– Не могу.
– Почему?
– Время. Вот почему. Хочу начать свою настоящую жизнь сейчас же. Я знаю, кто я. Не хочу обернуться однажды и выяснить, что провел лучшие годы в этой скорлупе себя. – Слова прут из него, плывут мимо моей головы. Все, о чем он толкует, – это как из телевизора кто-то, а не мой брат-близнец Берни. Не стыкуется оно с нашей жизнью.
А потом он садится на постели и говорит, что ему надо кое о чем меня впрямую попросить.
– Фрэнк, – говорит и глядит на меня в упор. – Мне надо знать, что ты за меня.
Я всегда был за него – как и он за меня. Но я не догоняю, во что влезаю со всем этим. Он даже не ждет, пока я отвечу, и начинает вываливать про других людей, до чего они охренеть какие потрясные, и все его, избитого, поддерживают. Это совсем не то же самое, что номера для концерта ставить или изгаляться в Материном халатике, распевая под Бейонсе. Все думаю о программе, которую в прошлом году видел, кажется, даже вместе с ним, – про мужиков, которые были женщинами, там были и геи, и натуралы. У некоторых дети. Он, что ли, сидел рядом со мной и думал, что он такой же, как они? У некоторых даже операция была. Про это он не говорит, но зайдет ли так далеко, чтоб перестать вообще быть самим собой?
Он замолкает, а потом говорит, что я ему так и не ответил.
– Конечно, – говорю, лишь бы заткнулся. – Я за тебя.
– Как бы ни сложилось?
– Как бы ни сложилось.
Это, похоже, его удовлетворило.
– За вычетом того, когда ты лезешь в драки с тупыми амбалами, – говорю, собираясь на выход. – В таких раскладах ты сам по себе.
Задергиваю шторы у себя в комнате, падаю на кровать. Мысли копошатся у меня в голове, как черные пауки. Но я хотя б один тут, покемарю в своей комнате, а Берни по-прежнему сопит у себя. Как так получается, что у него вечно все по полочкам? А если и я железно убежден в том, во что сам верю? Берни, ты мой брат, и точка. Как тогда?
Бати не стало так быстро – вышел с Мосси через двор, сел в машину и не вернулся. Чистый несчастный случай, все так говорили. Лопнула покрышка, машину развернуло, и парапет у моста не выдержал. Был – да сплыл. Я всегда представлял, как мы будем с ним бок о бок исцелять людей, как он мне все объясняет, может, я б его возил, когда состарится. А дальше взял бы дело в свои руки. Целого такого будущего тоже не стало.
Через четыре месяца после того Мосси исчезает бесследно – как раз когда нам бы чуток его безумия не повредил. Сказал Матери, что не может жить в доме с муками совести. Когда кто-то уходит вот так, на ровном месте, догоняешь, что такое может случиться еще раз – в любой миг. Если Берни действительно полезет в эту херню, у меня поверх всего еще и брата-близнеца не станет. Это для кого угодно ни в какие ворота.
Жужжит телефон. Скок: Все путем? Отвечаю: ага потом поговорим. Видать, уснул, потому что дальше прихожу в себя, когда прилетает сообщение от Матери: ужин в духовке глянь берни лишай 6.
Который час-то? 5:45. Ё-моё. Джун и пацан, к шести. Надо привести себя в порядок. Сдираю с себя футболку, натягиваю чистую. Снимаю обратно и надеваю рубашку с коротким рукавом. Блин. Придется и треники снять, раз я в рубашке. Стук в дверь доносится, аккурат когда я без штанов. В тубзик хочу сил нет. Замечаю стопку чистого белья – вот спасибо, Матерь, – хватаю свежую футболку, натягиваю обратно треники.
Ополаскиваю руки и тут слышу еще один стук. Уму непостижимо, я забыл, что Джун уже пришла. Или не Джун. Может, хиппушка.
Открываю, стоит пацан. Рядом Джун.
– Вид у вас удивленный, – говорит.
– Занят был кой-чем, – говорю.
Она одуреть какая чумовая. Пацан тащит на себя цветок из Материной шпалеры, которая возле двери.
– Хочешь ей цветочек подарить? – И ухмыляется такой.
– Конор, не трогай, – говорит она.
Проходят в дом, а я пытаюсь сосредоточиться, но я никакущий, ни отнять, ни прибавить.
