– Не помню, – сказала она. – Просто иди спать, хорошо? Я сама обо всем позабочусь. Это мама должна заботиться о ребенке.
– Этот поезд уже ушел, – сказала Сорока.
– Ты давно разговаривал с Эрин?
Голос у Энн-Мэри был удивительно твердым для явно нетрезвого человека. Язык почти не заплетался. Но Сорока видела, что она пьяная, очень пьяная. Это было ясно не только потому, что она упала и порезалась, а по налитым кровью глазам, сухим губам, по вони, исходившей от нее и пропитавшей всю комнату, – густой, удушливый, навязчивый запах алкоголя.
– Эрин сменила номер телефона, – ответила Сорока. Она поправила столик и осторожно вернула на него лампу.
– Я пыталась до нее дозвониться, но никто не ответил, – сказала Энн-Мэри. – Я столько раз пыталась дозвониться.
– Это потому, что она сменила номер.
– Но у нее все хорошо? Откуда нам знать, что с ней все хорошо?
– С ней все в порядке, мам. Наверное, ей гораздо лучше, чем нам обеим.
– По-моему, она даже не попрощалась. Никак не вспомню…
Зато помнила Сорока. И знала, почему не помнила Энн-Мэри: та была так пьяна, что заснула на полу ванной в собственной рвоте. Эрин открыла дверь, нашла ее, вымыла, уложила в постель и ушла. Сорока наблюдала за ее уходом, стоя на крыльце с открытой за спиной дверью и с растущей дырой в груди, которая все увеличивалась и увеличивалась. Рана болела и пульсировала все сильнее и сильнее, пока Эрин задним ходом выводила машину с подъездной дорожки и уезжала.
Сорока долго стояла на улице, не обращая внимания на непрерывные трели домашнего телефона (звонил отец) и беспрестанное чириканье мобильного (Эллисон).
Когда она наконец его проверила, то нашла одиннадцать сообщений от будущей бывшей подруги, которая напилась и требовала, чтобы Сорока пришла к ней на вечеринку в богатой части города дома у ее парня, Брэндона Фиппа.
Сорока зашла обратно в дом.
Энн-Мэри оставила на кухонном столе полупустую бутылку водки.
Сорока никогда ее не пила, даже не пробовала, но налила себе стакан апельсинового сока и плеснула туда приличную порцию водки. Она быстро осушила стакан, наслаждаясь обжигающим жаром, налила себе еще, а потом – еще, каждый раз наливая все меньше сока и все больше водки, пока не допила бутылку и не почувствовала внутри теплоту и онемение.
Она оделась и пошла на вечеринку. Если бы в ее силах было изменить прошлое, вместо этого она бы просто легла в постель. На следующий день на нее бы обрушился неизбежный гнев Эллисон, но Сорока бы просто извинилась и ответила, что не хотела выходить из дома. Лучше бы она отключила телефон, надела пижаму, заперлась у себя в комнате, проплакала, пока не уснула, и потом проснулась бы на следующий день, не сделав ничего такого, из-за чего лучшая подруга возненавидит ее так сильно и неистово, что любые надежды возродить дружбу разобьются, только придя в голову.
Но она пошла на вечеринку. Потому что глупее нее на свете еще поискать, потому что ее сердце за вечер разбилось уже раз двадцать, потому что она не способна принимать правильные решения, потому что мать была в отключке и потому что ей не хотелось оставаться с ней в одном доме ни на секунду. Потому что Эрин уехала, отец ушел, а вся семья – дальние тети и дяди, бабушки и дедушки, двоюродные братья и сестры – скоро встанут на сторону тети, потому что та доберется до них первой, а так трудно поверить второй версии истории, если уже слышал первую. Сорока это знала, и ей не стало легче, когда их с матерью не пригласили на рождественский ужин.
– Тебе надо поспать, – сказала Сорока матери, – и попить воды.
– Пожалуйста, передай Эрин, чтобы возвращалась домой, – сказала Энн-Мэри, но позволила Сороке помочь ей подняться и послушно пошла за ней в родительскую спальню. – Пожалуйста, скажи ей, что уже можно вернуться.
– Я скажу, – ответила Сорока, стягивая с матери туфли в пятнах спиртного и толкая ее обратно на кровать.
