. Он ответил, что я и так ввожу в заблуждение всех, с кем имею дело.
Старик затронул больной вопрос. Я даже не спросил, что он имеет в виду или почему он решил, что я постоянно всех мистифицирую. Вместо этого я тут же пустился в объяснения – все мои родственники и друзья почему-то считают меня человеком ненадежным, и это причиняет мне боль, так как за всю жизнь я ни разу не солгал.
– Но ты всегда знал, как это делается, – заметил он. – Тебе не хватало одного – ты не знал, зачем следует лгать. Теперь знаешь.
Я запротестовал:
– Неужели ты не понимаешь – я сыт по горло тем, что меня считают ненадежным?
– Но ведь это так, – убежденно сказал он.
– Да нет же, черт возьми! – воскликнул я.
Вместо того чтобы отнестись к этой моей вспышке серьезно, он захохотал, как безумный. Я чувствовал, что ненавижу его. Но, к сожалению, он снова был прав.
Угомонившись, он продолжил:
– Если у человека нет личной истории, то, что бы он ни сказал, это ложью не будет. Твоя беда в том, что ты вынужден всем все объяснять и в то же время хочешь сохранить ощущение свежести и новизны от того, что делаешь. Но оно исчезает после того, как ты рассказал кому-нибудь о том, что сделал, поэтому, чтобы продлить это, тебе необходимо выдумывать.
Я был ошеломлен таким оборотом нашей беседы и старался как можно точнее все записать. Для этого мне пришлось полностью сосредоточиться на его словах, оставив в стороне свои собственные возражения и возможный скрытый смысл того, о чем он говорил.
– Отныне, – сказал он, – ты просто должен показывать людям то, что считаешь нужным, но никогда не говори, как достиг этого.
– Но я не умею хранить тайны! – воскликнул я. – Поэтому то, что ты говоришь, для меня бесполезно.
– Ну так изменись! – резко бросил он, ярко сверкнув глазами. Он напоминал странного дикого зверя, но в то же время был очень последователен и мыслил исключительно точно. Мое раздражение сменилось состоянием замешательства.
– Видишь ли, – продолжал он, – наш выбор ограничен: либо мы принимаем, что все реально и определенно, либо – нет. Если мы выбираем первое, то в конце концов смертельно устаем и от себя самих, и от всего, что нас окружает. Если же мы выбираем стереть личную историю, то все вокруг нас погружается в туман. Это восхитительное и таинственное состояние, когда никто, даже ты сам, не знает, откуда выскочит кролик.
Я возразил, что стирание личной истории лишь усугубит чувство неуверенности и незащищенности.
– Когда отсутствует какая бы то ни было определенность, мы все время начеку, мы постоянно готовы к прыжку, – сказал он. – Гораздо интереснее не знать, за каким кустом прячется кролик, чем вести себя так, словно тебе все давным-давно известно.
Он замолчал и, кажется, целый час не говорил ни слова. Я не знал, что спросить. Наконец он встал и попросил подвезти его в соседний городок.
Почему-то от этой беседы я устал и мне хотелось спать.
Он попросил меня остановить машину и сказал, что, если мне нужно отдохнуть, я должен взобраться на плоскую вершину холма у дороги и полежать на ней ничком, головой на восток.
В его голосе была настойчивость. Я не хотел спорить, а может, просто настолько устал, что был не в силах даже говорить. Взобравшись на холм, я сделал все так, как он сказал.
Я заснул на две-три минуты, но этого оказалось достаточно, чтобы мои силы полностью восстановились.
Мы доехали до центра городка, где он попросил его высадить.
– Возвращайся, – сказал он, выходя из машины. – Обязательно возвращайся.
Я рассказал о своих поездках к дону Хуану познакомившему нас приятелю. Он заключил, что я только зря трачу время. Я передал ему свои беседы с доном Хуаном во всех подробностях. Он же полагал, что я преувеличиваю и создаю романтический ореол вокруг выживающего из ума старика.
Но я был весьма далек от романтической идеализации. Напротив, мою симпатию к дону Хуану основательно поколебала его постоянная критика в мой адрес. Тем не менее я не мог не признать, что во всех случаях критика была уместной, точной и вполне справедливой.
Таким образом, я оказался перед дилеммой: с одной стороны, я не мог примириться с мыслью, что дон Хуан способен разрушить мои взгляды на мир, а с другой – мне не хотелось соглашаться с моим приятелем, утверждающим, что старик просто ненормальный.
Поэтому, чтобы составить окончательное мнение, я поехал к нему еще раз.