– Босой, – говорит пацан.
– Ага, переобувался. Недавно с работы.
– Приятно, – говорит Джун.
– Что?
– Сбросить обувь после долгого дня.
Пацан сгибается пополам, я на него зыркаю.
– Было дело, я бегал, – говорю. – Босяком… в смысле, босым. – Разворачиваюсь, потому что чувствую, как у меня краснеет шея. – Пойду возьму тряпицу. Заходите в гостиную.
Ухожу в кухню, вынимаю из коробки тряпицу. Возвращаюсь и вижу, что с полки над телевизором пацан берет медаль.
– Это что? – спрашивает.
Джун встает, откладывает телефон.
– Конор, трогать чужие вещи нехорошо. Тебе же не нравится, когда Пи-Джей лезет в твои карточки.
– Не беда, – говорю.
Она отбирает у пацана медаль, кладет на место.
– Тут их много. Вы, наверное, будь здоров какой бегун.
– Они в основном брата моего Берни. Но некоторые мои. Если считать эстафетные, может, и немало наберется.
Пацан выставляет ногу, не успеваю я спросить, как дела.
– Смотрите, мистер, почти прошло.
На коже теперь лишь бледная красноватая тень-кружок. Красота.
– Завязали тому бесу хвост узлом, – говорю, а сам пацану подмигиваю.
Берусь возиться с его ногой, а у самого тем временем башка изнутри плавится от того, как разговор о ногах развернулся. Ну то есть я правда бегал, но бо́льшую часть тех медалей получил не я. Может, два процента и мои, то есть вранье, значит, на девяносто восемь процентов, выходит? Хоть я и помогал Берни тренироваться, ездил рядом с ним на велике вдоль Барроу[31]. Может, сколько-то процентов от тех медалей оно и составляет. Я был в запасе эстафетной команды и участвовал в паре забегов. Если так, получается, что соврал я процентов на шестьдесят-семьдесят. Скажи я сейчас правду, она бы какая вышла?
Джун сидит на диване, волосы у нее сегодня уложены по-другому, стянуты назад, но все равно не туго.
– У вас, похоже, и впрямь есть дар. Буду иметь вас в виду, – говорит. – Вечно то сыпь, то чесотка. И со вшами все время воюем. Если б вы и их умели убирать, озолотились бы.
Господи. Не стыдливая она, это уж точно. Большинство людей ни в жисть не признается, что у их детей чесотка. Или вши. А ей хоть бы что.
– У вас сколько?
– Что, простите? – говорит, опять отвлекшись на телефон. – Сейчас пять.
Сейчас? Чувствую, как у меня на лбу собирается пот. Жуть как жарко уже; когда последний раз дождь был вообще – вот чтоб лил?
– Вы в порядке? – спрашивает.
– Ага, шикарно. Лето, похоже, вполне приличное вырисовывается, а?
Ей так неловко за меня, что я с ней о погоде, что она уходит в другой угол комнаты осмотреть Материну коллекцию. Мы ее едва замечаем, но там есть на что поглядеть – целую стену занимает. Матерь коллекционирует всевозможное барахло, у нее сотни разных хреней навалены на полки. Собирает она повсюду, много чего поступает от Мурта. И тут Джун кладет руку на эту фиготень. Матерь клянется, это столетней давности выпрямитель для волос, но Берни утверждает, что у этой приблуды назначение куда менее гигиеничное. Надеюсь, Джун меня про нее не спросит. Берет старую стеклянную бутылку из-под молока, возвращает в точности на место.
– Поразительно, – говорит Джун.
– Она ее начала много лет назад. Теперь не остановить.
– Покупает в интернете?
– Нет, она не покупает ничего.
У Материного коллекционирования целая куча правил, понятных только ей одной. Например, на эти полки она ничего не покупает. Вещь должна так или иначе прийти к ней сама. Но даже если купить ей что-то в подарок, она еще подумает, ставить это на полочку или нет. И пусть это даже очень дорогая вещь, дело не в цене. Пригодились все открытки, полученные от Мосси после того, как он уехал. Последнее ее любимое – обкатанные осколки стекла с какого-то пляжа в Австралии, присланные Ларом.
– А где она такие полки взяла?
– Я ей сделал. Я работаю на лесопилке. На заказ работаем кое-что. Ну, я обычно нет, но… умею.