– Мне надо переодеться, – сказала Энн-Мэри.
– Это неважно, – ответила Сорока. – Ничего страшного.
– Но это не моя пижама.
Сорока натянула одеяло матери до подбородка и усердно его подоткнула. У нее мелькнула дикая идея натянуть одеяло ей на рот и нос, перекрыв дыхательные пути, и удушить ее. Можно было сесть на руки, чтобы Энн-Мэри не могла двигаться и вздохнуть, и тогда мать умрет, а все подумают, что это из-за алкоголя. Сороку отправят…
Куда?
К отцу?
Нет, она просто никому не скажет, что мать умерла. Можно так и жить, пока ей не исполнится восемнадцать. Она купит первый билет из Доджа. Когда тело Энн-Мэри наконец найдут, это будет уже скелет, а от Сороки останется лишь воспоминание, призрак настоящей девушки. Прочь, прочь, прочь.
Она на мгновение прикрыла лицо Энн-Мэри одеялом.
Мать тихонько заскулила сквозь вату.
Сорока спустила одеяло ей под подбородок.
Сорока читала рассказ «Куда ты идешь, где ты была?» на следующее утро перед школой, и когда мистер Джеймс пришел за двадцать минут до звонка, она как раз заканчивала последний абзац.
История была не из приятных. О девушке Конни, которая была дома одна, когда к ней пришел мужчина по имени Арнольд Френд. Они много говорили – странный, бессвязный разговор о том, откуда Арнольд Френд знает, что Конни собирается уйти с ним. И, в конце концов, она действительно с ним уходит. Сорока так и не поняла почему. Было совершенно ясно, что для Конни это плохо кончится. Совершенно ясно, что от Арнольда Френда ничего хорошего ожидать не стоит. Но он с ней просто поговорил, и она пошла. Полная бессмыслица.
Мистер Джеймс сел за парту рядом с Сорокой. Учебник был открыт, а желтый блокнот надежно спрятан в рюкзаке. Она не хотела, чтобы мистер Джеймс опять его касался. Вместо этого он постучал пальцем по учебнику английского.
– И что ты думаешь? – спросил он.
– Мне не понравилось.
– Ясно! Расскажи почему. – Мистер Джеймс откинулся на спинку стула.
– Она просто взяла и позволила ему себя увести. Так запросто с ним ушла. А он явно собрался ее убить. Ерунда какая-то.
– Интересная психология, не правда ли?
– Но почему она с ним пошла?
Мистер Джеймс затих. На его лице появилось какое-то выражение, которое было очень трудно прочесть, но Сорока вдруг чрезвычайно засмущалась. Она подумала, что Мистер Джеймс все знает – ученические сплетни неизбежно доходили до учителей. Куда бы она ни пошла в этой школе, все видели ее насквозь.
Но потом мистер Джеймс покачал головой, и это выражение исчезло.
– Думаю, у тебя уникальный взгляд на этот рассказ, Маргарет. Я с удовольствием послушаю твои мысли. Давай ты напишешь мне небольшое эссе – ничего особенного, всего несколько абзацев, разовьешь свои идеи. Сдашь на следующей неделе. Без требований к страницам, без подсчета слов, только свое мнение на бумаге. Договорились?
– Это я могу, – сказала Сорока, и в этот момент она чувствовала, что и правда может.
В коридорах уже было практически пусто, когда Сорока пошла к своему шкафчику через полчаса после финального звонка. Она по-прежнему была полна сил от разговора с мистером Джеймсом, но эта бодрость исчезла в тот же момент, когда Сорока повернула за угол.
Она застыла на месте.
У своего шкафчика спиной к ней стояла Эллисон и убирала вещи.
Спина Эллисон была от нее всего в десяти футах.
Эллисон услышала приближавшиеся шаги в пустынном коридоре и медленно повернулась. Сорока метнулась обратно за угол и нырнула в первую же дверь – в туалет. Никогда еще она не была так благодарна за удачное расположение туалета. Девочка вошла в кабинку, закрыла дверь и досчитала до пяти, прежде чем позволить себе выйти вновь.
Спина Эллисон исчезла.
Сорока сунула учебники в шкафчик и со всех ног помчалась из школы.
Энн-Мэри не пошла на работу.
