Он шел по неприветливым холодным улицам, подняв воротник плаща и изредка посматривая на часы. До встречи оставалось порядком, оставшийся путь краток, но он все равно спешил, не глядя по сторонам, шел к маленькой узловой станции Верховая. Но с какой скоростью ни продвигался он вперед, мыслями был далеко позади. В доме, откуда так поспешно бежал.
– Садитесь, – хозяйка расставила тарелки и снова вернулась к плите. – Я составлю компанию, если не возражаете. А вы, наверное, проголодались?
Он кивнул, но, видя, что хозяйка, повернулась к нему спиной за фарфоровой супницей, ответил:
– Вы правы. Как-то лишь сейчас это заметил.
И продолжил смотреть на ее спину, подойдя к столу, но не садясь. Женщина обернулась.
– Запах восхитительный, – прибавил он.
Она смутилась. Хотя старик и был искренен, произнося эту фразу: ароматы кухни будили воспоминания. Увы, не всегда приятные.
– Присаживайтесь. На первое фасолевый суп. Берите хлеб.
Это уже роскошество – в нынешнее-то время. И жидкий фасолевый суп, напоминающий диетический и хлеб, без вкуса и запаха. Явно не карточные продукты. Тем более, белый хлеб. Настоящий.
Присев на стул, он чуть отодвинулся, смотря на по-мужски крепкие пальцы, что уверенно, ставили перед ним полную тарелку супа. Хозяйка дома, вне сомнения, женщина аккуратная, если не сказать, педантичная. Но маленькие слабости, свойственные всякому человеку, присущи и ей. Одна из таких слабостей – ежеутреннее чтение газет, тех, что небрежной горкой были сложены на серванте, резко выделяясь именно небрежностью своей на фоне идеально прибранной столовой. Поджидая его, она просматривала предпоследнюю страницу с рекламными объявлениями – должно быть, подыскивала прислугу. Сейчас ей приходилось хлопотать по хозяйству в одиночку.
Она присела напротив. Взяла хлеб из аккуратной плетеной вазочки. Тоже оставшейся как напоминание с прежних времен.
– Разговор вас задержал. Что-то серьезное?
Он покачал головой.
– Вы же сами говорили, я первый среди ваших постояльцев, кто столь скоро получает весточки. Это меня удивило и самого. Кстати, а где же они все?
– Здесь проживают всего четверо, кроме вас. Столуются в соседнем кафе, через улицу. Не могу сказать, что их там больше привлекает: стряпня или официантки. Извините, что я так говорю, вы можете подумать, что это сродни ревности, но дело в другом…
Он не слушал, опустошал тарелку, механически поднося ложку ко рту, размышлял над странной мыслью, что пришла ему в голову только сейчас. Поначалу он даже отверг ее с некоторым презрением, что ли, но мысль вернулась, прочно обосновавшись в его голове. Может ли быть, чтобы и эта женщина имела знак отличия, такой же, что носил в своей душе он? Некое тавро, безвидное всякому, кто не имеет о нем ни малейшего представления.
Да, именно тавро. Он действительно был помечен, изначально, с рождения, и лишь узнав об этом – всего-то несколько месяцев назад, сперва искал среди прочих, знакомых и незнакомых ему людей, тех, кто имел тщательно скрываемую посторонних способность, ставящую в душе невыводимую печать, узреть кою может только такой же. Отмеченный.
А ведь он поначалу стремился всеми силами избавиться от невыносимого дара. Не один раз, не одним способом. Доверяя себя чужим рукам и чужой воле, и вместе с тем, не доверяясь никому. Могла ли она обладать тем же проклятым даром, пыталась ли сопротивляться ему, желала ли, как он, избавиться навеки? Он снова взглянул на женщину и отвел взгляд. Мог и ошибиться, последнее время он так часто ошибается.
– Вы только не оставляйте меня, как остальные, на целый день, – не то в шутку, не то всерьез сказала она. – Одной в большом пустом доме просто невыносимо. Особенно вечерами. Вы ведь надолго к нам?
И опустила глаза.
Старик долго молчал, прежде чем ответить ей.
– Вечером, – хрипло произнес он, удивившись собственного голоса, – мне придется покинуть вас. К сожалению.
Она ела, не поднимая глаз. Неужто, в самом деле, решила, что его приезд в город – не командировка на несколько дней, как он сообщил с самого начала, а конечная остановка. Ведь человеку его лет надо где-то остановиться на излете жизни. Где-то и с кем-то, кто доверен был в его беды и радости и заботился о нем по мере собственных, день ото дня убывающих сил.