Как мебель это не на всякий вкус, но зато я это обустроил точно так, как Матери надо было. Кое-какие мелкие детали, чтоб понарядней. То-то она удивилась, когда в тот день спустилась в гостиную.
– Это ей на день рождения в прошлом году.
– Какой-то значимый?
– Угу. И она чуток грустила. Берни, брат мой, он всех наших попросил участвовать.
Матерь глазам своим не поверила – ожидала, что я ей обычный букет цветов притащу из гаража. Полки эти ее прям в восторг привели, хотя это вообще-то просто деревяшки да дюбеля, но я все же хорошо постарался, пока делал. Разжился классными длинномерами, оставшимися от церковных скамеек у Мурта в сарае. Мы со Скоком вынесли старые полки, пока Матерь спала, и поставили эти. Я даже сфоткал, как оно все было, чтоб расставить все в точности по местам.
Пацаны прислали из Австралии бутылку шампанского и кенгуровые какашки. Какашки оказались шоколадом, но Матерь похохотала нормально так с этого дела. Прилетела очередная открытка от Мосси – фото его самого на рыболовном траулере и чумовой стишок собственного сочинения. С марками из Марокко. Бородища у него как у чувака из Аль-Каиды. Матерь все ждет увидеть его в новостях из Сирии или Ирака, но этот идиёт может запросто тусоваться с отцами Святого Духа в Килтегане[32].
– Вы в порядке? – спрашивает Джун. – У вас вид уставший.
Говорю, у меня голова забита всяким, бормочу, дескать, ночью был несчастный случай.
– В больницу мотались? – спрашивает, вид у нее озабоченный.
– Не. – Ни за что не буду я вдаваться в эту херню про Берни. – С другом. Оказалось, ничего страшного.
Вместо того чтобы гнуть эту линию дальше, я ляпаю:
– А подруга ваша не здесь?
– Что? – спрашивает она.
– Та, другая женщина. Ваша… – приходится еще раз это произнести, – ваша подруга.
– Как-как? – говорит она и смотрит на пацана, будто это все его проделки. Тот театрально пожимает плечами.
– Вчерашняя.
– Марисса?
– Я не уловил ее имени.
– Мы вместе работаем. В детском проекте на Баррак-стрит.
– Не понял.
– “Живые дети”. Я работаю с подростками.
Чесотка, вши, куча малышни. Теперь мне все ясно – это новое место для малолеток с херовым детством. Хеннесси вот только что про это говорил на работе – что у Каролин Райлли пацан посещает какое-то место на Баррак-стрит, чтоб голову на место поставить ему после того, как папаша его сдернул с мамашиной сестрицей. Малец с катушек слетел напрочь – уехал на газонокосилке на парковку перед “Лидлом”. Чуть ноги какой-то старушке не оторвал, завалил ей тележку у столбиков. Хеннесси гонками с перегрузом увлекается, рядом с парком Гоуран, так он наткнулся там на эту команду с целым выводком детворы. Какой от этого прок, спрашиваю. Нам давали по башке и выгоняли дрова рубить на неделю. А Скок говорит, мать жрет снотворное и в отключке с утра до ночи. Сказал, что ребенок, считай, сам себя растит с восьми лет. Пусть спустит пар на гонках, говорит, – все лучше, чем петарды в почтовые ящики запихивать.
Короче, Джун, может, пришлось в колледже учиться для такой работы, и я поэтому до нее не дотягиваю, автоматом. Не могу придумать, что б такого сказать. А потому говорю:
– Вы на гонки с перегрузом ходите? С ними?
– Что? – Они с малявкой таращатся на меня так, будто у меня шарики за ролики заехали прямо при них.
Малец корчит рожу и повторяет слово “гоооонки” врастяг, будто оно иностранное.
– Я закончил, – говорю. – Теперь у него все в ажуре должно быть.
Оба быстренько двигают на выход. У двери она лезет в сумочку.
– Ну спасибо, – говорит и сует мне десятку.
– Ага. Увидимся как-нибудь.
– У меня пятерка была заготовлена – на тот случай, если б не сработало.
– Милости прошу, тащите его обратно, если что-то не устроит.
Пацан уже за калиткой, орет на компашку, которая гоняет в футбол на выпасе.
– Шучу, Фрэнк. Увидимся.
Отворачивается, собирается уходить, я расслабляюсь. На нее проще смотреть, когда она не лицом ко мне. За калиткой оборачивается и видит, что я на нее пялюсь.
