– Боже мой! Он был сумасшедший?
Холмс кивнул:
– Обычное дело – мания; он полагал, будто мир лежит во зле; он любил свою жену и детей и решил, что им не место в юдоли греха; и отправил их всех, одного за другим, в лучший мир, поручив их заботам Всевышнего…
Я покачал головой, глядя на оживленную улицу:
– Да, вы верно сказали – это ужасное помешательство, и притом довольно распространенное. Но все же я не вижу, какое отношение к этой истории имеет миссис Хадсон.
– Неужели? Представьте себе, какие слухи пошли в округе после страшной находки и как они должны были подействовать на молодую женщину, только что поселившуюся на этой улице и вынужденную проводить в одиночестве бо́льшую часть дня. Разумеется, какая-нибудь знакомая сплетница, что жила по соседству со злосчастным домом, не преминула рассказать, что ночной порой сквозь стены доносятся странные звуки: женские стоны, детский плач и явственный скрежет лопаты, взрезающей землю. Другая соседка, возможно, желая перещеголять первую, поклялась, что видела девушку в белой ночной рубашке, тоскливо блуждающую вечерами по дворику за домом. Слухи множились… и по сей день никто из обитателей Бейкер-стрит, живших здесь во дни, когда преступление было раскрыто, не ступит ногой в эту лавку.
Холод пробрал меня до мозга костей, хоть я изо всех сил пытался отреагировать как разумный человек.
– Но, Холмс, почему же вы мне раньше никогда этого не рассказывали?
– К слову не приходилось, – просто ответил Холмс. – А сегодня, когда я обнаружил, что у меня кончается табак, я, как вы совершенно верно догадались, попросил миссис Хадсон сходить в табачную лавочку и пополнить запасы. Она заявила, что слишком занята и не может предпринять это путешествие; тогда я предложил ей хотя бы перейти через дорогу и поглядеть, что есть у нашего друга пенджабца. Она стала отказываться, и я, боюсь, довольно кровожадно прокомментировал ее нежелание идти, а она сочла, что я над ней издеваюсь.
Я постарался ответить как можно более сурово – учитывая, что час был уже поздний и нам следовало торопиться:
– Знаете, Холмс, вы могли бы хоть немного уважать ее убеждения, даже если они отличаются от ваших.
С этими словами я поспешил к себе в спальню и начал торопливо укладывать свои скромные пожитки в чемодан.
До меня донесся голос Холмса, в котором явственно звучало недоумение:
– А почему вы думаете, Ватсон, что мои убеждения так уж сильно отличаются?
– Я только хотел сказать, – стал объяснять я, забравшись в чулан в поисках удочек и снастей, – что если миссис Хадсон придерживается верований в духов и привидения, зачем вам обязательно нужно…
– Да, но я и сам придерживаюсь таких верований, Ватсон!
Я на мгновение замер, ожидая услышать пронзительный хохот – и вдруг испугался, когда хохота не последовало.
– О чем вы вообще? – спросил я, возвращаясь в гостиную.
– Вот о чем: я верю – не так, как наша домохозяйка, по-иному, но все же непоколебимо верю – в могущество призраков. Должен вас предупредить, Ватсон, что в ходе нашего теперешнего расследования и вам придется пересмотреть свои взгляды на этот счет. – Теперь Холмс в свою очередь удалился в спальню и начал собирать вещи.
– Вы шутите, конечно же, – крикнул я ему вслед; я понимал, что мне хотелось – даже странно, почему так сильно хотелось – убедиться, что говорил он не всерьез. – Мы с вами расследовали множество случаев, в которых якобы действовали потусторонние силы, и вы никогда…
– Да, Ватсон, но нам не случалось вести расследование в месте, подобном Холируд-Хаусу!
– Ну хорошо, это королевский дворец – так что с того?