Едва я приехал, дон Хуан повел меня в пустынный чапараль, даже не взглянув на сумку с продуктами, которые я ему привез. Похоже, он ждал меня.
Мы шли несколько часов. Растений он не собирал и мне не показывал, зато научил меня «правильно ходить». Он сказал, что удерживать внимание на траве и окружающей местности легче, если при ходьбе слегка подогнуть пальцы рук. Он заявил, что моя обычная походка ослабляет внимание и лишает сил, кроме того, никогда ничего нельзя носить в руках. Для поклажи следует пользоваться рюкзаком или заплечным мешком. Особое положение рук, сказал дон Хуан, повышает выносливость и обостряет внимание.
Я решил не спорить и на ходу подогнул пальцы, как он велел. Ни на моем внимании, ни на моей выносливости это никак не отразилось.
Мы вышли утром, а первый привал сделали только около полудня. Я сильно вспотел и хотел напиться из своей фляги, но дон Хуан остановил меня, сказав, что лучше сделать только маленький глоток. Потом он срезал несколько листьев с невысокого желтоватого кустика и принялся их жевать. Несколько штук он дал мне и сказал, что это – замечательные листья; если их медленно жевать, жажда исчезнет. Пить хотелось по-прежнему, но неудобства я больше не ощущал.
Он словно прочел мои мысли и объяснил, что я не почувствовал ни преимущества «правильной походки», ни положительного действия листьев, которые жевал, потому что я молод и силен, а тело мое ничего этого не заметило из-за некоторой тупости. Он засмеялся. Однако я не был склонен веселиться, и это как будто позабавило его еще больше. Он уточнил свое предыдущее заявление, сказав, что мое тело не то чтобы действительно тупое, но как бы спит.
В это мгновение прямо над нами с карканьем пролетела огромная ворона. Это меня испугало, и я засмеялся. Я думал, что это – как раз тот случай, когда смех вполне уместен, но он, к моему удивлению, энергично дернул меня за рукав и с самым серьезным видом велел замолчать.
– Это – не шутка, – сурово произнес он с таким видом, словно я знал, о чем идет речь.
Я попросил объяснить, сказав, что не понимаю, почему его так рассердил мой смех по поводу вороны, ведь мы же смеялись, когда в кофеварке булькал кипяток.
– То, что ты видел, не было просто вороной! – воскликнул он.
– Но я видел, что это была ворона, – настаивал я.
– Ничего ты, дурак, не видел, – оборвал он.
Я не видел причин для грубости с его стороны и сказал, что не люблю действовать людям на нервы и что мне лучше уехать, поскольку он явно не расположен к общению.
Он громко расхохотался, словно я разыграл перед ним клоунаду. Я буквально рассвирепел.
– Ну, ты горяч, – небрежно прокомментировал он. – Ты слишком серьезно к себе относишься.
– Можно подумать, ты относился к себе по-другому, когда на меня разозлился! – вставил я.
Он сказал, что ему даже в голову не приходило на меня злиться, и пронзительно взглянул на меня.
– То, что ты видел, не было согласием со стороны мира. Летящая, да еще и каркающая ворона никогда не выражает согласие мира. Это был знак!
– Знак чего?
– Очень важный знак. Он касается тебя, – ответил он загадочно.
В это мгновение прямо к нашим ногам упала сухая ветка, сорванная ветром с куста.
– А вот это – согласие! – дон Хуан взглянул на меня сияющими глазами и рассмеялся грудным смехом.
У меня возникло ощущение, что он просто дразнит меня, на ходу выдумывая правила своей странной игры так, чтобы ему можно было смеяться, а мне – нет.
Раздражение мое вспыхнуло с новой силой, и я все это ему выложил.
Но он не рассердился и не обиделся. Он снова засмеялся, и смех этот привел меня в негодование. Я подумал, что он попросту надо мной издевается, и тут же решил, что сыт по горло подобного рода «полевыми исследованиями».
Я встал и сказал, что хотел бы прямо сейчас отправиться в обратный путь к его дому, потому что мне нужно возвращаться в Лос-Анджелес.
– Сядь! – приказал он. – Ты обидчив, как старая дама. Ты не уедешь сейчас, потому что мы еще не договорили.
Я ненавидел его. Самодовольный, высокомерный тип!
Он запел идиотскую мексиканскую песенку, имитируя манеру исполнения одного популярного певца. Он растягивал одни слоги и проглатывал другие, превращая песню в такую смешную пародию, что в конце концов я не выдержал и начал посмеиваться.
