Никому на долю не выпадает тех бед, что он пережить не в состоянии. Каждому дается лишь то, что способно укрепить его душу, но не сломить ее!
Черешневое, август 1988 г.
– Я просил тебя покормить свиней, а не измазаться самой с ног до головы, как свинья, – ворчал старик, отбирая у внучки из рук большую грязную кастрюлю, – у тебя как будто задница вместо рук, и она же вместо головы.
– Простите, дедушка, кастрюля была тяжелая, я не смогла ее поднять над оградой. Она наклонилась и все вылилось на меня. Если бы ограда была немного пониже, я бы смогла все сделать правильно.
Девочка брезгливо пыталась оттереть с платья бурые брызги, но только еще больше пачкала одежду, равномерно растирая по ней помои.
– Если бы ограда была пониже, то свиньи бы затащили тебя внутрь и сожрали. И мне пришлось бы доказывать этой тощей старухе, что это не я тебя прикончил… И не называй меня дедушкой, если не хочешь заночевать в собачьей будке вместе с Колтуном!
Он отправил девочку отмываться в летний душ, который представлял собой убогую конструкцию из четырех жестяных листов с дырой посередине вместо двери, а сверху крепилась большая бочка с лейкой, заменявшая кран. Чтобы открыть воду, нужно было подпрыгнуть и нажать переключатель, тогда вода мощной струей начинала литься из лейки, и остановить ее можно было только снова подпрыгнув и нажав на рычаг.
Дедушка не разрешал лить понапрасну воду, поэтому Мише приходилось сперва прыгать и жать, чтоб смочить мочалку и намылиться, затем она прыгала, чтоб выключить воду, и уже потом – чтоб смыть пену и вновь выключить воду. Несколько раз она поскальзывалась на мыльном дощатом настиле и разбивала колени, чем вызывала новые ворчания у старика, который искренне не понимал, отчего внучка такая «несуразная и неуклюжая».
Пока Миша отмывалась от помоев, старик накрыл во дворе под навесом небогатый обед. Рано утром он испек в огромной печи хлеб, теперь он лежал на столе, нарезанный грубыми широкими ломтями, распространяя аппетитный аромат. Какое-то время он задумчиво разглядывал краюху с корочкой: девочка очень любила ее и всегда выпрашивала, едва он доставал горячую буханку из печи. Он взял краюху в ладонь, смял ее, рассыпав по столу золотистые крошки, откусил большой кусок и принялся за обед.
Когда Миша села за стол, Захар уже прихлебывал чай, выпуская изо рта облако едкого дыма и размышляя о чем-то своем. Небо над двором сияло бирюзовою чистотою, суетливо летали по нему молодые ласточки, гнезда которых Миша заметила под потолком у деда в сарае.
Долго разглядывала она их, пыталась даже взобраться на жестяные бочки с зерном, чтобы заглянуть внутрь и увидеть птенцов. Любопытство настолько разобрало девочку, что однажды ей все же это удалось – неловко ухватившись за висящую на стене лопату одной рукой и повиснув на полке под потолком на другой, она с неимоверным усилием подтянулась и смогла добраться до самого низкого гнезда, что нависало сбоку у стены, между деревянными балками.
На дне его, заботливо устланном птичьим пухом, сидели три крошечных птенца. Они громко пищали и немощно махали голыми черными крылышками, хватали желтыми клювами торчащие из гнезда соломинки и травинки. Миша собиралась было дотронуться до одного из них, как вдруг полка, не выдержав веса девочки, с грохотом обрушилась вниз на жестяные бочки, все ее содержимое разлетелось по сараю, а сама девочка больно приложилась о пол ребрами. На невообразимый шум тут же примчался Захар и его пес. Долго тем днем Миша слушала наставления и раздраженное брюзжание старика, а после отправилась наводить в сарае порядок и все расставлять по местам.
– Скажи еще спасибо, что отделалась испугом и ссадиной на боку. Дурная голова ногам покоя не дает! – ворчал Захар, сурово зыркая на внучку. – Если бы ты случайно гнездо сорвала – не миновали бы мы беды. Неужто не знаешь, что гнезда ласточкины трогать нельзя? Кто гнездо разорит – тот на свою голову несчастий и горя потом не оберется, а бывало даже, что ласточки и дом поджигали тем, кто их гнезда срывал. Уж не знаю как, но сам о таком слыхал. Чтобы больше в сарае не околачивалась, нечего там тебе делать!..