Я понял, что стою, уставившись на витрину лавки на той стороне улицы с гораздо большим ужасом, нежели раньше и нежели требует предмет нашей беседы, а Холмс говорит:
– Двое слуг королевы, которые должны были принять участие в реконструкции самой старой части дворца, комнат, в которых некогда обитала сама королева шотландская, – не успели эти двое приступить к работе, как были найдены мертвыми от бесчисленных ужасных ран. Неужели эти обстоятельства, эти ужасные совпадения вам ничего и никого не напоминают?
Я собирался заявить, что по-прежнему понятия не имею, о чем идет речь; но тут очертания старой, старой истории начали понемногу проступать в памяти, и я невольно содрогнулся.
– Да, Ватсон, – тихо сказал Холмс, подходя к моему окну. – Итальянский секретарь… – Он тоже выглянул в окно, и странным, завороженным голосом произнес: – Риццио…
– Но… – услышал я собственный голос, тихий и запинающийся. – Холмс, это же было триста лет назад! Какое…
– Однако люди говорят, что он до сих пор бродит по дворцовым залам, взыскуя возмездия…
Я опять невольно содрогнулся – и это привело меня в ярость:
– Чепуха! Но даже будь это правдой, зачем, во имя всего на свете…
– Вот это мы и должны понять, друг мой, – и желательно до того, как приедем на место назначения. – Холмс взглянул на часы на каминной полке. – Пора, Ватсон, пора – в дорогу!
Какие бы иллюзии ни питал я насчет роскоши, окружающей путешествующих под эгидой королевского дома, все они развеялись, едва я увидел чудовище, ожидавшее нас на старой обветшавшей платформе в некотором отдалении от главных путей и зданий Юстонского вокзала. Мы едва успели вовремя прибыть к пункту нашего отправления (несмотря на пари и какое бы то ни было расследование, Холмс и слышать не желал о том, чтобы сесть в поезд без по меньшей мере изрядного запаса табаку нужной смеси, приготовленной самым надежным его поставщиком, поэтому на вокзал мы ехали кружным путем); и даже в сумерках, а может, именно из-за того, что смеркалось, огромный паровоз, сверкающий прожекторами и фыркающий в нетерпении, разводя пары в котле, представлял собой такой разительный контраст с маленьким, очень одиноким пассажирским вагончиком, который, если не считать угольного бункера, и составлял собою весь поезд. Я решил, что устроители путешествия пожертвовали всяческим удобством ради скорости, и моя догадка подтвердилась, когда мы подошли к вагону и обнаружили ряд унылых, ничем не приукрашенных купе. В головном и хвостовом купе расположились молодые люди в штатском, которые тут же дали нам понять, что они не из полиции. А откуда, они не сказали, и, зная, что эта загадка бросит вызов Холмсу и, может быть, слегка развлечет его, я промолчал, хоть и заметил, что выправка у них явно военная.
К нам подошли двое, видимо – командиры. У одного было кислое лицо и острый нос, у другого лицо было более приятное и располагающее.
– Добрый вечер, джентльмены, – произнес последний. – Пожалуйста, войдите в вагон, и мы отправимся в путь. Боюсь, у нас нет времени на любезности, но я только хотел бы сказать, что для всех нас большая честь приветствовать вас в этом поезде.
– Благодарю вас, лейтенант?.. – вопросительно не договорил Холмс.
Первый молодой человек улыбнулся, а второй нервно заходил из стороны в сторону.
– Отлично, мистер Холмс. Но, к сожалению, мы пока не можем назвать вам своих имен и воинских званий – у нас приказ.
– Я полагаю, бесполезно спрашивать, чей именно?
– Верно, сэр.
– Пора отправляться, – резко сказал второй.
– Конечно, – ответил Холмс, подходя к одному из средних купе вагона. – Но помните, юноша, что скрытность – не всегда лучшая стратегия для сохранения тайны.
– Что вы хотите сказать, мистер Холмс? – с определенным негодованием спросил кислолицый молодой человек.