– Видишь, ты смеешься над глупой песенкой, – сказал он. – А ведь тот, кто ее таким образом исполняет, равно как и те, кто платит деньги за то, чтобы послушать его, не смеются. Они считают, что это – очень серьезно.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил я.
Я подумал, что этим примером он решил мне показать, что я смеялся по поводу вороны потому, что не воспринял ее всерьез, как не воспринял всерьез дурацкую песенку. Но дон Хуан снова сбил меня с толку. Он сказал, что своим невыносимым чванством и слишком серьезным отношением ко всякой чепухе, которая с точки зрения человека, находящегося в здравом рассудке, не стоит выеденного яйца, я напоминаю исполнителя той песенки и его почитателей.
Затем он вернулся к тому, что говорил раньше об «изучении растений», как бы для того, чтобы освежить эту информацию в моей памяти. Он особо подчеркнул, что если я действительно хочу учиться, то мне необходимо изменить подавляющее большинство своих моделей поведения.
Я снова начал злиться и взвинтил себя до такой степени, что лишь ценой огромных усилий мог продолжать записывать.
– Ты слишком серьезно к себе относишься, – медленно проговорил он. – И воспринимаешь себя как чертовски важную персону. Это нужно изменить! Ведь ты настолько важен, что считаешь себя вправе раздражаться по любому поводу. Настолько важен, что можешь позволить себе развернуться и уйти, когда ситуация складывается не так, как тебе этого хочется. Возможно, ты полагаешь, что тем самым демонстрируешь силу своего характера. Но это же чушь! Ты – слабый, чванливый и самовлюбленный тип!
Я попытался было возразить, но дон Хуан не позволил. Он сказал, что из-за непомерно раздутого чувства собственной важности я за всю жизнь не довел до конца ни единого дела.
Я был поражен уверенностью, с которой он говорил. Но его слова, разумеется, в полной мере соответствовали истине, и это меня не только разозлило, но и изрядно испугало.
– Чувство собственной важности, так же как личная история, относится к тому, от чего следует избавиться, – веско произнес он.
У меня пропало всякое желание с ним спорить. Было вполне очевидно, что положение мое крайне невыгодно: он не собирался возвращаться домой, пока не сочтет нужным, я же попросту не знал дороги и был вынужден оставаться с ним.
Вдруг он сделал странное движение, как бы принюхиваясь, и ритмично подергал головой. Он весь как-то странно напрягся, словно перед прыжком, повернулся и с любопытством изумленно оглядел меня с ног до головы, словно высматривая что-то особенное, а потом рывком вскочил и быстро зашагал прочь. Он почти бежал. Я поспешил за ним. Примерно с час он шел очень быстро.
Наконец он остановился у скалистого холма, и мы присели в тени под кустом. Я был полностью истощен быстрой ходьбой, но настроение мое несколько улучшилось. Со мной произошли странные изменения. Если в начале перехода дон Хуан меня почти бесил, то теперь я испытывал чуть ли не душевный подъем.
– Непостижимо, – удивился я, – мне в самом деле очень хорошо.
Вдалеке каркнула ворона.
– Знак, – отметил дон Хуан.
Со скалы скатился небольшой камень и с треском упал в чапараль.
Дон Хуан громко засмеялся и указал пальцем в ту сторону, откуда донесся звук:
– А это – согласие.
Затем он спросил, готов ли я продолжить разговор о своем чувстве собственной важности. Я рассмеялся: недавний приступ гнева казался мне теперь чем-то столь далеким, что было непонятно, каким образом я вообще умудрился рассердиться на дона Хуана.
– Не понимаю, что со мной происходит, – недоумевал я, – то злился, то вдруг отчего-то успокоился.
– Нас окружает очень таинственный мир, – сказал он. – И не так-то просто расстаться со своими секретами.
Мне нравились его загадочные утверждения. В них была тайна, и в них был вызов. Я не мог понять: то ли они содержат некий глубокий скрытый смысл, то ли являются полной бессмыслицей.
– Если будешь когда-нибудь в этих местах, – сказал он, – держись подальше от места нашей первой стоянки. Беги от него как от чумы.
– Почему? В чем дело?
– Не время это объяснять, – ответил дон Хуан. – Сейчас нам нужно разобраться с чувством собственной важности. Пока ты чувствуешь, что наиболее важное и значительное явление в мире – это твоя персона, ты никогда не сможешь по-настоящему ощутить окружающий мир. Точно зашоренная лошадь: ты не видишь в нем ничего, кроме самого себя.
Какое-то время он разглядывал меня, словно изучая, а потом сказал, указывая на небольшое растение:
– Поговорю-ка я со своим маленьким другом.