Сейчас же Миша спешно уплетала обед, украдкой поглядывая на деда. Тот все так же равнодушно смотрел куда-то вдаль и курил, покручивая самокрутку загорелыми худыми пальцами.
– Дедушка, а это правда, что ты на войне был? – вдруг выпалила девочка. Глаза ее тут же загорелись любопытством: – Перед отъездом в деревню мне говорили, что у тебя много медалей, что ты можешь много чего рассказать об этом!
Захар смерил снисходительным взглядом свою внучку, поджег новую сигарету и снова закурил. Девочка, нетерпеливо ожидавшая красочного и подробного рассказа, даже забыла о еде: она отодвинулась от тарелки, оставила вилку и пытливо таращилась старику прямо в глаза.
– Что там рассказывать? Мы немцев убивали, а они – нас. Когда я попал на фронт, мне было немногим больше двадцати. Забросили нас на передовую, сперва все еще чинно было, а потом уж и не разобрать – где верх, где низ, кто и откуда стреляет, кто жив, а кто уже помер.
Сдружился я там с земляком своим, мы долго с ним воевали, хорошо узнать друг друга успели. Он рассказал про семью свою, что дома его невеста ждет, про то, чем он после войны заняться собирается. Я ему и пообещал, что если он погибнет, то я с весточкой нагряну к его ненаглядной, расскажу ей, как он ее любил.
Ночевали мы обычно прямо под голым небом, и хоть даже лето было, а мерзли в окопах, зуб на зуб по ночам не попадал. Чтобы хоть немного согреться, мы уже стали в землю зарываться, как кроты. Накануне был тяжелый бой – много солдат потеряли, ждали, когда к нам новые силы перебросят. Повелели нам залечь на сутки, схорониться до прихода войск. И как ведется, именно эта ночь и выдалась самой холодной.
Нам и костра не развести – повсюду враг, порежет нас и перестреляет, как зайцев. А на земле повсюду – иней, хоть как ни укрывайся – а зубы так цокали, что за версту было слышно. Я сперва со всеми ютился, все умоститься старался, часа два промаялся. А потом еще и боль в животе меня разобрала, что ни вздохнуть, ни выдохнуть. Побежал я за пригорок, с час там промучался, от боли в животе в жар бросало, я даже грешным делом подумал, что зато согреться сумел.
Стало мне полегче, вернулся к отряду, подошел я к земляку своему, а он сидит в окопе, спиной ко мне. Тогда ночь темная была, за облаками и звезд не видно, повсюду какие-то поля да пустыри, обожженные деревья да рытвины от танков. Я другу по плечу стучу, хочу закурить с ним, а у него возьми голова да и отвались с плеч. Я давай к другим бежать – а они все мертвые лежат, я один только живой. Пока я с животом мучился, немцы на нас каким-то бесом вышли, тихо всех порешили и убрались восвояси.
Утром отряд пришел – а мне им стыдно в глаза смотреть, пока я за кустами нужду справлял, моих товарищей как овец порезали. Оно-то, конечно, меня спасло, но стыда моего не убавило. А самое-то противное – это даже не мой слабый желудок, а что после войны сдержал я свое слово и нашел дом невесты земляка.
Только она и не думала его ждать, рассказали мне, что она давно ушла с немцем каким-то, когда те в деревню нагрянули. Укатила с врагом и думать забыла о своем женихе. А тот ее снимок с собой повсюду таскал, каждый день мне о ней говорил, любил ее больно. Иногда и не знаешь даже, что гаже да омерзительнее – нелепая смерть да дерьмо, или человеческое предательство… А теперь и за работу пора! Нечего уши здесь развешивать, ступай.
– Неужто это правда, дедушка?
Девочка вытаращила глаза и с недоверием покосилась на старика.
– Может и нет. Сто лет назад это было, почем мне уже знать? – рявкнул он в ответ.
На этом Захар умолк, еще немного покурил, а затем отправился по своим делам. Миша прибрала со стола, отнесла посуду на кухню и принялась ее мыть в тазу.