– Хочу сказать, что раз вы отказываетесь от разговора, мне придется полагаться на собственную наблюдательность, – ответил Холмс. – А она у меня гораздо лучше развита, нежели способность к светской беседе. Например, пока вы столь красноречиво молчали, я понял, что в вашей осанке навеки запечатлелась армейская выправка; и все же по вас не скажешь, что вам приходилось подвергаться значительным физическим нагрузкам или что вы много бывали на открытом воздухе. Поэтому несложно сделать вывод, что вы либо штабной офицер в невысоком чине, либо сотрудник военной разведки в чине более высоком. И какое из этих предположений в нашей ситуации кажется наиболее вероятным? – Неприятного типа это задело за живое, и Холмс подошел к нему. – Дружелюбная беседа порою служит самым лучшим прикрытием, и, несомненно, ваш коллега из военно-морского флота это уже понял. – Холмс постучал костяшками пальцев по груди армейского офицера, сказал: – Извольте это запомнить, – и вошел в вагон. – А вам, сэр, – добавил он, опустив окно и обращаясь ко второму молодому человеку, – я бы посоветовал, если, конечно, вы желаете преуспеть на вашем теперешнем поприще, избавиться от походки вразвалочку!
Молодой человек невольно засмеялся и с уважением оглядел нас с Холмсом, закрывая дверь купе.
– Приятной поездки, джентльмены, – сказал он, – и дайте нам знать, если мы можем чем-то быть полезны…
Он махнул рукой людям впереди и позади нас, поезд дернулся и тронулся с места.
Невзирая на веселость этого офицера, меня стали одолевать мрачные предчувствия – та тревога, что охватывает человека, когда ему неизвестно даже, кому он может доверять и почему; я нередко испытывал подобное в Афганистане, а теперь у меня возникло похожее ощущение в связи с этой поездкой. По мере нашего продвижения на север моей тревоге суждено было перейти в глубокую философскую скорбь и даже ужас. В начале пути мы с Холмсом бодрились, занявшись разгадкой оставшейся части Майкрофтовой телеграммы в попытке разрешить наше пари. Но в телеграмме осталось довольно мало темных мест. Фраза про «мистера Уэбли»[2] никого не поставила бы в тупик (кроме разве людей, ничего не смыслящих в британском огнестрельном оружии). Майкрофт знал, что я беру свой армейский револьвер лишь на самые опасные вылазки, а значит, таким недвусмысленным намеком хотел сообщить, что наши противники опасны и жестоки. По правде сказать, предостережение было совершенно излишним, принимая во внимание судьбу, постигшую двоих людей, предположительно имеющих отношение к нашему делу. Странное упоминание ладони и «зачитанной судьбы» могло бы ненадолго сбить меня с толку, если бы я не знал, что по крайней мере один преступник из тех, с кем Холмсу приходилось сталкиваться, некий «Свинтус» Шинвелл Джонсон, имел привычку по временам носить с собой дьявольское уродливое орудие, именуемое «наладонным защитником»: полностью умещающийся в ладони однозарядный пистолет под укороченный патрон 32-го калибра. Короткий ствол высовывался меж средним и безымянным пальцами, а спусковым крючком служил рычаг, на который нужно было нажимать пяткой ладони. Преступный мир Лондона перенял это оружие у чикагских бандитов, а Шинвелл Джонсон, будучи осведомлен об интересе Холмса к экзотическому оружию, даже подарил ему один такой после завершения одного особо трудного дела, над которым они работали вместе; но для чего Майкрофт советовал нам взять его с собой во дворец, мы с Холмсом так и не смогли догадаться. Однако распоряжения брата мой друг не ослушался, хоть и вверил это оружие мне по дороге на вокзал.