Кухня была как после взрыва, но Сорока поняла, что мать, по-видимому, пыталась испечь блины – единственное, что можно было приготовить из домашних запасов, кроме макарон с сыром. Энн-Мэри спала на диване, вся в тесте и липком сиропе, и сильно пахла дешевой водкой. Сорока накрыла мать пледом – не из любви, а чтобы не смотреть на это.
Затем она достала желтый блокнот и кое-что написала на полях свободной страницы: «И я могу попасть туда, когда захочу. Я узнаю это место, когда увижу».
Сорока пошла на кухню и начала складывать грязные миски, сковородки и мерные чашки на стойку. Именно тогда она кое-что увидела через окно над раковиной…
На заднем дворе, в сарае отца… горел свет.
Сорока застыла, как статуя, со стеклянной миской в левой руке, вытянув правую, чтобы открыть кран над раковиной.
В сарай отца уже полгода никто не заходил. Сорока точно это знала. Ключ висел на крючке рядом с задней дверью. На нем скопилась пыль, которую никто не пылесосил и не вытирал, а еще грязь от обуви, которую никто не трудился снимать, заходя в дом.
Дверь сарая по-прежнему была закрыта, а это означало, что замок висел на месте, иначе дверь бы просто распахнулась. Получается, что внутри никого не было, потому что изнутри запереть дверь нельзя. Итак, дверь закрыта, значит, заперта, следовательно, внутри никого… тогда как же там загорелся свет?
Сорока поставила стеклянную миску на стойку и наклонилась, глядя в окно на вечернее небо. Может, шел дождь? Однажды от сильной грозы у них в доме включилась сигнализация. Вдруг и в этот раз случилось что-то подобное? Но небо было ясным и голубым, на заднем дворе никого, мать храпела, а свет в садовом сарае горел. Сорока вдруг поняла, что у нее задрожали руки.
Она подошла к передней части дома.
Самое простое объяснение чаще всего оказывалось верным, и Сорока подумала, что отец припарковал грузовик на подъездной дорожке. Он, наверное, приехал за своими вещами и привел с собой кого-то, чтобы помочь погрузить тяжелую технику в машину. Он собирался сделать это ночью, потому что, как надеялась Сорока, ему было слишком стыдно показываться при свете дня. Именно так ей хотелось представлять отца: ему стыдно существовать до захода солнца.
Но грузовика на подъездной дорожке не было. Сорока вышла наружу босиком и встала на лужайке перед домом. Дальше по улице грузовика тоже не оказалось, по крайней мере, в пределах видимости.
Она повернулась к дому. Все выглядело как обычно.
Район наполняли привычные звуки: орало чье-то радио, стрекотали сверчки, где-то параллельно их улице промчался автомобиль.
Сорока решила, что слишком остро отреагировала. Она обошла дом сбоку.
Свет в сарае все еще горел, но внутри ничего не происходило. В двух высоких окнах по обе стороны двери ничего не двигалось.
Она посмотрела на бассейн слева, блестящий и спокойный в слабом свете сумерек. Матрас-пицца лежал на узкой платформе.
Она снова повернулась к сараю.
Ничего не изменилось. Все осталось на месте, ни одна вещь не пропала и не сдвинулась.
Кроме света. Свет не горел.
На следующий день Бен встретил Сороку за обедом с несколькими книгами об Амелии Эрхарт и спросил, не хочет ли она встретиться в эти выходные, чтобы поработать над проектом в библиотеке или у кого-то из них дома. Сорока ответила «хорошо», но на самом деле имела в виду «кажется, у меня что-то с глазами». Потому что свет в сарае прошлым вечером то горел, то гас, то горел, то гас, и так еще три раза, а когда Сорока выходила на улицу, чтобы это проверить, в сарае становилось так же темно, как в ночном небе над головой.
Днем после школы, в безопасности под ярким-ярким солнцем, она открыла дверь, зашла и отвинтила единственную лампочку, которая висела на цепочке под потолком и включалась с помощью шнурка.
Скорее всего, проводка, была неисправной. С глазами у Сороки наверняка все в порядке.
– У тебя есть какие-нибудь предпочтения? – спросил Бен, и Сорока посмотрела на него таким долгим взглядом, что он наконец добавил: – В смысле куда пойдем – домой или в библиотеку?
