Анатэма (покорно). Твоя воля на мне.
Анатэма уходит, до самой двери напутствуемый повелительным жестом Давида. Молчание.
Давид. Дух божий пронесся надо мною, и волосы поднялись на голове моей. Адэной, Адэной… Кто, страшный, вещал голосом старого Нуллюса, когда заговорил он о моих маленьких умерших детях? – Только стрела, пущенная из лука всезнающего, так метко попадает в самое сердце. Мои маленькие птички… Воистину на краю бездны удержал ты меня и из когтей дьявола ты вырвал мой дух. Слепнет тот, кто смотрит прямо на солнце, но вот проходит время, и возвращается свет воскресшим очам; но навсегда слепнет тот, кто смотрит во тьму. Мои маленькие птички… (Вдруг смеется тихо и радостно и шепчет.) Я сам понесу им хлеб и молоко, я спрячусь за пологом, чтобы не видели меня, – дети так нежны и пугливы и боятся незнакомых людей, у меня же такая страшная борода. (Смеется.) Я спрячусь за пологом и буду смотреть, как кушают они. Им нужно так мало: съедят корочку хлеба и сыты, выпьют кружку молока и уже не знают жажды. Потом поют… Но как странно: разве не уходит ночь, когда приходит солнце, разве с концом бури не ложатся волны спокойно и тихо, как овцы, отдыхающие на пастбище, – откуда же тревога, смятение легкое и страх? Тени неведомых бедствий проносятся над моей душою и реют бесшумно над мыслями моими. Ах, остаться бы мне бедным, быть бы мне незнаемым, прозябать бы мне в тени забора, где сваливают мусор… На вершину горы ты поднял меня и миру явишь мое старое, печальное лицо. Но такова воля твоя. Ты повелишь – и ягненок станет львом, ты повелишь – и яростная львица протянет младенцам сосцы свои, полные силы, ты повелишь – и Давид Лейзер, побелевший в тени, бесстрашно поднимется к солнцу. Адэной!
Адэной!
Входят встревоженные Сура, Наум и Роза.
Сура. Зачем ты призвал нас, Давид? И почему так строг был твой Нуллюс, когда передавал нам приказание? Мы ничем не провинились перед тобою, а если провинились, то исследуй, но не смотри так строго.
Роза. Можно сесть?
Давид. Молчите и ждите. Еще не все пришли, кого я звал. Ты же, Роза, сядь, если устала, но когда настанет время – встань. Присядь и ты, Наум.
Нерешительно входит прислуга: лакей, похожий на английского министра, горничная, повар, садовник, судомойка и другие. Смущенно топчутся. Почти тотчас же входят кучками бедняки, человек пятнадцать-двадцать. Среди них Абрам Хессин, старик; девочка от Сонки, Иосиф Крицкии, Сарра Липке и еще несколько евреев и евреек. Но есть и греки, и молдаване, и русские, и просто загрызенные жизнью бедняки, национальность которых теряется в безличности лохмотьев и грязи; двое пьяных. Тут же грек Пурикес, Иван Бескрайний и шарманщик, со своею, все тою же облезлой и скрипучей, машиной.
Но Анатэмы еще нет.
Прошу вас, прошу вас. Входите же смелей и не останавливайтесь на пороге, за вами идут еще. Но было бы хорошо, если бы вытирали ноги: этот богатый дом не мой, и я должен вернуть его чистым, как и получил.
Хессин. Мы еще не научились ходить по коврам, и у нас нет лаковых ботинок, как у вашего сына Наума. Здравствуйте, Давид Лейзер. Мир вашему дому!
Давид. Мир и тебе, Абрам. Но зачем ты так пышно зовешь меня Давидом Лейзером, когда прежде звал просто Давидом?
Хессин. Вы теперь такой могущественный человек, Давид Лейзер. Да, прежде я звал вас Давидом, но вот я жду вас во дворе, и чем я больше жду, тем длиннее становится ваше имя, господин Давид Лейзер.