Девочка понемногу привыкала к жизни в деревне – степь уже не выглядела такой враждебной, какой показалась ей впервые. Ей полюбилось стелить за домом в саду старый плед и читать после обеда, когда Захар занимался рутинной работой, что-то починял или ухаживал за скотом. Устраиваясь меж колючих кустов малины, она подолгу зачитывалась тем, что удавалось раздобыть в комнате старика. Обычно это были никому неизвестные романы давно позабытых писателей, мемуары о войне, старые черно-белые журналы, пожелтевшие от времени.
В полдень стоявшее в зените солнце выжигало все вокруг, но в саду, под тенью яблочных крон, было свежо и прохладно. Миша часто брала с собою ломоть свежего хлеба, а затем Захар ворчал по вечерам, когда собирался прочесть газету перед сном, а из нее на пол спальни вдруг сыпались хлебные крошки.
Хотя старик оставался все таким же грубым, резким и нетерпимым с девочкой, ей все же начало казаться, будто он изменился. В его голосе все реже звучала искренняя злость и раздражение, чаще он это делал просто по привычке – кричал и бранился, потрясая кулаками, но в глазах его не было ни ярости, ни ненависти.
По вечерам они обычно вместе уходили в дом: Захар любил почитать под тусклым светом торшера, а девочка рисовала на столе неподалеку, слушала поздние передачи по шипящему радио или просто увлеченно рассказывала старику о чем-то, сидя на табурете и болтая ногами, за что всегда получала строгий выговор.
– Ты чертей на ночь глядя покатать решила? Прекрати немедленно раскачивать своими граблями, не то отправлю ночевать в собачью конуру!
Иногда они допоздна оставались во дворе, наблюдая за тем, как по августовскому небосводу мечутся падающие звезды, Миша с воскликом указывала на них пальцем, а пес принимался радостно носиться вокруг лавки, на которой они сидели. Захар обычно молчал и курил, он не перебивал восторженный лепет своей внучки, но и не поддерживал его. Со спокойным смирением он слушал изо дня в день все ее рассказы, наблюдал, как она ловит лягушек, выползших из болота на свою ночную прогулку, как взбирается на крышу летней кухни и кричит оттуда о том, что видит на сонном холме и в деревне наверху.
В дождливые вечера они оставались в гостиной, бедно обставленной, но чистой и уютной, как и все остальное жилище старика.
Здесь был массивный и старый шкаф с книгами, на некоторых его полках громоздились стаканы, фужеры и старинные графины из тяжелого стекла. На стене висел старенький и потрепанный шерстяной ковер, на нем – большие белые часы и картина с какой-то вычурной японской красавицей. Миша иногда разглядывала ее от безделья: черные волосы женщины были уложены в высокую прическу, на щеках играл бордовый румянец, алые губы обрамляли белоснежную улыбку.
Полы в доме старика были покрыты светлыми деревянными досками, многие из них давно жалобно скрипели и требовали замены, но на это у него не было ни времени, ни сил. Зато потолки он белил каждую весну, а отслоившиеся от стен обои заботливо подклеивал на место.
Мебель тоже была старая и видавшая виды: продавленные кресла, кровать с железною сеткой под матрацем, столы с растресканным и облупившимся на них лаком, дряхлый шкаф с очень скрипучими дверцами и ржавыми петлями.
Однако в слабом свете электрического освещения все это казалось Мише таинственным, даже волшебным: вот уже старое плюшевое кресло, в котором сидел старик, кажется вычурным троном какого-то мудрого старца, а исцарапанное трюмо – это арка с потайной дверью в дивный ночной мир.
Проводка в доме была негодною, часто по вечерам старые провода не могли выдержать и двух одновременно включенных лампочек, тогда Захар доставал из ящика своей тумбочки свечу, ставил ее на стол в гостиной, на стенах и окнах которой тут же принимались танцевать причудливые тени.
Черешневое, сентябрь 1988 г.
Школы в деревне не было. Мише приходилось ездить на велосипеде в соседнее поселение – место, где улиц было на порядок больше, а дороги в некоторых местах даже были покрыты чем-то вроде асфальта.