Он встал на колени, погладил кустик и заговорил с ним. Я вначале ничего не понял, но потом дон Хуан перешел на испанский, и я услышал, что он бормочет какой-то вздор. Потом он поднялся.
– Не важно, что говорить растению, – сказал он. – Говори что угодно, хоть собственные слова выдумывай. Важно только, чтобы в душе ты относился к растению с любовью и обращался к нему как равный к равному.
Собирая растения, объяснил он, нужно извиняться перед ними за причиненный вред и заверять их в том, что однажды и твое собственное тело послужит им пищей.
– Так что в итоге мы с ними равны, – заключил дон Хуан. – Мы не важнее их, они – не важнее нас.
– Ну-ка, поговори с растением сам, – предложил он. – Скажи ему, что ты больше не чувствуешь себя важным.
Я заставил себя опуститься перед растением на колени, но заговорить с ним так и не смог.
Я почувствовал себя глупо и рассмеялся. Однако злости не было.
Дон Хуан похлопал меня по плечу и сказал, что все нормально, мне удалось не рассердиться, и это уже хорошо.
– Теперь всегда говори с растениями, – сказал он. – Пока полностью не избавишься от чувства собственной важности. В конце концов тебе должно стать безразлично, смотрит на тебя кто-то в этот момент или нет. Ступай-ка вон туда, в холмы, и потренируйся сам.
Я спросил, можно ли беседовать с растениями молча, в уме.
Он засмеялся и потрепал меня по затылку.
– Нет! С ними нужно разговаривать громко и четко, так, словно ты ждешь от них ответа.
Я направился туда, про себя посмеиваясь над его странностями. Я даже честно пытался поговорить с растениями, но ощущения нелепости этого занятия побороть не смог.
Выждав, как мне показалось, достаточно долго, я вернулся к дону Хуану, чувствуя, что он знает о моей неудаче.
Он даже не взглянул на меня, только жестом велел сесть и сказал:
– Смотри внимательно. Сейчас я снова буду беседовать со своим маленьким другом.
Он опустился на колени перед кустиком и примерно с минуту, улыбаясь, что-то говорил, причудливо раскачиваясь и изгибаясь всем телом.
Мне показалось, что он спятил.
– Кустик велел сообщить тебе, что он весьма съедобен, – сказал дон Хуан, поднявшись с земли. – Горсть его листьев способна сохранить человеку здоровье. Еще он сказал, что вон там такие кусты растут во множестве.
И дон Хуан кивнул на склон холма ярдах в двухстах отсюда.
– Идем поищем, – предложил он.
Меня рассмешила эта клоунада. Конечно, мы их там найдем, ведь дон Хуан прекрасно знает пустыню, и ему наверняка известно, где что растет.
По пути он велел мне запомнить это растение, потому что оно является не только съедобным, но и лекарственным.
Я спросил его, наполовину в шутку, не от кустика ли он все это сейчас узнал. Он остановился, окинул меня недоверчивым взглядом, покачал головой и со смехом воскликнул:
– Ну и ну! Ты умник, и оттого глуп – глупее, чем я думал. Ну как растение могло поведать мне о том, что я и так знаю?
Потом он объяснил, что все свойства растений этого вида были ему хорошо известны и раньше, а этот кустик только открыл ему, где в изобилии произрастают его собратья, сказав, что не возражает против того, чтобы дон Хуан рассказал мне об этом.
На склоне мы обнаружили целые заросли таких кустов. Я едва не расхохотался, но он тотчас велел мне поблагодарить растения. Я чувствовал себя мучительно скованным и так и не смог этого сделать.
Он снисходительно улыбнулся и произнес еще одну из своих загадочных фраз, повторив ее три или четыре раза:
– Мы находимся в таинственном мире. Люди значат здесь ничуть не больше всего прочего. И если растение поступает благородно по отношению к нам, мы должны его поблагодарить, иначе оно вполне может не позволить нам уйти отсюда.
При этом он взглянул на меня так, что я похолодел. Поспешно наклонившись к растениям, я сказал:
– Спасибо!
Он удовлетворенно засмеялся.
Побродив по пустыне еще час, мы повернули к его дому. Вскоре я отстал, и дону Хуану пришлось меня подождать. Он проверил мои руки; пальцев я не подгибал. Он сказал, что либо я буду за ним наблюдать и во всем подражать ему, либо он больше никогда не возьмет меня с собой.
– Ты не маленький, и я не собираюсь всякий раз тебя дожидаться, – отчитал он меня.