Давид. Ты прав, Абрам: когда заходит солнце, длиннее становятся тени, и когда человек умаляется – имя его вырастает. Но подожди, Абрам, еще.
Лакей (пьяному). Вы бы отодвинулись от меня.
Пьяный. Молчи, дурак! Ты здесь лакей, а мы в гостях.
Лакей. Хам! Ты тут не в конке, чтобы плевать на пол.
Пьяный. Господин Лейзер, какой-то человек, похожий на старого черта, схватил меня за шиворот и сказал: тебя зовет Давид Лейзер, который получил наследство. И я спросил – это зачем? Он же ответил: Давид хочет тебя сделать своим наследником, – и засмеялся. А когда я пришел, ваш лакей гонит меня.
Давид (улыбаясь). Нуллюс – веселый человек и никогда не упускает случая, чтобы пошутить. Но вы мой гость, и я прошу вас, подождите.
Сура (после некоторого колебания не выдерживает). Ну как у вас торговля, Иван? Теперь у вас меньше конкурентов?
Бескрайний. Плохо, Сура: покупателей нет.
Пурикес (как эхо). Покупателей нет.
Сура (жалеет). Ай-ай-ай! Это плохо, когда нет покупателей.
Роза. Молчи, мама, – не хочешь ли ты вновь вымазать сажей мое лицо?
Толкая впереди себя нескольких бедняков, входит Анатэма. – он, видимо, устал и запыхался.
Анатэма. Ну вот, Давид, получайте пока это. Ваши миллионы пугают бедняков, и никто не хотел идти за мною, думая, что здесь кроется обман.
Пьяный. Вот этот человек схватил меня за шиворот.
Анатэма. Ах это вы? Здравствуйте, здравствуйте.
Давид. Благодарю тебя, Нуллюс. Теперь же возьми чернила и бумагу и сядь возле меня за столом; мне же подай мои старые счеты… Так как все, что я буду говорить, очень важно, то, прошу тебя, записывай точно и не ошибайся – в каждом слове нашем мы дадим отчет богу. Вас же всех прошу встать и слушать внимательно, вникая в смысл великих слов, которые я произнесу. (Строго.) Встань, Роза.
Сура. Боже, сжалься над нами! Что ты хочешь делать, Давид?
Давид. Молчи, Сура. Ты пойдешь за мною.
Анатэма. Готово.
Все стоя слушают.
Давид (торжественно). По смерти брата моего, Моисея Лейзера, я получил наследство (откладывает на счетах) два миллиона долларов.
Анатэма (егозливо поднимая четыре пальца). Что значит четыре миллиона рублей.
Все в волнении.
Давид (строго). Не прерывайте меня, Нуллюс. Да, это значит четыре миллиона рублей. И вот, подчиняясь голосу моей совести и велению бога, а также в память детей моих: Ханны, Вениамина, Рафаила и Моисея, умерших от голода и болезней и отроческом возрасте… (Опускает голову все ниже и горько плачет.)
И такими же слезами отвечает ему Сура.
Сура. О, мой маленький Мойше! Давид, Давид, умер наш маленький Мойше!
Давид (вытирая глаза большим красным платком). Молчи, Сура! Ну, так что же я им хотел сказать, Нуллюс?.. Но пишите, Нуллюс, пишите. Я знаю.
(Твердо.) И вот решил я, в согласии с законами бога, который есть правда и милость, – раздать все мое имение нищим. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Я слышу бога.
Никто не верит в первую минуту; но быстро родятся радостные сомнения, и неожиданный темный страх реет над головами. Как бы во сне, люди твердят очарованно: «Четыре миллиона, четыре миллиона», и закрывают глаза руками.
Выступает вперед шарманщик.
Шарманщик (угрюмо). Ты мне купишь новую музыку, Давид?
Анатэма. Тсс! Назад, музыкант.
Шарманщик (отступая). Я хочу и новую обезьяну.