Школа в соседней деревне располагалась на окраине, занимая небольшое одноэтажное здание с обшарпанными голубыми стенами. Учеников, как и преподавателей, было мало, Миша насчитала всего с десяток детей. В классе, помимо Миши, учились еще двое: смуглая и тихая девочка, которая все занятия проводила, уткнувшись глазами в свои учебники и юркий мальчишка с каштановыми волосами, который, в отличие от своей соседки, вообще предпочитал не читать учебников, а подперев щеку рукой, лениво разглядывать трещины на стенах класса, притоптывать ногой под партой, ковырять циркулем уголок стола или глядеть в окно, пытаясь бороться с одолевавшим его сном.
Учительница была странной и такой же невыразительной, как и само здание школы: невозможно было даже понять, какого она была возраста. Высокая, худощавая и угловатая, она любила облачаться в тяжелые длинные юбки, бесформенные блузы, черные туфли с потертыми носами. Она делала прическу из темно-рыжих волос на макушке, убирая их в высокий пучок, открывая испещренный морщинами лоб и всегда сдвинутые, какие-то хищные брови. Лицо ее тоже было странным, одновременно на нем можно было прочитать и равнодушие, и неодобрение, и усталость, и даже печаль, хотя оно всегда оставалось одним и тем же. Женщина говорила мало, а чаще – диктовала номера задач или страниц и уходила из класса вести занятия в другой кабинет, никогда не проверяла домашних заданий, не вызывала к доске и не вела лекций. Уроки проходили в полной тишине, независимо от того, была ли она в классе и отстраненно читала свою книгу за столом, или уходила из кабинета, глухо цокая широкими квадратными каблуками изношенных туфель. Стоит ли говорить, что эта школа была совсем не похожа на ту, в которой училась Миша до переезда к деду, что здесь не было ни шумных перемен, ни веселых детских криков и возгласов из кабинетов, ни красочных стенгазет на стенах холла. В воздухе царило какое-то мертвое уныние и отчаяние, которое усиливали запахи старых книг, пыльных советских занавесей на окнах. Казалось, что все здесь пропиталось молчаливой тоской, будто это место специально было создано для того, чтобы изгонять праздный дух из немногочисленных детей окрестных сел и деревень, вогнать их в безмолвное оцепенение. Миша не любила школу, не нравились ей и эти занятия, которые не давали нормального образования, а лишь отнимали ее время и жизненные силы. С трудом выдерживала она каждый день несколько часов уроков, а после них стремглав бросалась к велосипеду и мчала прочь. Конечно, она ни с кем так и не подружилась в школе, не завела подруг и не водила привычных девичьих разговоров после занятий в школьном дворе.
Путь отнимал не менее получаса – и это если Миша крутила педали очень быстро, не глядела по сторонам и не разглядывала придорожный однообразный пейзаж. Возвращалась же домой она не спеша, осторожно объезжая выбоины и ухабы на проселочных насыпных дорожках, добираясь домой уже далеко заполдень. Дорога проходила в гору, плавно поднимаясь и плутая меж подсолнуховых полей, по обе стороны ее тянулись редкие деревья: орехи, одичавшие вишни, абрикосы, акации. Плоды с диких деревьев были гораздо мельче, чем во фруктовых садах в деревне, горчили на вкус или же отдавали явной кислинкой, потому их никто не трогал и не срывал, даже птицы неохотно к ним притрагивались, и они стояли на обочинах, рясно разодетые в свои невкусные плоды, под тяжестью которых сгибались ветви. Если погода была приятной и дома после занятий не ждал избыток рутинных дел, то Миша любила останавливаться под старой приземистой сливой. Стелила на траву свой школьный пиджак, усаживалась на него, упираясь острыми лопатками в ствол дерева, запрокидывала голову и какое-то время бездумно глядела вверх, где под легким ветром плясали сливовые ветви, будто царапая собою высокое бирюзовое небо. Часто рядом резвились стайки птиц, наблюдательным глазом можно было заметить, как они гоняются друг за другом под небосводом, шумно возятся где-то в ветвях или пытаются поймать толстую муху прямо на лету.
Не удивительно, что нелегкая сельская жизнь сказалась на внешности девочки: ее руки и ноги совсем исхудали, черты лица сильно заострились, костлявые плечи и ключицы выпирали даже под плотной тканью школьного пиджака.
Черешневое, декабрь 1988 г.