– Мне нравится библиотека, – сказала Сорока.
Это правда, ей действительно нравилась библиотека, потому что она любила тихие места, где нельзя поднимать голос выше шепота. Но у такого выбора были и другие причины: ей не нравился ее дом и не нравились дома других людей. Она любила нейтральную землю, нейтральную территорию – честные, равные условия для всех.
Она тщательно старалась не закрывать глаза, чтобы не представлять, как горит единственная лампочка там, где должно было быть темно.
– Договорились. В субботу около часа дня? – спросил Бен.
– В час отлично. До этого времени я просмотрю книги.
Словно желая доказать это себе, Бену или Вселенной, Сорока достала из рюкзака ежедневник. Его уже давно не открывали; последние полгода белые страницы были нетронуты. Она нашла 7 мая и аккуратно записала: прочесть книги об Амелии Эрхарт.
– Ладно, мне пора, – сказал Бен. – У меня встреча со школьным психологом.
– Ты будешь доедать? – спросила Брианна, наклоняясь над Сорокой и показывая на остатки бутерброда Бена.
– Все твое, – ответил Бен и протянул ей сэндвич, а затем подвинул к Сороке свою почти полную чашку кофе и пакетик с яблочными ломтиками. – Увидимся на истории, Мэгс.
Обеденный стол без Бена вдруг показался странным и несуразным. Сорока съела кусочек яблока и запила его кофе.
Сорока так сосредоточилась на кофе (она давно научилась с глубоким интересом смотреть на то, что у тебя перед глазами – так тебя обычно оставляют в покое), что почти не заметила, как что-то коснулось ее левой ладони. Кто-то кашлянул. Кофейную кружку достали из рук и убрали. Сорока посмотрела туда, где обычно сидел Бен.
Клэр с улыбкой притворилась, что отпила кофе, но затем поставила кружку обратно перед Сорокой.
– Земля вызывает Мэгс, – шутливо сказала она, заправляя короткие светлые волосы за уши.
Вблизи Клэр была худее и бледнее, чем Сороке казалось раньше. У нее под глазами виднелись глубокие круги, тушь размазалась темным пятном. Возможно, почувствовав пристальный взгляд Сороки, Клэр потерла пальцем под нижними ресницами и издала звук, который Сорока приняла за притворный смех.
– Прости, – сказала Сорока, – я залипла на кружку.
– А ведь за ней открывается такой вид! – сказала Клэр, показывая на стол. Затем она откинулась назад, усмехнулась и добавила шепотом: – Значит, ты и Бен, да?
– В смысле? – спросила Сорока, чувствуя, как горит затылок.
– Не волнуйся, это наш маленький секрет. Мы с Беном – друзья. Я знаю, что ты ему нравишься.
Происходящее за обеденным столом до сих пор оставалось для Сороки загадкой. Раньше она думала, что «обитатели» этого стола сидят вместе по необходимости, а не из-за какого-то родства, но время от времени там проявлялись небольшие союзы. Например, Бена и Клэр. А до этого она узнала, что Брианна и Люк часто накуриваются и вместе ходят по магазинам. Сорока отложила новую информацию в сторонку и заставила себя улыбнуться:
– Это он тебе сказал?
– Да. Он считает, что у тебя… погоди, как он выразился? «Очень аппетитная попка».
Жар Сороки мгновенно испарился с шеи Сороки, отчего ей стало холодно и неудобно.
– Шучу, – быстро добавила Клэр, – он просто сказал, что считает тебя очень милой и умной.
– А-а, – ответила Сорока, – очень приятно.
– Не надо было мне это говорить, – добавила Клэр, – про аппетитную попку. Прости.
– Все в порядке. Просто ты застала меня врасплох.
– Он бы меня убил, если бы узнал, что обсуждаю это с тобой. Но я просто обязана спросить… Он тебе нравится?
– Не знаю, – честно призналась Сорока. – Хотя… конечно, он мне нравится. Как друг. Просто я никогда не думала об этом… У меня сейчас…
– Куча заморочек, естественно, – закончила Клэр. – Иначе зачем тебе сидеть за этим столом? Иначе зачем бы ты разговаривала с Клэр «кучей-заморочек» Браун?