Давид. Возвеселитесь же сердцем, несчастные, и улыбкою уст ответьте на милость неба. И идите отсюда в город, как вестники счастья, обойдите его улицы и площади и всюду громко кричите: Давид Лейзер, старый еврей, который скоро должен умереть, получил наследство и раздает его бедным. И если увидите человека, который плачет, и ребенка, лицо которого бескровно и мутны глаза, и женщину, у которой отвисли тощие груди, как у старой козы, – и тем вы скажете: идите, вас зовет Давид. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Так, так. Но всех ли ты позвал?
Давид. И если увидите пьяного человека, заснувшего на блевоте своей, разбудите его и скажите: иди, тебя зовет Давид. И если увидите вора, которого бьют на базаре обиженные им, то и его позовите словами добрыми и имеющими силу приказа: иди, тебя зовет Давид. И если увидите людей, от нужды впавших в раздражение и злобу и побивающих друг друга палками и обломками кирпича, то и им возвестите мир словами: идите, вас зовет Давид!
И если увидите человека стыдливого, который, ходя по большой улице, опускает взоры перед взорами, а в спину смотрит жадно, то и ему тихонько скажите, не возмущая гордости его: не Давида ли ищешь? Иди, уже давно он ждет тебя. И если в вечерний час, когда семенем ночи засевает землю дьявол, вы увидите женщину, которая раскрашена страшно, подобно тому, как язычники раскрашивают трупы умерших, и смотрит смело, ибо лишена стыда, и поднимает плечи, ибо удара боится, то и ей скажите: иди, тебя зовет Давид! Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Так, Давид. Но всех ли ты позвал?
Давид. И какой бы образ, внушающий омерзение и страх, ни приняла нищета, и какими красками ни расцветилось бы горе, и какими словами ни оградилось бы страдание, громким призывом поднимайте уставших, словами жизни возвращайте жизнь умирающим! И не верьте молчанию и тьме, когда стеною преградят они путь: громче кричите в молчание и тьму, ибо там почивает неизреченный ужас.
Анатэма. Так, Давид, так! Я вижу, как на вершину поднимается твой дух, и громко стучишь ты в железные врата вечности: откройтесь. Я люблю тебя, Давид, я целую твою руку, Давид, я, как собака, готов ползать на брюхе и исполнять повеления твои. Зови, Давид, зови. Восстань, земля! Север и юг, восток и запад, я приказываю вам, волею Давида, господина моего, откликнитесь на зов зовущего и четырьмя океанами слез остановитесь у ног его. Зови, Давид, зови.
Давид (поднимая руки). Север и юг…
Анатэма. Восток и запад…
Давид. Всех зовет Давид!
Анатэма. Всех зовет Давид!
Смятение, слезы, смех, ибо теперь все верят. Анатэма целует руку Давида и мечется в полном восторге. Тащит шарманщика за шиворот на середину.
Смотри, Давид – музыкант! (Хохочет и трясет шарманщика.) Так ты не хочешь старой музыки, а? Так тебе нужна новая обезьяна? А? Может быть, ты и порошку попросишь от блох, – проси: мы все дадим тебе!
Давид. Тише, Нуллюс, тише. Уже надо работать. Вы умеете считать на счетах, Нуллюс?
Анатэма. Я, о, равви Давид? Я сам – число и счет, я сам – мера и весы!
Давид. Так садитесь же, пишите и считайте. Но вот что, мои милые дети:
я старый еврей, умеющий головку чеснока разделить на десять порций, я знаю не только нужду человека, но я видел и то, как голодает таракан, да, – но и то я видел, как умирают от голода маленькие дети… (Опускает голову и глубоко вздыхает.) Так не обманывайте же меня и помните, что всему есть счет и мера. И там, где нужно десять копеек, не просите двадцать, и там, где достаточно одной меры пшена, не требуйте двух, ибо лишнее для одного всегда необходимое для другого. Как братья, у которых одна только мать, с грудями полными, но истощающимися быстро, не обижайте друг друга и не огорчайте щедрую, но и бережливую мать… Можно начинать? Нуллюс, у вас все готово?