Зима в этом году выдалась особо суровая. После затяжной и дождливой осени, наводнившей низину бесчисленным потоком ручейков, стремительно несущих прочь охапки желтых и багряных листьев, она принесла с собой промозглые ветра, сильные снегопады и трескучий мороз. Чтобы поддерживать тепло в небольшом доме старика, приходилось топить по несколько раз на дню. Уже к январю гора бревен в сарае заметно поуменьшилась, а впереди оставались еще три холодных месяца.
Старик то и дело наведывался и в погреб, с опаской спускаясь по его скрипучим деревянным ступеням, чтобы в очередной раз проверить запасы еды. С досадой он подсчитывал оставшиеся на полках стеклянные банки с припасами, с грустью разглядывал полупустые ящики с овощами. Сильнее всего пострадали закрутки с вареньем и фруктами – их полки существенно поредели. Миша любила сладости и часто просила к чаю блюдечко с вареньем или сливы в сахаре. Старик, скрипя зубами, брал в руки консервный нож и шел к подвалу.
Сейчас он стоял у основания лестницы, устало облокотившись о некрашеные перила, тяжело размышлял о чем-то, сминая в руках старую меховую шапку. В слабом освещении маленькой лампочки, сиротливо свисавшей на шнуре с потолка, он казался еще более худым и ссохшимся. Глаза его будто ввалились в тощий череп, щеки, покрытые редкой седой щетиной пожелтели, длинные руки с натруженными венами едва заметно тряслись, обнажая узкие костлявые запястья.
Он взял несколько склянок с полки, аккуратно уложив их в холщовую сумку, перекинул ее через плечо и так же опасливо и осторожно принялся подниматься по лестнице, скрипя размокшими ступенями. Наверху уже ждала Миша, нетерпеливо подпрыгивая у двери, притоптывая на месте, скрипя меховыми сапогами на свежем снегу. Пес резвился около нее, падая на спину, дергая лапами, затем вскакивал и принимался бегать по сугробам, теряя равновесие, когда изувеченная лапа проваливалась в сугроб слишком сильно; тогда он снова падал на спину и начинал радостно лаять, чтобы девочка поиграла с ним или почесала его живот со свалявшейся замерзшей шерстью.
Они не догадывались, что припасов осталось совсем немного, что их не хватит, чтобы прокормить даже двоих до весны. Что убогие проселочные дороги завалило снегом, и даже если бы у старика имелись деньги, им бы все равно не удалось добраться даже до местного рынка на окраине соседнего поселения.
Для ребенка и пса мир выглядел совсем иначе – девочка то и дело выбегала во двор, чтобы слепить снеговика или вырыть ямку в сугробе, а пес с удовольствием утопал в снегу, порой из плотного белого настила виднелись только его нелепые уши.
За обедом в кухне царило непривычное молчание. Не слышно было ни обычного ворчания старика, ни его едких замечаний. Он сидел напротив окна, сложив сухие руки на коленях, глядя сквозь занавеску в заваленный снегом двор, где все так же медленно кружил бесконечный снегопад. Девочка, с привычной детям особой интуицией, понимала, что дедушке отчего-то тяжело и грустно, но была слишком занята обедом и своими мыслями, чтобы всерьез этим озаботиться. Она щебетала с набитым ртом, пользуясь странной молчаливостью старика, который в другой день бы непременно ее одернул и даже, быть может, ударил бы кулаком по столу. Она все рассказывала, какие узоры нарисовал мороз на окнах ее комнаты, как радовался пес новому снегопаду, какой странный сон ей сегодня приснился и как было здорово слепить огромного снеговика прямо посередине двора, возле самых ворот.
Она даже не заметила, что старик не притронулся к еде, что на столе стоит всего одна тарелка. Он только прихлебывал чай из кружки, заваренный из высушенных летом трав и ягод, все так же глядя в окно.
Черешневое, май 1989 г.
В конце весны старик и его внучка сделали неожиданное открытие. Поливая на огороде грядки дождевой водой по заданию дедушки, Миша то и дело отбивалась от пса, который жаждал поиграть и бросался ей в ноги, путался, мешая работе. В конце концов, она окатила его водой из ведра, однако животное это ничуть не успокоило, напротив, с задорным визгом оно принялось пуще прежнего носиться меж грядок, то и дело поднимая вверх искрящийся на солнце фонтан брызг. Под конец он так измазался и замарался, что Миша решила его выкупать – в клочья грязной шерсти намертво вбились комки грязи, трава и колючий бурьян.