Ушли. Остаюсь у дверей еще на минуту. Сад смотрится отлично. У Матери тут прорва цветов, она их насадила несколько лет назад, и они теперь прут как бешеные. В солнечный день прям сверкают, белые и золотые. Чуть ли не гипноз наводят.
Есть что-то в таких вот летних днях – все такое яркое, пахнет травой, дети носятся на скутерах и великах, все из себя хозяева жизни, будто лето вообще для них придумали. Меня от всего этого прет, но тут опять у меня в голове начинает заколачивать по-жуткому мешок молотков. Слишком много вверх-вниз за сутки, да еще и похмелюга.
Закинувшись тарелкой жратвы, возвращаюсь в гостиную с двухлитровкой колы, задергиваю шторки от солнца и усаживаюсь тупить в вечерний телик с канала на канал.
В день после сеанса, когда я весь в лоскуты, лучше всего плюхнуться в Батино старое кресло и пялиться в ящик. Переключаюсь между какой-то документалкой про рэп в Майами и пятьюдесятью самыми смешными случаями в футболе, которые я уже сто раз видел. Но как-то радует смотреть, как какой-нибудь футболист-мультимиллионер путается в собственных ногах или как у него резинка на трусах лопается.
Я, кажись, отрубился, потому что очухиваюсь и вижу, что Берни забрал у меня пульт и сидит теперь на диване с коробкой “Героев”[33] и пакетом тортилий. С забинтованным запястьем ему чуток неудобно.
– Порядок, бро? – он мне.
– Тебе кто шоколадки дал?
– Сам себе. Любовь к себе, чувак, – вот как это называется.
– “Мудозвон” это еще называется.
– Спецпредложение это было на самом деле. Матерь притащила в дом три коробки, по одной на каждого. Держи, – кидает мне пакет тортилий, – судя по твоему виду, тебе надо.
Я наворачиваю чипсы эти, а Берни перескакивает с канала на канал. По крайней мере половина передач, которые он заценивает, мне нафиг не уперлись. Но никаких сил спорить с этим задротом у меня нет.
– Кино посмотрим? – он мне. Вроде пришел в себя, держится так, будто у нас все нормально.
– Только не всякое тупое фуфло, – говорю. – И никакой иностранщины.
Он выбирает старую комедию, которую мы смотрели сто раз, “Тропик грома”[34]. Красота.
Бывает такое, когда похмелье потихоньку отпускает, но я и близко не в себе, мне это ощущение нравится. Я совершенно чумной, не могу сосредоточиться толком ни на чем дольше минуты, и в этом облегчение. Сегодня я с Джун ничего толкового не смог, но сил циклиться на этом у меня никаких.
Первая коробка шоколадок улетает у нас только в путь, мы спорим, кому идти в кухню за второй, и тут Берни заявляет с бухты-барахты:
– С чем тот пацан-то приходил?
Я знал, что он там наверху у себя подслушивает.
– Лишай. Убрали.
– Лишай. И, конечно, бородавки. Какие-нибудь признаки развития по части дара?
– В смысле?
– Ну, – заводит он, – Батя уже давно бородавки позади оставил, когда ему было – сколько? Десять? Одиннадцать? Перешел на язвы, опухоли и всякое прочее.
– Я вообще-то подумываю и за подошвенные бородавки взяться, – говорю ему. – У разных людей по-разному.
– При чем тут люди, бро. Я про сыновей, седьмых сыновей.
– Ты о чем вообще? Я и есть седьмой сын.
– Ты, без вопросов, полноправный сын. Вопрос насчет седьмого.
– Лоренс, Пат, Мик, Сенан, Мосси, – перечисляю. – Пять. Ты – шестой, а через четыре минуты я. Седьмой.
Поехавшие кукухи у него давно любимые птицы, что да, то да, но Берни обычно рассуждает вменяемо. А тут вдруг делается весь такой загадочный, подбирает ноги под себя и давай петь высоко так:
– “Твоя я сестричка, а ты мой…”[35]
– Только ты мне не сестричка, – говорю.
– Штука в том, что, независимо от того, кто об этом знает, я тебе она. А ты при этом возвращаешься на позицию шестого сына.