Анатэма. Можно. Я жду, Давид.
Давид. Так станьте же в очередь, прошу вас. Денег у меня пока нет, они еще в Америке, но я запишу точно, кому и сколько надо по нужде его.
Сура. Давид, Давид, что ты делаешь с нами? Взгляни на Розу, взгляни на бедного Наума.
Наум ошеломлен – хочет что-то сказать, но не может; бессильно ловит воздух растопыренными пальцами. И поодаль от него, одинокая в своей молодости, силе и красоте, среди всей этой бедноты, изможденных лиц, плоских, точно раздавленных грудей, жалкого отребья – стоит Роза и вызывающе смотрит на отца.
Роза. Разве мы меньше дети, чем эти, собранные на улице, и разве мы не брат и сестра тех, что умерли?
Давид. Роза права, мать, и всякий получит то, что ему следует.
Роза. Да-а? А ты знаешь, сколько следует каждому, отец? (Горько смеется и хочет уходить, презрительным движением руки требуя дорогу.)
Давид (мягко и печально). Останься, Роза!
Роза. Мне здесь нечего делать. Я слышала, ты всех призвал… О, ты звал очень громко!.. Но позвал ли ты – красивых? Мне здесь нечего делать.
(Уходит.)
Сура (вставая в нерешительности). Розочка!
Давид (все так же мягко, с тихой улыбкой). Останься, мать, – куда тебе идти. Ты – со мною.
Наум делает несколько шагов за Розой, потом возвращается назад и вяло садится около матери.
Готово, Нуллюс? Так подойдите же, почтенный человек, первый стоящий в очереди.
Хессин (подходя). Ну вот и я, Давид.
Давид. Как вас зовут?
Хессин. Меня зовут Абрам Хессин… Но разве ты забыл мое имя? Ведь еще детьми мы играли с тобою.
Давид. Тсс! Так нужно для порядка, Абрам. Четко напишите это имя, Нуллюс: это первый, который ждал меня и на котором проявилась воля господа моего.
Анатэма (пишет старательно). Номер первый… Я потом разлиную бумагу, Давид! Номер первый: Абрам Хессин…
Наум (тихо). Мама, я больше не буду танцевать.
Занавес
Та же пыльная дорога с покосившимися столбами и старой, заброшенной караульней; те же лавчонки. И так же, как тогда, беспощадно жжет солнце. Но и на дороге и возле лавчонок уже не безлюдно, как прежде… В большом числе собрались бедняки, чтобы приветствовать Давида Лейзера, раздавшего свое имение нищим, и наполняют раскаленный воздух криками, движением, веселой суетою. Счастливые Пурикес, Бескрайний, и Сонка, гордые обилием товара в своих магазинах, бойко торгуют содовой водой и леденцами. А возле своей лавчонки сидит, как прежде, Сура Лейзер, одетая чисто, но бедно: после того, как сын Наум скончался от чахотки, а красавица Роза, захватив значительную сумму денег, бежала неизвестно куда, Сура возненавидела богатство и охотно вернулась к прежнему занятию, как пожелал того Давид.
Уже почти все деньги розданы, остается всего несколько десятков рублей, необходимых для того, чтобы Давид Лейзер и его жена могли доехать до Иерусалима и в честной бедности окончить жизнь свою в стенах святого города. Давиду Лейзеру, ушедшему с другом своим Анатэмой на берег моря, готовится торжественная встреча. Все лавчонки, и даже столбы, и даже заброшенная караульня украшены пестрым разноцветным тряпьем и ветвями деревьев; с правой же стороны дороги на выгоревшей и примятой траве готовится к встрече оркестр – несколько евреев с разнообразными инструментами, собранными, по-видимому, случайно: тут и хорошая скрипка, и цимбалы, и измятая, испорченная медная труба, и даже барабан, хотя и прорванный немного. Участники оркестра плохо сыгрались и теперь ожесточенно бранятся, порицая чужие инструменты.