Девочка оттащила собаку во двор, налила в большой таз воды из колодца, принесла из бани мыло и грубую жесткую щетку. Она вычесывала пса, распутывала его шерсть и несколько раз намыливала его, пока в таз не перестали струиться грязные потеки. Когда же пес полностью обсох на солнце, оказалось, что его шерсть имеет белоснежный окрас. Не на шутку удивленный дед даже громко присвистнул, завидев бегущего к нему вместо привычного серо-бурого замухрышки с искалеченной лапой чистого и ухоженного белого пса. Со смехом почесывая собаку за ухом, старик внезапно воскликнул:
– Да ты же и не стар вовсе, а я-то тебя из-за твоей неряшливости всегда обзывал Древнем!
Последние недели Захар все чаще бывал радостным и добрым: когда он наблюдал за внучкой или за резвящейся подле нее собакой, на лице его играла добродушная улыбка. В конце зимы старик едва стоял на ногах от голода и усталости, он исхудал еще больше, потерял силы, даже самая простая работа давалась ему с трудом. С приходом весны их дела пошли на поправку. Захар начал часто выпекать пирожки, крендельки да прочие сладости – на тарелке в летней кухне всегда громоздилась горка свежей сдобы. После затяжных свирепых холодов и жизни впроголодь Миша набрасывалась на угощения с прытью степного хищника, едва завидев лакомство.
– Экая ты прожорливая! – засмеялся старик, когда девочка, нетерпеливо подпрыгивающая подле него все утро, вдруг выхватила из тарелки горячий пирожок, едва он вынул их из печи. – Ты хоть осторожнее!.. Ты гляди, уже с этим управилась и за другим тянет руку!
– Ой, дедушка, как Вы вкусно их печете, никогда не ела таких пирожков! Научите меня, я тоже хочу.
Захар улыбнулся и в глазах его на мгновение появилась тоска и жалость. Он-то знал, что это не в пирожках его дело, а в самой девочке – оголодавшая, живущая в лишениях и в нищете, она видела даже в простом пирожке настоящее лакомство. Когда он, закончив утренние дела, шел с охапкою дров к печи, внучка с псом тут же увязывались следом, а Миша все выспрашивала, что такое он собирается выпекать, заглядывала в бадью с сырым тестом, принюхивалась к запахам из печи, стараясь угадать. Захар никогда заранее не отвечал – пусть для девочки это станет приятным сюрпризом, пусть развлечется, прыгая у печи и в радостном предвкушении ожидая свое угощение.
Пес тоже исхудал за зиму, сейчас даже плотная и пушистая белая шерсть не могла скрыть его выпирающих отовсюду ребер и костей. Он с надеждою глядел Мише в рот, когда та чем-нибудь лакомилась, и девочка непременно с ним делилась, даже когда тот, набираясь наглости и храбрости, начинал громко лаять и настойчиво попрошайничать.
– Дедушка, а что у собаки случилось с лапой? – спросила она однажды, когда в полдень они сидели в тени сада и лакомились пирогом с вишнями. Рядом стоял кувшин со свежим козьим молоком, в который пес то и дело норовил сунуть свою морду. Миша отломила от своего куска и протянула ему – ломоть пирога тут же исчез в пасти собаки, и та вновь начала выпрашивать добавки, глядя снизу вверх и щурясь от яркого дневного света, повизгивая от нетерпения.
– Да кто ж его знает! Я так себе думаю, что прежний хозяин над псом издевался, добротно поколачивал его. Может, сам же и выбросил его затем подыхать, или пес смог чудом улизнуть. Сперва подумал я, когда его увидел, что его собаки другие задрали, но потом понял, что ошибся. Пса били, сильно и свирепо, а животные не способны орудовать палкой или лопатой.
Я на рынок собирался ехать за продуктами, путь туда далекий, а в тот день ливень еще прошел вдруг, как назло, дороги наши совсем размыло. Пришлось мне пешком весь путь назад проделать, никак иначе домой было не попасть. Намучился я, по колено, бывало, ноги увязали в болоте и грязи. Уж не знаю, сколько часов я со своими тюками плелся по полям, но только к вечеру деревня на горизонте показалась. Присел передохнуть и попить воды на кривой старый орех, что аккурат за селом растет, а тут – дохлый пес. Я уж было собирался встать и уйти, как заметил, что тот слабо дышит. Весь грязный, окровавленный, тощий, не мудрено, что я его за дохлого принял. Я животное в беде оставить не могу, это большой грех. Человеку бы я уж точно не помог, а пса мне стало жалко.