Мы перешли к следующему ребусу, а наш поезд к этому времени уже летел, гигантской шутихой пронзая чернейшую ночь, ибо с Северного моря налетела гроза, словно желая окончательно уверить нас в том, что расследование не сулит ничего хорошего. Фраза «Каледонию заказано два спальных», как мне показалось, имела двоякий смысл: она подтверждала (на случай, если бы мы еще не догадались), что наш путь лежит в Шотландию[3]; в то же время наш противник (или противники) решил бы, что мы отбыли за границу на борту «Каледонии». Заглянув в «Таймс», мы обнаружили, что Майкрофт все предусмотрительно проверил: в самом деле, на следующий день пароход «Каледония» компании «Кьюнард» отправлялся из Саутгемптона в Нью-Йорк. Меня это слегка приободрило, ибо, как уже упомянул Холмс, мы знали, что некоторые талантливые и решительные преступники справедливо считали тайну переписки, хранимую английским телеграфом, лишь незначительной помехой для сбора информации о своих противниках. Поэтому я был бы счастлив, если бы кто-то из наших врагов поверил, что мы сейчас в Америке.
Начало последней строки телеграммы мы с Холмсом уже разгадали; я предположил, что окончание фразы служит лишь завершением аналогии, подтверждением того, что Майкрофт встретит наш поезд в «карантине» – так моряки называют место, обычно недалеко от порта назначения, где власти проводят осмотр судна, пассажиров и команды. В нашем случае эта точка должна быть достаточно далеко от Эдинбурга, чтобы Майкрофту хватило времени ознакомить нас со всеми подлинными фактами дела до прибытия на место. На этом телеграмма внезапно заканчивалась; при обычных обстоятельствах я был бы горд тем, что так ловко ее разгадал. Но нам в эту ночь предстоял долгий путь, и даже при той скорости, какую развивал паровоз, до границы с Шотландией оставалось еще немало. Похоже было, что нам не удастся скоротать это время сном или же каким-то иным способом избежать обсуждения мрачной темы, мельком затронутой Холмсом перед нашим отъездом с Бейкер-стрит, а она, между тем, вызывала у меня смертный ужас – а также, разумеется, сомнения в здравости рассудка моего друга.
– Это чудовищная история, Ватсон, – задумчиво говорил Холмс, довольный тем, что у него наконец было вволю табаку его любимого «бодрящего» сорта; табак уже тлел у него в трубке, и Холмс предвкушал погружение в детальный разбор жестокости человека к человеку, как иной мог бы предвкушать сытную и обильную трапезу. Правда, эксцесс, о коем Холмс намеревался говорить сегодня ночью, случился триста лет назад; но у Холмса своеобразное понимание добра и зла, и ему не важно, когда совершилось преступление, вчера или в прошлом году; напротив, тот факт, что правосудие так сильно запоздало, лишь заставлял его мозговые шестеренки крутиться быстрее. – Воистину чудовищная, но все же знать о ней в определенном смысле полезно, – продолжал он с оттенком презрения в голосе. – Наши современники привыкли думать, что Елизаветинская эпоха – это Шекспир, Марлоу и Дрейк[4], выдающиеся литераторы и еще более выдающиеся патриоты. Мы забываем, что у этой эпохи была и оборотная сторона, довольно отвратительная, что в те годы на кострах сгорело куда больше англичан, чем играло на сцене всех театров, вместе взятых; что шпионов-убийц, торговцев тайнами, было больше, чем героев, ступавших на палубы победоносных кораблей. Ведь и Марлоу встретил свою смерть не мудрым, престарелым поэтом, но юным тайным агентом, при исполнении служебных обязанностей, когда в глазницу ему вонзился кинжал другого шпиона.
– Но послушайте, Холмс, – запротестовал я, отчасти сердито; я всегда считал политические и исторические воззрения моего гениального друга несколько примитивными (до сих пор помню, как во время нашей первой встречи Холмс признался, что никогда не слыхал о Томасе Карлайле[5], и тем более не читал ничего из его трудов). Однако это никогда не служило источником раздоров между нами; хотя интерпретации Холмса страдали некоторой упрощенностью, они, как правило, не расходились с моими собственными чувствами. Но по временам он проявлял то, что я не могу назвать иначе как юношеским цинизмом, – а ведь любой человек с военным прошлым воспринимает обиды своей истории и своей нации именно сердцем, хотя умом, возможно, оценивает факты совершенно иначе. – Мы ведь говорим сейчас о Шотландии, а не об Англии.