Но она улыбалась. Сороке пришло в голову, что это был самый долгий разговор с Клэр за всю ее жизнь. Неужели Сорока, как и многие одноклассники, записала Клэр в изгои, когда отец Клэр покончил с собой? Им тогда было одиннадцать или двенадцать. Новость распространилась по школе, как лесной пожар. Клэр не было целый месяц, а вернувшись, она оказалась абсолютно чужой. В коридорах ее преследовал шепот. Ученики опускали глаза, чтобы избежать разговора с ней. Учителя к ней не обращались.
– Куча заморочек, – повторила Сорока, но на самом деле ей хотелось сказать что-то вроде «прости, если я тоже тебя избегала».
– Честность – лучшая политика. – Клэр пожала плечами. – Я имею в виду, ничего страшного, если ты пока не знаешь, чего хочешь. Просто будь честна с ним и с собой, и эта хрень сама как-нибудь разрулится. Ты, конечно, не просила моего совета, но я знаю, что Бену в жизни приходится мириться со многим. Некоторые говорят одно, а делают другое, всякое бывает. Люди вначале его поддерживают, а потом сдуваются. Постой-ка, я сейчас похожа на его заботливую старшую сестру?
– Вообще-то да, – сказала Сорока, но снова улыбнулась. Ей нравилась Клэр. Ей нравился Бен. Все нормально. Все в порядке. Она выдумала себе ту лампочку в сарае. Глаза сыграли с ней злую шутку. Надо есть больше овощей.
– Блин, я неспециально. Уже молчу, – сказала Клэр. – Слушай, не хочешь чем-нибудь заняться после школы? Моя мама работает допоздна. Можно посмотреть фильм у нас дома или заняться еще чем-нибудь.
Сорока задумалась: если бы ее спросили неделю, несколько дней или даже пять минут назад, она бы ответила «нет». Это слово сорвалось бы у нее с языка еще до того, как Клэр закончила говорить. Но сегодня, сейчас, она задумалась. И вместо «нет» произнесла:
– Вряд ли у меня получится.
Клэр глубоко закатила глаза: – Так, если это из-за твоих заморочек или чего-то такого, то позволь сказать, что я считаю Эллисон Леффертс огромной кучей дерьма и лгуньей. Я не поверила бы ни единому ее слову, даже если бы она показала на небо и сказала, что оно голубое, поняла? Хочешь – верь, хочешь – нет.
Сорока почувствовала, как грудь наполняется чем-то похожим на счастье. И хотя она знала всю правду (или, по крайней мере, так ей казалось), Сорока ответила:
– Конечно, я зайду.
– Отлично. Мой шкафчик 309. Встретимся после уроков.
Шкафчик Клэр был далеко от шкафчика Сороки, а значит, и от Эллисон. Чтобы не опоздать, Сорока пришла с рюкзаком, набитым учебниками.
– Господи, ну и нагрузила. Не хочешь что-нибудь оставить? – предложила Клэр. Она отошла в сторонку, а Сорока начала скидывать учебники в ее шкафчик. Клэр растерянно посмотрела на нее, но тут до нее дошло:
– А… Льюис – Леффертс. Ваши шкафчики рядом, да?
Сорока вдруг замерла, прижав к груди учебник:
– Просто…
– Ничего страшного. Мне бы тоже не хотелось напороться в коридоре на какого-нибудь мудака, – сказала Клэр.
Сорока немного расслабилась. Она переложила в шкафчик Клэр еще один учебник. Пальцы нащупали желтый блокнот, и она сжала его так крепко, что на ладони остались отпечатки спиральных колец, когда Сорока его отпустила.
Все вещи наконец были убраны, и Сорока обернулась. Клэр улыбалась, но грустно:
– Знаешь, однажды мне сказали, что отец покончил с собой, потому что я была недостаточно хорошей дочкой. – Она тихо рассмеялась. – Недостаточно хорошей? Как это вообще, да? Как можно быть достаточно хорошей дочкой?
Она глубоко вздохнула.
– В общем, мы с терапевтом много говорили о том, как не обращать внимания. Потому что такие вещи… гораздо больше характеризуют говорящего, чем тебя. И я думаю, так оно и есть. Это все касается только тех, кто распространяет слухи. Кто до сих пор называет Брианну кровавой девчонкой, а Люка словом на букву «п». О самих Брианне с Люком это ничего не говорит, да?