Среди собравшихся много детей, есть совсем маленькие и даже грудные младенцы, принесенные на руках. В толпе знакомые лица Абрама Хессина и других бедняков, бывших в первый день раздачи денег; поодаль, на бугорке, держа орудие свое наготове, стоит угрюмый шарманщик. Он уже успел приобрести в кредит новую шарманку, но не может найти новой обезьяны: все обезьяны, к каким он приценивался, или совершенно бездарны, или же слабы здоровьем и на пути к несомненному вырождению.
Молодой еврей (трубит в измятую трубу). Но почему же она может только в одну сторону? Такая хорошая труба.
Музыкант со скрипкой (волнуясь). Но что вы делаете со мною – разве с такою трубой можно встречать Давида Лейзера? Вы бы еще принесли кошку и стали дергать ее за хвост и думали, что Давид назовет вас своим сыном.
Молодой еврей (упрямо). Труба хорошая. На ней играл мой папаша, когда был военным музыкантом, и все благодарили его.
Музыкант. Ваш папаша играл на ней, а кто же на ней сидел? Отчего же она такая мятая? Разве можно с такой помятой трубой встречать Давида Лейзера?
Молодой еврей (со слезами). Труба совсем хорошая.
Музыкант (почти плача, к угрюмому, бритому старику). Это ваш барабан?
Нет, скажите, вы серьезно думаете, что это барабан? Разве в барабане бывает такая дырка, в которую может пролезть собака?
Хессин. Не нужно волноваться, Лейбке. Вы очень талантливый человек, и у вас будет прекрасная музыка, и Давид Лейзер будет очень тронут.
Музыкант. Но я же не могу. Вы, Абрам Хессин, почтенный человек, вы очень долго жили на свете, но разве вы видали когда-нибудь такую большую дыру в барабане?
Хессин. Нет, Лейбке, такой большой дыры я не видал, но это совсем не важно. Давид Лейзер был миллионером, у него было двадцать миллионов рублей, но он человек неизбалованный и скромный, и ему доставит радость ваша любовь. Разве душе нужен барабан, чтобы она могла выразить свою любовь? Я вижу здесь людей, у которых нет ни барабана, ни трубы и которые плачут от счастья, – их слезы бесшумны, как роса, но поднимитесь выше, Лейбке, поднимитесь немного к небу, и вы не услышите барабана, но зато услышите, как падают слезы.
Старик. Не нужно ссориться и омрачать дни светлой радости. Давиду будет неприятно.
К разговору прислушивается странник – лицо у него суровое, черное от загара; все же остальное: волосы, одежда, сереет от придорожной пыли.
Осторожен в обдуманных движениях, но смотрит просто и прямо, и глаза у него без блеска – как раскрытые окна в жилом доме среди ночи.
Странник. Он мир и счастье принес на землю, и уже вся земля знает о нем. Я пришел издалека, где другие люди, не похожие на вас, и другие у них нравы, и только по страданиям и горю они ваши братья. И уже там знают о Давиде Лейзере, раздающем хлеб и счастье, и благословляют его имя.
Хессин. Вы слышите, Сура? (Утирая слезы.) Это о вашем муже говорят, о Давиде Лейзере.
Сура. Я слышу, Абрам. Я все слышу. Я только не слышу голоса Наума, который умер, и лепета Розы не слышу я. Вот вы, старичок, много ходили по земле и даже знаете таких людей, которые на нас не похожи, – не встречали ли вы на дороге красивой девушки, красивейшей из всех, какие есть на земле?
Бескрайний. У нее была дочь Роза, красивая девушка, и убежала она из дому, не желая уступать бедным своей доли. Много денег она захватила, Сура?
Сура. Разве для Розы может быть много денег? Тогда вы скажете, что в короне царя есть лишние брильянты и у солнца лишние лучи.