– Мы говорим об особенно омерзительном преступлении, на которое преступники никогда не осмелились бы без поддержки влиятельных англичан, без тайного участия самой высокопоставленной интриганки, Елизаветы. Нет, Ватсон, у нас не выйдет положить эту кровавую трагедию в папочку с надписью «Чего только не бывает в этой Шотландии» и забыть о ней. Хотя финал истории убедил в обратном многих так называемых патриотов Англии.
Точке зрения Холмса, конечно, недоставало тонкости, но по сути она была верна. Более того, я понял (и мне стало неловко за мой поучающий тон), что забыл подробности печально знаменитого убийства Давида Риццио, личного секретаря, учителя музыки и наперсника Марии, королевы шотландской. Но, как я уже сказал, Холмс мастерски умел рассказывать подобные истории, неважно, где и когда они произошли; и тут же оказалось, что он готов закрыть глаза на резкость старого вояки и помочь мне вновь ознакомиться со всеми подробностями этого давнего дела, пока мы несемся по срединной Англии и йоркширским пустошам – трудно было бы сыскать более подходящий фон для подобного рассказа, да еще притом, что снаружи бушует гроза.
Время действия – 1566 год; место действия, конечно, Холируд-Хаус, или, как он тогда назывался, Холирудский дворец. (Название «Холируд» происходит от самой драгоценной реликвии давно несуществующего аббатства – ее хранители твердо верили, что владеют подлинной частицей Креста Господня[6].) Мария – молодая наследница шотландского трона, католичка; Марию убедили, что она – законная претендентка также и на английский престол, на место Елизаветы; ибо королевой-девственницей должна была закончиться ветвь Тюдоров, самая прямая ветвь наследования английского трона; Мария же была правнучкой основателя династии, Генриха VII, молодой и предположительно способной к деторождению. Таким образом, Мария неведомо для себя стала пешкой в попытках Франции (откуда родом была мать Марии) наводнить протестантскую Англию солдатами Истинной Веры. Юные годы Марии прошли большей частью при французском дворе, а не в бедствующем королевстве ее отца, более того – ее выбрали в жены юному, хилому королю Франции. Вскоре выяснилось, что хворь новобрачного смертельна; и молодая красивая вдова обнаружила, что ее ждет не скорбное существование затворницы, но жизнь, полная новых и удивительных возможностей. Европейские принцы неустанно ухаживали за Марией, и скоро стало ясно, что возвращение в Шотландию – лишь одна из множества открытых ей дорог, и притом самая трудная и опасная, ведь пока Мария жила за границей, Шотландия стала официально протестантским государством.
Но у Марии была душа, как сейчас сказали бы, авантюристки – в наше время такие женщины встречаются все чаще. Проходили месяцы. Мария привечала то одного, то другого царственного претендента на ее руку. В это же время началось ее соперничество не на жизнь, а на смерть с «английской кузиной» – и политическое, и личное, причем, по словам многих очевидцев, более личное, нежели политическое. Мария решила рискнуть всем – вернуться на родину в одиночку и в одиночку же потребовать, чтобы ей вернули шотландский престол.
Многим шотландцам пришелся по сердцу смелый поступок королевы: своим возвращением она показала, что уважает чаяния своих подданных. Особенно тепло королеву приветствовали в столице, и даже не особенно возмущались, когда Мария, привычная к европейским порядкам, перенесла королевскую резиденцию из основательного, но мрачного эдинбургского замка в изящный дворец Холируд на западной окраине города. Мария окружила себя шотландскими фрейлинами вдобавок к тем, что прибыли с ней из Европы, и немедленно взялась учиться шотландскому диалекту (чтобы говорить со своими дворянами на приемах), а также любимым шотландцами развлечениям – охоте, стрельбе из лука, музыке, гольфу и танцам. Она была способной ученицей, но довершило ее успех то, что она не пыталась восстановить в Шотландии католическую веру.