Я его перевернул осторожно, осмотрел – сразу понятно стало, что избили его сильно. Пришлось тащить его с собою домой, хотя я был уверен, что он по дороге подохнет, до утра не доживет уж точно. Пока тащил его, он все тихонько стонал и сопел хрипло, будто вот-вот помрет. Во дворе снарядил ему настил под окнами кухни, влил ему в пасть воды побольше, те раны, что смог найти, обработал от инфекции, смазал мазями. Я больше всего беспокоился о том, что ежели ему удары повредили внутренние органы, то моя помощь будет бессмысленной. Но, видать, пса сам Господь уберег. Так сильно ему досталось, а покалечилась только лапа да шкура. Правда, я когда эту лапу увидел, то перекрестился даже. Она вся с мясом была вырвана ниже коленки, торчала в другую сторону. Пришлось ее топором обрубить до середины. Конечно, я сперва нашел в ящике уколы, что когда-то покупал, когда сломал себе руку, починяя крышу колодца во дворе. Они боль притупляли, чтоб не мучила она слишком сильно.
Сделал я, что только мог, и оставил его в покое. Дальше уже только ему самому и природе нужно было решать – жить или нет. Утром рано я вышел из дома и пошел по своим делам, пес так и лежал неподвижно на прежнем месте. Я решил, что после обеда его проверю – ежели помер, то закопаю за садом.
Управился со скотом, прополол грядки, принес воды – а тот все так и лежит неподвижно. Я его не трогал, только издали глядел мимоходом. Зашел я в кухню, сел обедать, а тут – слабо скулит кто-то. Я в окно выглянул, а пес глаза приоткрыл и тоже на меня смотрит. Взял воды и пошел к нему, осторожно напоил его снова. Я все думал, что он мог после такого озвереть совсем, многие животные перестают людям верить, бросаются на них и сторонятся. А этот, простофиля, начал пытаться хвостом своим вилять. Сам побитый весь, шерсть в крови, лапа-культя торчит, а он радостный. Пришлось оставить его, выходил его за пару недель. Такой тупой пес, не прогонишь его же, совсем безмозглый и глупый, потом бы снова его кто-то поколотил за такое простодушие и бесхитростный нрав. Первые пару дней заматывал ему лапу и привязывал его, чтоб он не вставал и на нее не опирался. Есть он не хотел совсем и от еды наотрез отказывался, зато пил, как верблюд: крови, видать, потерял много. Я ему блюдце с водой по три раза на день наполнял.
Через дня три-четыре отвязал его, снял повязку – вот и не зря же говорят, что как на собаке заживает! Раны на культе уже не было, шкура стянулась. С тех пор он стал за мной следом ходить везде, а когда устает – идет на свое место под окно кухни…
Старик погладил пса, а тот мигом уложил голову Захару на колени и тут же уснул, разомлевший от душной погоды.
– А почему Вы ему имени не придумали? Дедушка, а можно я его назову?
Миша глядела на спящего пса и перебирала в уме подходящие прозвища.
– Да называй, мне-то что.
– Давайте его Снежком назовем? Он такой же белый, как снег, и зимой любит в нем валяться. Или Пиратом – у него, как и у пиратов, нет одной ноги!
– Тогда уж Боцманом, это они обычно с культей ходят.
Захар вытащил смятую пачку сигарет и закурил, поглядывая на внучку.
– А тебя вот кто Мишей назвал? Неужто нормальных, человеческих и девичьих имен не нашлось?
Девочка принялась рассказывать старику о том, что ее так назвали в честь героини книги, что ее мать прочла когда-то в детстве. Оно ей так понравилось, что когда у нее самой родилась дочь, то было решено ее назвать именно так. Захар неодобрительно покачивал головой, всем своим видом давая понять, что такие смелые идеи он не одобряет и считает плохим тоном давать своим детям «книжные имена».
С тех пор так и повелось – пса все чаще стали окликать Боцманом, а девочка порою слышала из сада ворчливые возгласы деда:
– Эй, героиня романа, изволь принести сапу и лопату из сарая, да поживее!