– Титуляр-рный советник Данков… Приятно познакомиться.
Он набрал воздуху и прибавил:
– Только не надолго. Умир-р-аю!.. Очень глупо.
Алексей Степанович молчал и смотрел на женщину. Та, продолжая улыбаться, сказала:
– Присядьте, пожалуйста. Извините, что обеспокоила вас. Уж очень им худо стало, я и испугалась.
Говорила она голосом ровным и без выражения. И, кончив, она присела на полу, около старика, охватила колени руками и снизу вверх, не отрываясь, смотрела на машиниста. И то, чего не передал голос, досказали глаза. В них было и доверие, и страх, и радость, что она видит живого, здорового человека.
– А вы разве нас не знаете? – спросила она.
– Потому и пр-р-иехал, что не знает, – ответил Данков. – Он не дур-р-рак. Позвольте р-р-екомендоваться… Пансион содер-р-жал. Вр-роде отца был, а они меня кормили. И дом этот мой. А теперь все разбежались. Как кр-рысы.
В глухом голосе звучала странная ирония.
– А она дур-ра. Осталась.
– Куда же бы я пошла? – неопределенно ответила женщина.
– Молчи, когда умные говорят. Дурра… – бурчал старик. – А ты тоже прохвост? – внезапно перешел он на ты. – Что это я тебя не помню?
Алексей Степанович молчал. Он вспомнил теперь, что вскользь приходилось ему слышать в слободе о Данкове и его девушках, от которых сторонились самые небрезгливые, так были они грязны, оборваны и дешевы.
– Тоже пр-рохвост, – утвердительно ответил Данков, и на лице его выразилась страшное подобие улыбки. – Все пррохвосты. А она дурра. Оставили умирать, как собаку. Ступай вон! Слышишь?
Алексей Степанович неловко улыбнулся и посмотрел на женщину. Она не сводила с него глаз, словно боялась на миг потерять его.
– Как вас зовут? – спросил машинист, ласково глядя на «дурру».
– Оля. А вас?
– Алексей Степанович. Нужно вас перевезти. Разве тут можно?
– Вчера как трабабахнет льдина… – бурчал старик. – Шальная.
– Нет уже, ни к чему, – ответила девушка. – Им тронуться нельзя, скоро помрут.
– Корень моего бедствия в том, что хвост я опустил. Живи так, чтобы хвост кольцом. Понял? А она дурра. Я ее бил. Она врет, что я помрру.
Алексей Степанович несколько привык к рыкающему голосу, и теперь, когда лица старика не было видно, он казался только жалким и вовсе не страшным.
– И долго вы тут так? – спросил он Олю.
– Четыре дня. Со вторника. Уж очень они плохи. Вот перед вами совсем я испугалась. – Оля наклонилась к старику: – Иван Данилыч, спите?
Старик молчал. Оля улыбнулась и прошептала:
– Заснул. Он все время засыпает. Вы не верьте, что он меня бил. Это он перед чужими хвастает.
На минуту Оля умолкла и продолжала, видимо радуясь звуку своего голоса и возможности поговорить:
– Разве так когда ударят. Пьяные. С горя. А то они ничего, у них медаль есть.
– Какая медаль?
– За службу. Они служили раньше. А теперь тоскуют. Все плачут, умирать не хочется. А то разные страшные слова говорят. О черте.
– И ничего вы тут… одна-то? – с участием спрашивал Алексей Степанович.
– Днем ничего, а ночью стра-а-шно, – протянула девушка. – Особливо вчерась. Дождь, к нам протекло, и свечу затушило. А они кричат: умир-раю. Потом песни пели и ругались. Не так, не по-нашему, а благородно ругались, как господа.
Внезапно домик затрясся от грохота и лязга взошедшего на мост поезда, и за гулом его Алексей Степанович не слыхал, что говорит Оля. Постепенно лязганье стихло, и далекий свисток пронесся над водой.
– Ольга! – заговорил Данков, не открывая глаз. – Ты не уходи! А он ушел? Пр-рохвост.
Оля шепнула Алексею Степановичу и ответила, что ушел.
– Р-руку… – Данков с трудом выговаривал слова. – Руку положи. Дур-ра, не туда. На губы.
Оля положила руку и тотчас же отдернула ее.
– Ну, что это вы, Иван Данилович! Опять за глупости.
– Не пр-ривыкла. А я, когда молодой был, всегда у барышень р-ручки целовал. Душистые. Молодец я был. Дур-рак был.
Оля молчала, наклонившись над опухшей, безобразной головой. Алексей Степанович видел, как она поднесла к глазам конец платка, и тихонько на носках вышел на балкончик. Там он прислонил голову к столбу, и, когда посмотрел на реку, все дрожало, и звезды дробились и сверкали, как большие бледно-синие круги. Ночь потемнела, и от безмолвной реки несло холодом.
Отсюда берегов не было видно, и если смотреть к городу, то казалось, что воде нет конца. Только по двум-трем точно висевшим в воздухе огонькам можно было догадаться, что в той стороне живет и волнуется многолюдный город.
Внезапно на верхушке горы, там, где должна была находиться соборная колокольня, блеснул яркий белый свет, и тьму прорезал столб электрического света, узкий в начале и широкий к концу, а куда он упал, там заблестели влажные крыши и засверкали штукатуренные стены. И в ту же, казалось, секунду и река, и темная ночь, и синее небо вздрогнули и загудели, и трудно было понять, откуда выходил этот густой, дрожащий от полноты, могучий и бодрый звук. И только когда присоединились к нему мягкие, идущие волной звуки с ближайшей колокольни, Алексей Степанович понял, что начался пасхальный благовест, и показалось ему похоже на то, словно пробудилась сотня великанов и заговорила, сдерживая в медной груди свой мощный голос. Он все расширялся и рос, и скоро все тихие звуки ночи утонули в его властном и радостном призыве. Со всех концов темного горизонта лились медные голоса, одни важные, старые и задумчиво-серьезные, другие молоденькие, звонкие, веселые, и сплетались между собою в разноцветную гирлянду, и, как ручьи, вливались в мощную глубину соборного колокола.