– И все же, подумайте, Ватсон, каким потрясением это было для столь молодой еще королевы! – заметил Холмс. – Почти всю жизнь прожить в утонченной Европе – и вернуться в страну, которую все ее французские друзья и родственники считают варварской; настолько варварской, что существует особое выражение, означающее, что человека многократно пронзили насквозь, poignarder à l’éccosais – жуткое предвестие преступления, свершившегося на глазах у самой Марии… – Холмс поплотнее закутался в плащ: в купе с открытым окном становилось все холоднее. – …а также – связующая нить между давнишним преступлением и теми, что мы собираемся расследовать.
Тут я припомнил, как встретили свою смерть Синклер и Маккей, покойные несчастливцы, про которых я почти забыл, пока паровоз, словно машина времени, нес нас с Холмсом через этот бесславный эпизод нашей истории – poignarder à l’éccosais, их закололи по-шотландски. Я подивился про себя: неужели мой друг и вправду полагает, что есть какая-то связь между старинными придворными интригами и нашим сегодняшним делом?
– У вас на лице написан само собой разумеющийся вопрос, Ватсон, – заметил Холмс, и, как всегда, не ошибся. – Верьте мне, на него ответит только время, а пока позвольте мне завершить рассказ… Итак, четыре года Мария довольно успешно лавировала в бурных и зачастую кровавых водах шотландской политики – и тут перед ней опять встал вопрос о замужестве. Ее придворные и подданные желали получить наследника и ясно дали понять, что отец этого наследника – ребенка, который со временем может занять не только шотландский, но и английский престол, – не должен быть ни иностранцем, ни католиком. Требовался местный, шотландский дворянин и протестант; и Мария совершила злосчастную ошибку, внезапно влюбившись (или решив, что влюбилась) в Генри Стюарта, лорда Дарнли. Во Франции Дарнли звали «учтивейший болванчик» (увы, я не способен произнести, как это будет по-французски), но красотой он не уступал самой Марии. Похоже, в основе их недолгой страсти лежало лишь телесное влечение. Однако глупость Дарнли, как оказалось, сильнее повлияла на дальнейшие события, нежели его красота. Новый принц стал игрушкой в руках дворян, желавших окончательно искоренить всякое католическое влияние на королеву, начиная с придворных-папистов, как иностранных, так и шотландских, которых королева по-прежнему к себе приближала… – Холмс умолк и еле заметно покачал головой. – Подумайте, Ватсон, у этих людей было столько разных способов добиться желаемого… – Презрение в голосе Холмса приобрело едва ли не погребальный оттенок. – Точнее, столько разумных способов. И ведь простейший, скорее всего, оказался бы и самым действенным. Мария была отнюдь не глупа, и если бы столь же умные люди объяснили ей расстановку сил в Шотландии и, самое главное, – роль замужества и будущего потомства Марии в английском престолонаследии, – она, без сомнения, поняла бы их. – Печаль Холмса опять сменилась гневом. – Но подобные люди всегда считают, что чем грубее довод, тем он доходчивее. Поэтому они решились действовать насилием, чтобы запугать и склонить к сотрудничеству, продемонстрировать наглядный и пугающий пример того, как политика захватывает и поглощает жизнь отдельного человека… Союз Марии с Дарнли