Странник. Нет, я не видел вашей дочери: по большим дорогам иду я, и там нет ни богатых, ни красивых.
Сура. Но, быть может, вы видали людей, которые, собравшись, говорят горячо о какой-то красавице? Это моя дочь, старик.
Странник. Нет, я не видел таких людей. Но я видел других людей, которые, собравшись, говорили о Давиде Лейзере, раздающем хлеб и счастье.
Правда ли, что ваш Давид исцелил женщину, у которой была неизлечимая болезнь и она уже умирала?
Хессин (улыбаясь). Нет, это неправда.
Странник. Правда ли, что Давид возвратил зрение человеку, который был слеп от рождения?
Хессин (качая головой). Это неправда. Кто-то обманул людей, которые не похожи на нас. Только бог может творить чудеса. Давид же Лейзер лишь добрый и достойный человек, каким должен быть всякий, еще не забывший бога.
Пурикес. Нет, это не верно, Абрам Хессин. Давид – не простой человек, и не человеческая сила в нем. Я знаю это.
Народ, окруживший их, жадно слушает слова Пурикеса.
Я видел своими глазами, как по безлюдной, опаленной солнцем дороге прошел тот, кого я принял за покупателя, – но коснулся рукою Давида, и Давид заговорил так страшно, что я не мог его слушать. Вы помните, Иван?
Бескрайний. Это правда, Давид – не простой человек.
Сонка. Разве простой человек бросает в людей деньгами, как камнями в собаку? Разве простой человек ходит плакать на могилу чужого ребенка, которого не он родил, не он лелеял и не он схоронил, когда пришла смерть?
Женщина с ребенком на руках. Давид не простой человек. Кто видал простого человека, который больше ребенку мать, чем его родная мать?
Который стоит за пологом и смотрит, как кушают чужие дети, и плачет от радости? Которого не боятся дети, даже самые маленькие, и играют с почтенной бородою его, как с бородою деда? Не целый ли клок седых волос вырвал маленький, глупенький Рувим из почтенной бороды Давида Лейзера? – Рассердился ли Давид? Закричал ли от боли, затопал ли ногами? Нет, он засмеялся как бы от счастья и как бы от радости заплакал он.
Пьяный. Давид не простой человек. Он чудак. Я ему сказал: зачем вы даете мне деньги? Правда, я бос и грязен, но не думайте, что на ваши деньги я куплю мыло и сапоги. Я пропью их в ближайшем кабаке. Так я должен был сказать ему, потому что я хоть и пьяница, но я честный человек. И чудак Давид ответил мне смешно, как хороший сумасшедший: если вам приятно пить, Семен, то и пейте, пожалуйста, – не учить людей, а радовать их я пришел.
Старый еврей. Учителей много, а радующих-нет. Да благословит бог Давида, радующего людей.
Бескрайний (пьяному). Так-таки сапог и не купил?
Пьяный. Нет. Я честный человек.
Музыкант (в отчаянии). Ну скажите вы все, у кого есть совесть: разве такая музыка нужна Давиду, радующему людей? Мне стыдно, что я собрал такой плохой оркестр, и лучше бы мне умереть, чем срамиться перед Давидом.
Сура (к шарманщику). А вы будете играть, музыкант? У вас теперь такая красивая машина, что под нее могут танцевать ангелы.
Шарманщик. Буду.
Сура. Но почему же у вас нет обезьяны?
Шарманщик. Я не мог найти хорошей обезьяны. Все обезьяны, каких я видел, либо стары, либо злы, либо совсем бездарны и даже не умеют ловить блох. У меня уже заели блохи одну обезьяну, и я не хочу, чтобы погибла и другая. Обезьяне нужен талант, как и человеку, – одного хвоста мало даже для того, чтобы быть обезьяной.
Странник тихо допытывается у Абрама Хессина.