Я гляжу на него, он глядит на меня. Люди в свое время отличить нас друг от друга не могли, когда мы были маленькие, вечно путали – стрижки одинаковые и все такое. И мне трудно смотреть, как версия меня самого смотрит на меня самого, и понимать, что он не считает даже, что он – это он. Очень, нахер, глючно.
– Но вы заблуждаетесь, инспектор Морс[36], – говорю. – Как же, если я не седьмой сын, мне удается показывать дар? Вы разве не видели лав[37] Джеймза Макхью две недели назад? Бугристая жаба. Через три дня – рука невинной девы.
Берни что-то мастерит из шоколадной обертки – складывает фиготень типа птички.
– Эффект плацебо, – говорит он. – Это самое обычное дело при бородавках. Может, этот эффект вообще в большинстве болезней срабатывает. Сила убеждения.
Я что-то не врубаюсь, но в голове суечусь. Что да, то да, бородавки – всего лишь бородавки. Но тут я напоминаю Берни про Сисси Эгар прошлой зимой и про опоясывающий лишай. Кольцо огня по всей талии, она тогда сказала. За ночь такое не проходит, и она уже начала антибиотики пить, но уверенно заявила, что я все ускорил.
– Я б сказал, тут сила семи, а не убеждения, – говорю.
Он пожимает плечами.
– При Бате и впрямь происходило что-то особенное, не поспоришь.
Он это не произносит, но я понимаю, что́ он подразумевает. В Бате было что-то особенное, а в тебе нету. Не может же он всерьез считать, что, раз он решил не быть мне братом, дара у меня нет. Кто-кто, а он умеет усложнить мне жизнь; в усложненьях он всегда на шаг впереди.
– Слушай, – говорю. – Не знаю я, что у тебя там происходит насчет самоопределения и прочего, но дар – это у нас в семье самая суть. На много поколений назад.
– Фрэнк, на дар этот насрать всем, кроме тебя.
– И тех, кто приходит ко мне лечиться.
– И то верно, очереди у дверей круглосуточно.
– Бате было не насрать. Хотя б из уважения к нему не надо смешивать твои дела с моими.
– Как ни печально для тебя, не могу, – он мне такой. – Тебе надо, чтоб я был тебе братом, тогда ты седьмой сын. А я нет. И никогда не был, Фрэнк. В некотором смысле ты мне еще спасибо сказать должен.
– Чего это?
Он говорит, может, я тогда меньше напрягаться буду: не придется сравнивать себя с Батей. В голове у меня с дикой скоростью несется прорва мыслей. Если просто верить во что-то, оно же не меняет ничего, ничего не делает всамделишным, так? Ну типа, раз Батя и Матерь решили, что он мальчик, это же что-то значит. Он их сын. Ничего постоянного он в себе не изменил. Ладно, на здоровье, самовыражайся через длинные волосы и всякий там внешний вид, наряжайся, как новогодняя елка, если тебе так нравится, но так кто угодно может, а потом взял и переоделся. Но я ничего не говорю, потому что Берни умеет сколупывать твои доводы вплоть до того, что остаешься с тем, что́ сам он думает. У него насчет чего угодно все так ясно всегда, даже когда мы были маленькие. Он сразу знал: “Я туда не хочу, я это делать не буду”. Он сейчас так про все это говорит, что я вижу: он уверен, что мне он не брат. Берни – он из таких, кто способен весь мир убедить, что черное – это белое. А если так, мне-то что делать? С пятью старшими братьями, а не с шестью?
Беру пульт от телика и делаю погромче. Сказать мне больше нечего, да и Берни затыкается. У меня такое чувство, что если мы продолжим этот разговор, занести нас может куда угодно. Слова заводят в такие места, откуда уже не вернешься.
Он начинает вот это вот головой – мотать волосами из стороны в сторону. Они у него почти до плеч, но сейчас типа так покачиваются.
– Чего это у тебя с волосами такое?
– Укладку сделал, – говорит.
– Где?
– А тебе зачем? Хочешь рекомендаций?
– Ты ж не к Кайле ходил? Она треплется хуже подметки оторванной.