вскоре оказался лишь недолгой и преходящей влюбленностью, причем для обоих. Мария разочаровалась в своем супруге и охладела к нему; он же, будучи глуп, решил показать своей жене, что он не только глава семьи, но и решительный политик. То, что Мария уже несколько месяцев носила под сердцем плод их недолгой страсти, вероятно, лишь подстегивало Дарнли; заговорщики, без сомнения, еще сильнее хотели объяснить королеве, что теперь, когда она носит во чреве будущее королевства, она тем более должна прекратить якшаться с католическими придворными. И еще кое-что следовало принять во внимание: чем долее Мария ходит к мессе и допускает католических советников к себе в опочивальню, тем более растет ее ненависть к Елизавете и к хладнокровным прихвостням Елизаветы, во главе со шпионом и убийцей Вальсингамом… Итак, Дарнли и его храбрецам оставалось лишь выбрать – и кто же пал жертвой этого выбора? Давид Риццио… Учитель музыки, танцмейстер – скорее придворный шут, чем «секретарь». Поистине трудно было найти при шотландском дворе человека менее значительного и менее влиятельного. То, что преступники выбрали столь незначительную жертву, лишь обличает их злобу и бедность воображения – с тем же успехом они могли бы убить одного из спаниелей королевы. Конечно, Риццио был очарователен, он прелестно танцевал, умело играл на музыкальных инструментах и учил музыке. Он и впрямь был необычно близок к королеве, часто ужинал у нее в покоях и там же до поздней ночи развлекал королеву и придворных дам. Ходили, конечно, слухи, что он оказывает собравшимся женщинам также услуги иного рода, но уже тогда эти слухи были развеяны как беспочвенные. Правду сказать, гораздо важнее было, что Риццио – итальянец, и, таким образом, его можно было представить невеждам и глупцам как агента «римского епископа». – Холмс почти выплюнул в окно очередную струю дыма. – И вот такие глубокие мыслители вершат судьбы безобидных дурачков, а также империй… – Мой друг внезапно поднялся во весь рост, противостоя вагонной качке. – И все же, Ватсон, главный урок этой истории не то, что Риццио убили, а то, что люди верят бессмыслице; верят, что для королевы он был чем-то большим, нежели напоминанием о беспечных днях ее европейской молодости. – Праведный гнев Холмса искал выхода в движениях, и в купе стало тесно, когда Холмс опять забегал взад-вперед, как в наших комнатах на Бейкер-стрит в самом начале этой истории. – Представим себе голые факты, физиологию: Риццио был маленького роста, ужасно некрасив собой, по некоторым сведениям – горбун. Мария же была необычайно высокая, красивая женщина, и ей, как известно, нравились мужчины определенного типа, к которому относился и Дарнли. Возможно ли, что женщина такого воспитания и наклонностей вдруг забудет и благородные обычаи, и благородные вкусы при виде «ослепительной красоты» итальянского карлика-музыканта? Однако и в наше время вы найдете в Англии разумных людей, которые этому верят, пересказывают какие-то средневековые легенды об особой мужской силе горбунов, хотя у нас нет ни одного доказательства, что Риццио был из таких, – вообще ни одного доказательства, что он был не просто веселым и остроумным собеседником, а чем-то еще… Нет, Ватсон!
– Дорогой мой Холмс, да я ведь и не спорю!