Странник (тихо). Скажи мне правду, еврей: я прислан сюда людьми, и много верст под солнцем, не знающим жалости, прошел я моими старыми ногами, чтобы узнать правду. Кто этот Давид, радующий людей? Пусть он не исцеляет больных…
Хессин. Это грех и обида богу – думать, что человек может исцелять.
Странник. Пусть так. Но не правда ли, что Давид Лейзер хочет построить огромный дворец из белого камня и голубого стекла и собрать туда всех бедных земли?
Хессин (в смущении). Не знаю. Разве можно построить такой большой дворец?
Странник (убежденно). Можно. И правда ли, что он хочет отнять силу у богатых и оделить ею бедных? (Шепотом.) И взять власть у властвующих, могущество у повелевающих и оделить ими людей, всех поровну, сколько их ни есть на земле?
Хессин. Не знаю. (Робко.) Ты пугаешь меня, старик.
Странник (осторожно озираясь). И правда ли, что он уже послал вестников в Эфиопию к черным людям, чтобы и они готовились к приятию нового царства, потому что и черных людей он хочет оделить наравне с белыми, всем поровну, каждому столько, сколько он пожелает (таинственным шепотом, угрожающе) по справедливости.
На дороге из-за поворота показывается Давид Лейзер, идущий медленно; в правой руке у него посох, под левую же руку его почтительно поддерживает Анатэма. Среди ожидающих волнение и тревога: музыканты бросаются к своим инструментам, женщины торопливо собирают играющих детей. Крики: идет! идет!
– зовы: Мойше, Петя, Сарра.
Старик. И правда ли…
Хессин. Спроси его. Вот он идет сам.
Увидев толпу, Анатэма останавливает задумавшегося Давида и широким, торжествующим жестом указывает на ожидающих. Так некоторое время стоят они:
Давид с закинутою назад седою головой и прижавшийся к нему Анатэма; приблизив лицо свое к лицу Давида, Анатэма что-то горячо шепчет ему и продолжает указывать левою рукою. Отчаянно метавшийся Лейбке собрал наконец свой оркестр, и тот разражается диким разноголосым тушем, пестрым и веселым, как развевающиеся цветные лоскутья. Веселые крики, смех, дети лезут вперед, кто-то плачет, многие молитвенно протягивают руку Давиду. И среди хаоса веселых звуков медленно движется Давид. Толпа расступается на пути его, многие бросают ветви и постилают свои одежды, женщины срывают повязки с голов и бросают к его ногам на пыльную дорогу. Так он доходит до Суры, которая, встав, приветствует его с другими женщинами. Музыка смолкает. Но Давид молчит. Смущение.
Что же ты молчишь, Давид? Вот люди, которых ты сделал счастливыми, приветствуют тебя и постилают одежды на твоем пути, ибо велика их любовь и не вмещается в груди радость. Скажи слово – они ждут.
Давид стоит, опустив глаза и обеими руками опершись на посох; лицо его строго и важно. И с тревогою через плечо смотрит на него Анатэма.
Анатэма. Тебя ждут, Давид. Скажи им слово радости и успокой их любовь.
Давид молчит.
Женщина. Что же ты молчишь, Давид? Ты пугаешь нас. Разве ты не Давид, радующий людей?
Анатэма (нетерпеливо). Говори же, Давид. Слово радости ждет их взволнованный слух, и молчанием, подобным немоте камня, ты к земле пригнетаешь их душу. Говори.
Давид (поднимая глаза и строго ими обводя толпу). Зачем эти почести, и шум голосов, и музыка, которая играет так громко? Кому воздаете почести, которых достоин только князь или свершивший великое? Мне ли, старому, бедному человеку, который скоро должен умереть, постилаете одежды на пути?
Что я сделал такое, чтобы заслужить восторг и ликование и слезы безумной радости исторгнуть из глаз? Я дал вам деньги и хлеб – но это деньги всевышнего, от него пришедшие и к нему через вас вернувшиеся. Только то я сделал, что не утаил денег, как вор, и грабителем не стал, как забывающие бога. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Нет, Давид, не так. Недостойна твоя речь мудрого, и не из уст смиренного исходит она.