Матерь у Кайлы Куц – из постоянных клиенток, ходит к ней поровну и стричься, и сплетничать. Кайла эту новость по городу растащит, как масло по гренке: “Берни Уилан – он не только гей, но и женщина”. Не то чтоб мне было не насрать, но есть в городе такие, кто только и ждет, чтоб кто-нибудь высунулся, – они тогда раз, и его окоротят. И речь не только о Берни: мне самому тоже прилетало. Я ж его брат-близнец, ё-моё. Мы с ним плавали в потемках еще до того, как первый раз вдохнули. Это одиночное заключение на двоих – на девять месяцев. Даже после того, как родились, мы были неразлучны вплоть до последних нескольких лет. Видимо, с Батиной гибелью все изменилось. А может, все бы изменилось в любом случае, потому что мы уже не дети.
– Да я дурака валяю, – говорит. – Сам уложил сегодня.
– Что?
– Прическу. – Он взмахивает волосами, смотрит на меня весь из себя серьезный. – Батя вообще ничего тебе не говорил, что ли?
– Про тебя?
– Нет, про тебя.
Задумываюсь, что бы ему такого сказать в ответ, но тут открывается дверь. Матерь.
– Выбрось из головы, – он мне. – Пока есть люди, будут и бородавки, так ведь?
Матерь проходит прямо в середину комнаты, бросает сумки и плюхается перед самым экраном.
– Ребятки, – говорит, – свет свету рознь.
Берни пытается направлять пульт в обход Матери, чтоб сделать погромче. Но она выхватывает у него пульт и – пыщ – вырубает телик на беззвучку.
– Мы тут смотрим, вообще-то, – он ей.
– Можно записать на потом. Кто ждет, тот дождется. – Она ждет, смотрит на нас. Мы ждем.
– Так мы ждем, – говорит Берни.
В Матери что-то странно. У ней новая шляпка – островерхая такая фиготень из золотистого материала, но дело не в этом. У нее лицо другое, вроде как помягче или что-то. Может, имидж сменила.
– Свет, ребятки. Вся комната озарилась, все предметы на столе плавали в свете.
– Это где такое? – спрашивает Берни.
– У Мурта в кухне.
– Он, что ли, свет провел в шкафы? – спрашивает Берни не особо внимательно.
Матерь не слушает, прет дальше.
– Он так лился, что одни только силуэты видно, всяких форм и размеров. Как родиться заново в этот свет.
Не в первый раз Матерь возвращается от Мурта такая вот, голова кругом. У Мурта в гараже сбоку дома всегда была эта его мастерская починки обуви и изготовления ключей, но с тех пор, как Джанин ушла, он и комнаты набивает всякой херней. У него теперь вся гостиная и прихожая – типа комиссионки. Даже вывеску себе сделал снаружи: “Лавка Мурта”. Или же “Барахлавка” для всего остального мира. И в сарае на задах у него битком того же самого. Он свихнулся на распродажах и аукционах. Никогда не знаешь, что у него найдется в кухне: набор серебряных подносов, которые он надраивает, или какая-нибудь звериная шкура в чистке и растяжке. Временами отыскивает в своих вылазках такое, что, как он считает, подойдет Матери в коллекцию. В прошлом году эту дурацкую стеклянную фигурку петуха ей дал. Она его назвала Габриэлом Пустельгой и применяет для общения с потусторонним. Это ее личный дух-проводник.
– Он тебе дал что-то на полочку? – спрашиваю.
– Фрэнк, не беги поперед паровоза, – она мне.
В конце концов нам выкладывают все целиком. Началось с того, что Мурт с Матерью двинули на станцию. Приезжают они, а Лена уже там с Локи Дунном, начальником станции. Тот ей помогает перетаскивать гору коробок. Это сразу говорит о том, какая Лена манипуляторша, потому что я видел, как Локи прячется за своей стойкой, а рядом колясочникам приходится чуть ли не самим подъемник строить, чтобы влезть в поезд. Славится он тем, что даже для собственного согрева работать не станет.
Мурт не то чтоб ожидал столько Лениного добрища, а Лена не ожидала увидеть Матерь, тут они тары-бары немного разводят, и в итоге Матерь сидит на заднем сиденье, а на больном колене у нее деревянный ящик.
Когда добираются к Мурту, из коробок появляются статуэтки, несколько картин-абстракций и в целом груда рухляди. Выясняется, что Лена последние полгода жила в некой терапевтической общине, занималась там искусством и растила лаванду, а теперь вернулась, чтобы влезть в Муртово предприятие.
– А что такое “терапевтическая община”? – спрашиваю.
Сразу видно, что Матерь не очень в курсе.