Клэр засуетилась, надела рюкзак и кашлянула:
– Я просто подумала, что должна что-нибудь сказать. В смысле я тебя понимаю. Это ведь Эллисон говорила, что отец покончил с собой, потому что я недостаточно старалась. Так что могу только представить, что она болтала о тебе.
Клэр не стала задерживаться, чтобы посмотреть на реакцию Сороки.
Она повернулась и пошла по коридору, а Сорока изо всех сил пыталась ее догнать. Ей вдруг стало стыдно, как будто она отчасти тоже виновата в поведении Эллисон.
«Это не я, – напомнила она себе. – Я этого не делала».
В ее мозгу возник другой голос: «Но останавливать ее ты тоже не стала».
Они совершенно не подходили друг другу: Эллисон и Сорока. Эллисон всегда была популярной, красивой. За всю жизнь она не провела и десяти минут в так называемой «неловкой фазе». Ее школьные фотографии выдержат испытание временем как идеальный пример правильной одежды, правильной прически, правильного оттенка детского розового блеска для губ.
– Парням нравится, когда девушки пользуются блеском для губ, Сорока, – сказала однажды Эллисон. Ей было четырнадцать. Очки с сердечками, желто-белое бикини. – А особенно им нравится, когда сосешь их…
– Фу, Эллисон, – ответила Сорока, затыкая уши пальцами.
Эллисон не всегда была такой вульгарной и грубой. Они познакомились, когда им было по пять лет, на уроке плавания в местной ассоциации молодых христиан. Тогда Эллисон была тихой, нежной девочкой, которая расположила к себе Сороку, всегда делясь с ней половинкой сыра-косички. Но с Эллисон что-то случилось лет в одиннадцать или двенадцать.
Она стала одержима собственной самооценкой, которая полностью зависела от того, как она выглядела и сколько людей хотели с ней дружить. Она стала настоящим мастером по созданию собственного образа, ее эстетика была тщательно вырезана из журналов и вставлена в папку, спрятанную в самых глубинах ее души. И хотя она еще отчаянно цеплялась за Сороку, уже тогда Эллисон начала создавать группки из других друзей. Сорока замечала это, но ничего не говорила. Если она начинала расспрашивать Эллисон, то ад вырывался на свободу. Однажды Эллисон зашла так далеко, что швырнула обеденную тарелку над головой Сороки в стену, так же, как в куче фильмов.
Почему? Потому что Сорока предложила Эллисон попросить у отца денег, чтобы купить конфет на заправке на углу. Они делали так тысячу раз, но Эллисон сказала нет. А когда Сорока надавила на нее, та швырнула тарелку, грязную от остатков лазаньи. Куски сыра и овощей разлетелись во все стороны.
После этого Эллисон опустилась на колени (точно так же, как в фильмах – хорошо отработанная поза крайнего волнения, будь то гнев, счастье или смущение) и заплакала, закрыв лицо руками и тяжело вздымая плечи.
– Прости, – всхлипывала она. Им было по четырнадцать? Тринадцать? Годы слились в одно пятно.
Сорока подобрала осколки тарелки голыми руками, стараясь не порезаться, ногой открыла крышку мусорного ведра Леффертсов и все выкинула.
Они немного подождали, но дома был только мистер Леффертс, который засел у себя в кабинете на другой стороне дома. Через несколько секунд стало очевидно, что он ничего не слышал.
А раз никто не услышал, то можно притвориться, будто ничего и не было.
Сорока стояла над Эллисон, и на мгновение, на короткое мгновение, она словно прозрела и увидела, как что-то в ее подруге, что-то очень важное, хрупкое и нежное надломилось. Она глядела в Эллисон, словно кожа подруги стала прозрачной. Сорока увидела, что сердце Эллисон разбилось, а из него вывалилось нечто очень неприятное. Сороке стало ее жалко, несмотря на то, что несколько минут назад Эллисон чуть не проломила ей череп тарелкой. Она наклонилась и положила руки на колени Эллисон.
– Пожалуйста, прости, – повторяла Эллисон.
– Что с тобой происходит?