Старик. Хлеб без любви, как трава без соли: желудок насыщается, во рту же томление и горькая память.
Давид. Разве я забыл что-нибудь, Нуллюс? Тогда напомни мне, друг: я уже стар, и плохо видят мои глаза, но не музыкантов ли я вижу, скажи, Нуллюс? Не флаги ли, пестрые, как язык сороки, над головой моей? Скажи, Нуллюс.
Анатэма. Ты людей забыл, Давид. Ты детей не видишь, Давид Лейзер.
Давид. Детей?
Женщины с плачем протягивают Давиду своих детей.
Голоса. Благослови моего сына, Давид.
– Коснись моей девочки, Давид.
– Благослови!
– Коснись!
– Коснись!
Давид (поднимая руки к небу). О Ханна и Вениамин, о Рафаил и мой маленький Мойше… (Смотрит вниз и протягивает руки к детям.) О мои маленькие птички, умершие на голых ветвях зимы… О дети, деточки, маленькие деточки… Ну и что же, Нуллюс, разве я не плачу? Разве я не плачу, Нуллюс? Ну – и пусть плачут все. Ну-и пусть играют музыканты, Нуллюс, – я же понял теперь! О деточки, маленькие деточки, я же свое вам дал, я вам дал мое старое сердце, я вам дал печаль и радость мою – не всю ли им душу я отдал, Нуллюс?
Плач и смех, похожий на слезы.
Вновь вырвал ты мою душу из пасти греха, Нуллюс. В день радости я мрачным стал перед народом, в день ликования его не к небу, а к земле опустил я взоры, старый, плохой человек. Кого я обмануть хотел моим притворством? Разве дни и ночи не живу я в восторге и полными пригоршнями не черпаю любви и счастья? Зачем же притворялся я печальным?.. Я не знаю твоего имени, женщина, дай мне твоего ребенка, вот этого, который смеется, когда все плачут, потому что он один умный. (Улыбаясь сквозь слезы.) Или ты боишься, что я, как цыган, украду его?
Женщина становится на колени и протягивает Давиду ребенка.
Женщина. Берите, Давид. Все принадлежит вам, и мы и дети наши.
Вторая женщина. И моего возьмите, Давид!
Третья. Моего, моего!
Давид (берет ребенка и прижимает к груди, окутывая седою бородою).
Тс… борода! Ай, какая страшная борода! Но ничего, мой маленький, прижмись крепче и смейся – ты самый умный. Сура, жена, подойди сюда.
Сура (плача). Я здесь.
Давид. Отойдем с тобою немного. Я отдам вам, женщина, ребенка, я только немного подержу его. Отойдем же, Сура. Перед тобой мне не стыдно плакать ни слезами горя, ни слезами радости.
Отходят к стороне, и оба тихонько плачут. Видны только их старые согнутые спины и красный платок Давида, которым он вытирает глаза и мокрое от слез лицо ребенка.
Голоса. Тише. Тише.
– Они плачут.
– Не мешайте им плакать.
– Тише. Тише.
Анатэма на цыпочках, шепча: «Тише, тише», – подходит к музыкантам и о чем-то толкует с ними, дирижируя рукою. Понемногу шум растет. Уже давно, с полными стаканами в руках, ждут Бескрайний, Пурикес и Сонка.
Давид (возвращается, вытирает глаза платком). Нате вам вашего ребенка, женщина. Он нам совсем не понравился, не правда ли, Сура?
Сура (плача). У нас уже не будет больше детей, Давид.
Давид (улыбаясь). Но, но, Сура. Разве все дети, какие есть в мире, не наши? У того нет детей, у кого их трое, шестеро и даже двенадцать, но не у того, кто не знает им счета.
Сонка. Выкушайте стакан содовой воды, почтенный Давид Лейзер, – это ваша вода.
Пурикес. Выкушайте, Давид, стакан, это принесет мне покупателя.