– Ну, что бы там ни было, никакой выпивки или наркотиков и ранние подъемы вместе с солнышком. Кроме зимы. Зимой они в спячке. Без интернета. Не знаю, пользуются ли они там мобильными телефонами вообще. Она поэтому и не выходила так долго на связь.
– Черт-те что и сбоку бантик, – говорю.
– Охренеть, блин, – добавляет Берни.
Лена утверждает, что все ее барахло – настоящие духовные предметы. Среди них Пражское Дитя в ползунках и дредах – судя по всему, в точности того же размера, что и настоящее Пражское Дитя[38].
– Мелковато что-то, – Берни такой.
– Его тело усушили на реликвии, – отбривает Матерь, после чего берется описывать остальное.
– Зачем усушивать детское тело? – спрашиваю, когда Матерь умолкает, чтобы перевести дух. – А еще интереснее, как?
– Так же, как что угодно. Нагревом, паром.
У ней талант выдумывать всякую херь на ходу. Я и впрямь начинаю ржать и вижу, что Берни очень старается наоборот. Матери хоть бы хны.
– Они там придают вещам навороченности.
– Замороченности? – Берни, отвлекшись: он там чуток вкрутил звук, но негромко.
– Наворачивают всякое. Разрисовывают, украшают, – Матерь ему. – Типа нашивают блестки на Приснодеву Марию, боа из перьев накручивают. Вот такое.
Такой шизовой херни от Лены и ждешь. И, конечно, своим дружкам она пообещала, что они чуток деньжат сколотят, если спихнут этот хлам через “Барахлавку”. Она хочет, чтоб на Волчью ночь Мурт убрал свое из витрины и поставил туда их херню.
В общем, Матерь распознала пару знакомых лиц: кругленькое брюшко Будды под костюмом Бэтмена, а еще высокого темного Мартина Де Порреса[39] в балетной пачке и жемчугах.
– Но как только он появился из коробки, у меня взгляд сразу же к нему так и притянуло, – говорит она. – Едва устоял на краю стола, Падре Пио[40] его локтем пихал.
Не смогла удержаться, говорит, потянулась прикоснуться к лицу его.
– К лицу Мурта?
– Блин, статуи, идиёт. – Уходит в прихожую, а сама напевает “Когда увидела твое лицо”[41]. Возвращается с магазинным пакетом и вытаскивает оттуда эту деревяху.
Я подаюсь вперед, чтоб разглядеть поближе. На случай, если вы вдруг воображаете себе бюст типа как у киношной звезды или настоящую иисусоподобную статуэтку, оно тут совсем не то. Если есть в мире статуэток дерево уродства, эта хрень не просто обломала все ветки на пути вниз – она из пня вылезла. Это буквально полено, на котором очень грубо вырезано лицо и малюсенькое туловище. Если присмотреться, я б сказал, голова и туловище – не один кусок. Затылок, похоже, отпилили от большего куска, и кто-то приделал воротничок с приклеенными к нему вороньими перьями. Мазанули это дело плакатной краской – синий у глаз и по одной красной полоске на щеках: так раскрашиваются, когда в ковбоев и индейцев играют.
– Что за святой? – спрашиваю.
– Это задолго до того, как святых изобрели, – говорит Матерь, а сама вся распушилась от гордости. – Будьте уверены, этих бы отец ваш обошел стороной.
– При чем тут вообще Батя? – Берни ей.
– Никогда б не подумала, что смогу вновь влюбиться. В того же самого мужчину. Молния, стало быть, может ударить дважды, мальчики.
– Похоже, в этот конкретный сучок она била не раз, – Берни ей.
Матерь воздвигается перед Берни, лицо грозовое.
– Не смей так с отцом разговаривать.
– Что за фигня?
Мы все смотрим на эту убогую хрень на ковре. Чтоб мне нахер провалиться, если не цепляет меня вдруг, что эта штука на меня смотрит. Но быстро проходит.
Матерь убеждена, короче, что в этой фигурке сидит Батин дух. И, что характерно, Лена, как только вдуплила, что Матерь эту штуку хочет, решила не отдавать. В конце концов, когда Мурт с Леной взялись мощно препираться, Матерь фигурку под мышку – и ходу. Хошь как хошь, а она с ней ушла.
– Вот, мальчики, встречайте отца, – она нам. И на этом забирает фигурку и валит в кухню.