Но тот вопрос, который Сорока должна была задать (и задала бы, если бы могла вернуться в этот день снова), был намного сложнее: «Почему ты охотнее швырнешь мне в голову тарелку, чем попросишь у отца десять-двадцать долларов?»
– Прошу, прости, – повторила Эллисон, все еще плача. – Пожалуйста, только папе не говори, ладно?
– Не скажу, – ответила Сорока. Она обняла Эллисон и крепко прижала к себе. – Обещаю.
Почему это не она плачет от того, что Эллисон швырнула тарелку ей в голову? Если бы Эллисон попала, то могла бы сломать нос, рассечь лоб или выбить глаз.
Может быть, потому, что, глядя на Эллисон, Сорока по-прежнему видела единственного ребенка в классе по плаванию, который не засмеялся, когда Сорока не успела выбраться из бассейна, чтобы добраться до туалета, и струйка мочи потекла по ногам, заставив ее замереть на краю воды.
Возможно, именно поэтому Эллисон познакомилась с ней в тот самый день во время перерыва на обед, когда все остальные пятилетки разбрелись по группам. Именно тогда она вытащила сыр из своей ярко-синей коробки для завтрака и разломила его пополам, не говоря ни слова и передав половину Сороке с улыбкой. Тогда она наклонилась к ней и прошептала:
– Со мной тоже иногда такое случается. Все хорошо.
Возможно, потому, что Эллисон была такой – когда ты на ее стороне, она яростно тебя защищала. Она была непоколебимой защитницей.
Пока ты не давал ей повода от тебя отказаться.
И Сорока, конечно, расстроилась, когда Эллисон швырнула тарелку ей в голову, но под этим гневом была пятилетняя Эллисон, с мокрыми от воды волосами и свирепым выражением лица, толкающая сопливого мальчика на глубокий конец бассейна, потому что он смеялся над Сорокой из-за того случая.
В семь лет Эллисон проделывала дырки в покрышках велосипеда мальчика, который украл цветные карандаши из рюкзака Сороки.
В десять Эллисон прилепила жвачку к длинным кудрявым волосам девочки после того, как та назвала Сороку уродиной.
Так что, возможно, на мгновение она и расстроилась, но никогда не злилась на Эллисон долго.
– Я не знаю, что происходит, – сказала Эллисон. – Как будто я – больше не я.
Поспорить с этим Сорока не могла.
Дом Клэр был маленьким и уютным. Ее младший брат Ринго («его вообще-то зовут Тедди, и я понятия не имею, кто познакомил его с The Beatles, но уж точно не я») поприветствовал их в дверях, бросившись в объятия Клэр еще до того, как она вошла в зал.
Сорока знала о нем. Мать Клэр была на девятом месяце беременности Тедди-Ринго, когда ее муж застрелился в семейной машине, заехав в гараж после работы. Теперь у них была другая машина. Другой дом и другой гараж. Мальчику было четыре.
Сорока задержалась в коридоре. На стенах висели школьные фотографии Клэр и одна из садика Ринго. Там была и фотография семьи до того, как мистер Браун покончил с собой. У миссис Браун виднелся живот, а Клэр сильно смеялась. Клэр поймала взгляд Сороки.
– Мы все никак не решимся, – тихо сказала Клэр, – сама понимаешь. Как много можно рассказать Ринго. Фото – это компромисс.
Ринго метнулся назад по коридору, Клэр смотрела ему вслед.
– Мне очень жаль, – сказала Сорока.
– Вроде как уже становится легче, – произнесла Клэр, – а вроде бы и нет.
Она провела Сороку по короткому коридору на маленькую кухню. Пожилая женщина что-то помешивала в огромной кастрюле.
– Привет, Линда, – сказала Клэр. Она бросила рюкзак на кухонный стул, и Сорока сделала то же самое. – Это Мэгс.
– Приятно познакомиться, Мэгс, – сказала Линда. Она заглянула в кастрюлю и поморщилась, будто увиденное ей не понравилось. Линда бросила туда жменю сушеной зелени. – Ты справишься с Тедди, Клэр? Я не могу сегодня остаться.
– С Ринго! – сказал мальчик, влетая и вылетая из кухни так быстро, что казался, скорее, размытым пятном, чем ребенком.