– Нет, говорю я вам! – Несомненно, Холмс обращался ко всему английскому народу – а поскольку английский народ при разговоре не присутствовал, я был для Холмса удовлетворительной заменой. – Убийцы часто клевещут на жертву, чтоб оправдать себя, и гораздо чаще – когда убийство совершается в среде принцев и их слуг! Только представьте себе эту сцену… Холодная мартовская ночь. Мария в тягости, на шестом месяце. Этот ребенок действительно станет не только шотландским королем, но и, что не столь определенно, законным наследником английского престола. Мария зовет придворных дам к себе в покои, расположенные в старейшем крыле Холируд-Хауса, с башней. Чтобы вы не подумали, Ватсон, будто я блуждаю умом, отклонившись от нашего расследования, я добавлю, что это те самые комнаты, которые лишь несколько недель назад был приглашен восстанавливать сэр Алистер Синклер; эти комнаты стояли почти нетронутыми с той самой ночи и по сей день. Запомните этот факт; если он не играет роли, мы можем благополучно вернуться в Лондон, оставив расследование Майкрофту и его удивительным молодым людям. – Холмс махнул рукой в сторону головного и хвостового купе, где располагались означенные молодые люди. – Нет, место действия крайне важно, ведь сколько раз мы с вами наблюдали: особые свойства крови проявляются лишь в том месте, где она пролилась… И вот, именно туда ничего не подозревающая Мария, желая музыки, развлечения, смеха, зовет столь же ничего не подозревающего Риццио; он ужинает с дамами в небольшой, уютной столовой зале королевы, исполняя все, чего от него ждали, – отпускает шуточки (скорее всего, непристойные, в адрес Дарнли), играет на музыкальных инструментах, как умеет играть только итальянец, и танцует с дамами, хотя сама королева, enceinte[7], скорее всего, не принимает участия в танцах. Радующая душу сцена, и для ее завершения нужен лишь верный, заботливый муж… а отнюдь не пьяный амбициозный дурак. Но поздно – дурак уже явился… Он является, по гротескной иронии судьбы, через маленькую потайную лестницу, соединяющую покои королевы с его собственной комнатой этажом ниже. В первый миг собравшиеся растеряны: Дарнли так редко появляется в этих покоях – ведь свой супружеский долг он уже исполнил полгода назад. Но приветствуют его со всяческим подобающим его титулу уважением. Тут, однако, являются его неотесанные сообщники, незваные и нежданные, через тот же самый потайной «ход любви» – Дарнли раскрыл им секрет. Они тут же грубо объявляют королеве, что собираются очистить ее покои от человека, которого они именуют «занесшимся римским блудником». Мария, истинная королева, более разгневана, чем испугана; муж ее, однако, и не пытается протестовать. Он стоит с виноватым лицом, пьяный до того, что даже не способен сам объявить королеве о своем предательстве. Являются новые дворяне-деревенщины и пытаются схватить Риццио, а он, подобно комнатной собачке, ищет спасения за юбками хозяйки, цепляясь за них в надежде сохранить, как он теперь понимает, свою жизнь – но поздно! Мария храбро спрашивает у пришельцев, чего им надо, и они во второй раз грубо говорят, что желают очистить покои королевы от сластолюбивого интригана, который валяется у нее в ногах… Лорды наконец с силой хватают Риццио – Мария бросается на защиту, – Дарнли, трусливый предатель, стоит в стороне, сильный во всем, но бессильный в главном. Подручные вытаскивают пистолеты. Сначала, чтобы заставить Риццио подчиниться, они приставляют оружие к утробе королевы, желая убедить ее, что под угрозой сама ее жизнь и жизнь ее ребенка. Затем, однако, не обращая внимания на протесты Марии и испуганный визг ее дам, заговорщики волокут Риццио через опочивальню королевы на лестницу, а он взывает жалостно: «Justizia! Justizia! Sauvez ma vie, madame!»[8] Но Мария бессильна его спасти. На главной лестнице башни эти храбрые шотландцы вынимают длинные, устрашающие кинжалы и наносят маленькому человечку невероятное количество ран – по некоторым рассказам, шестьдесят, но в любом случае не менее пятидесяти пяти. Пятьдесят пять или шестьдесят ран! Должно быть, на тельце музыканта не осталось живого места. Должно быть…
– Холмс, – отважился вставить я.
– Должно быть, в наши дни, увидев так сильно израненное тело, мы решили бы, что эти раны нанесла какая-то кошмарная машина…
Внезапно нас обоих швырнуло к задней стенке купе; бурную ночь пронзил скрежет – оглушительный, наводящий ужас; я чуть было не принял этот звук за вопль давно покойной королевы шотландской, настолько увлек меня рассказ Холмса. Похоже, с поездом случилась какая-то беда, и, судя по тому, как проскрежетали и замерли на рельсах стальные колеса, как оглушительно просвистел паровоз, – беда серьезная. Едва мы уселись обратно, как сноп искр из могучего локомотива осыпал наше купе и то, что было за ним, а откуда-то из окружающей темноты до нас донесся новый, еще более зловещий грохот.