– Ринго, – сказала Линда, закатывая глаза, – я бы предпочла звать его Джордж, но мне-то что?
Она прошла через кухню, протянула Клэр деревянную ложку и поцеловала в щеку:
– Тушите, пока не проголодаетесь, девочки, ладно? Скажи маме, что я приду завтра пораньше, чтобы она успела на встречу. Она ужасно волнуется, ты же знаешь.
– Знаю, – сказала Клэр. Линда ушла, и она встала за плиту. – Ринго!
– Да?
– Хочешь посмотреть фильм?
– Ага!
– Иди, выбери, хорошо?
– Ладно!
– Прости, – сказала Клэр Сороке, – я забыла, что Линде сегодня рано уходить. Обычно она остается, пока мама не вернется домой. Я не знала, что нам придется нянчиться.
– Я не против, – ответила Сорока.
И она не возражала – было приятно сидеть на кухне у Браунов, наблюдать, как Клэр регулирует огонь на плите и помешивает что-то в кастрюле. Клэр была гораздо непринужденнее, чем в школе. Она наклонилась над кастрюлей и глубоко вдохнула, принюхиваясь:
– Есть хочешь? Я умираю с голоду.
– Вообще-то да, – ответила Сорока.
– «РОБИН ГУД!» – завопил Ринго, вбегая на кухню, почему-то без футболки, в которой только что был.
– Конечно, Ринго. Прекрати раздеваться и иди включи фильм, хорошо?
– «Робин Гуд», – повторил Ринго и побежал обратно в комнату, которую Сорока приняла за гостиную.
Клэр открыла шкафчик и достала из него две миски.
– А разве «Робин Гуд» – не жестокий фильм? – спросила Сорока.
– А, нет, не тот, что с кровью. Это тот, где звери разговаривают.
Сорока смотрела, как Клэр разливает по тарелкам две большие порции супа, и ее желудок внезапно громко заурчал, учуяв что-то другое, кроме макарон с сыром.
– Линда летом готовит гуляш, а зимой – салаты. Почему – непонятно, – сказала Клэр. Она бросила ложку в первую миску и подтолкнула ее к Сороке. – Пойдем, поешь, пока идет мультик.
Сорока взяла в руки теплую миску и отправилась за Клэр в гостиную. Первые титры только начались, но Ринго лежал на животе на ковре и громко храпел.
– Неужели он только что…
– Уснул за две секунды? – спросила Клэр. – Да, он моментально вырубается. Что нам только на руку, потому что теперь не надо смотреть «Робина Гуда».
Она нашла пульт и выключила мультфильм, прощелкала несколько каналов и попала на повтор какого-то криминального сериала. Клэр не стала выключать телевизор, но убавила звук. Она подула на суп, затем попробовала. Сорока сделала то же самое. Там были овощи, фасоль и лапша. Ее желудок настолько отвык от всего, что не напоминало на вкус искусственный сыр, что Сорока побоялась не сдержать еду в себе.
– Вкусно, правда? – спросила Клэр.
– Очень вкусно.
– Она хорошо готовит. Моя мама безнадежна. Без Линды и Бена я бы не смогла питаться нормально.
– Бен готовит?
– Он самый лучший, серьезно. Как он готовит вегетарианскую лазанью, боже мой.
– Вы давно дружите?
Клэр грустно улыбнулась:
– С тех пор как умер мой отец, да. Мы дружили и раньше, но после этого он стал для меня настоящим другом. Многие люди просто исчезли, но не Бен.
– Ко мне он тоже всегда был добр, – сказала Сорока.
– Он лучший. Не знаю, что бы я без него делала.
Этот выбор слов: «Не знаю, что бы я без него делала».
В какой-то момент своей жизни Сорока не знала, что бы она делала без Эллисон, без сестры, без отца. Если она чему и научилась, так это тому, что всегда можно обойтись без людей. Всегда можно найти способ.
– Мэгс?
– М-м-м?
– Я просто хочу сказать о вечеринке… Если не хочешь идти, ничего страшного. Я знаю, что там будет Эллисон. Но я настаиваю на том, что сказала до этого. Я думаю, что Эллисон – лгунья. Да даже если она не врет… Ты же никого не убила. Все мы совершаем ошибки.