– Значит, действительно серьезное, если вы, даже не разобравшись с вещами….
– У меня есть еще время.
– Вам далеко идти?
– На Верховую, – он не стал скрываться. – Мне надо встретиться и поговорить с одним человеком.
– Тем, что вам звонил? – это походило на допрос, коли не преследовало бы совсем иные цели. Произнеся эту фразу, хозяйка дома опустила глаза. – Извините, мне кажется, я знаю его.
Старик отставил тарелку.
– Возможно, – и снова подумал о мете. Теперь с куда большей уверенностью. Хозяйка молчала, не решаясь более спрашивать.
Отобедав, старик поднялся к себе. В чемодане лежала лишь одежда да несколько книг; ничего из того, что могло бы вызвать новый поток воспоминаний. Воспоминания доставлены в другое место, туда он должен прибыть в сопровождении отобранного им человека, чей поезд неспешно движется сейчас к станции Верховая. Человек этот еще ни о чем не догадывается, да так оно и лучше. В его незнании, быть может, заключена определенная сила.
Или он лишь пытается убедить в новом ошибочном мнении и себя и к сожалению, всех остальных.
Старик поднял глаза. Дождь закончился, небо медленно светлело, просветы голубого, точно мазки, наносимые на грунтованный холст, становились все шире и ярче.
По дороге его остановил патруль. Двое молодых людей, одетых в черную униформу внутренних войск. Перегородив тротуар, вежливо попросили предъявить документы, как показалось старику, более из скуки, нежели признав в поведении прохожего что-то подозрительное.
Он вынул паспорт и пропуск, и не убрал руки, ожидая, когда бумаги вернут назад. Старший по званию сделал это почти незамедлительно, ему достаточно было только взглянуть на предписание, оттиснутое красными буквами подле номера пропуска.
Когда до станции оставалось всего ничего, его остановили еще раз – на сей раз процедура заняла больше времени и патрульных было уже четверо. Мгновение он подумал, что проходит мимо какого-то секретного объекта, но мысль тотчас выветрилась из головы. Отвлекло другое.
Где-то в доме, мимо которого он проходил, открылось окно, старик поднял голову – на него смотрела пара детских глаз. Он улыбнулся, но в не получил ответной улыбки, вообще ничего, мальчик, высунувшийся из окна почти по пояс, по-прежнему пристально смотрел на старика, провожая его взглядом. Уже пройдя дом, старик чувствовал спиной этот пронзительный взгляд, заставлявший его невольно вжимать голову в плечи и спешить еще больше, ускоряя и ускоряя шаг.
Ямка на тротуаре, он оступился, сбился с шага. Дыхание прервалось, сердце екнуло. Но взгляд, буравящий спину, неожиданно пропал. Он остановился, оглянулся.
Окно с негромким хлопком закрылось.
Старик перешел улицу, сворачивая к станции. Теперь он смотрел только себе под ноги, стараясь не поднимать голову.
Над головой снова хлопнуло окно, скрипнули раздвигаемые ставни. Он поднял глаза, лишь когда ноги вынесли его на площадь. Сердце колотилось неистово, последние метры он почти бежал. От кого, куда – сам не понимал этого.
Знакомая легковая машина с военными номерами стояла подле станции. Он сбавил шаг, медленно подошел к ней, заглянул внутрь.
Никого. Старик осторожно потрогал крышку мотора. Ординарцы, прибывшие за человеком, только что выписавшемся из госпиталя, опередили его всего на пару минут. Металл был горячим, капли недавнего дождя, таяли на черной крышке быстро, словно масло на сковороде.
Он прошел на перрон. Народу на станции немного, несколько десятков человек, рассредоточенных по всей длине перрона. Однако, тех двоих, принесших его вещи, он увидел далеко не сразу. Оба, и молодой человек и зрелый мужчина, стояли в сторонке, за колоннадой, у газетного киоска, намеренно стараясь не мозолить пассажирам глаза.
Он подошел к ординарцам. Пожатие рук, довольно странный жест, ведь они уже встречались, не далее как три часа назад, и тогда обошлись без рукопожатий.
Старик не знал их имен, а потому при пожатии сразу же поинтересовался этим. Секундное замешательство, они представились. Старшего звали Валентин, увядшего юношу – Игнат. Старик кивнул в ответ, вместе они вышли на платформу в ожидании поезда.
Тот прибыл, опоздав на полчаса, за это время Валентин успел выкурить три сигареты и потянуться за четвертой, когда услышал гудок. Он заметно нервничал, сильно переменившись с того момента, как принес со своим напарником вещи старика в его новую квартиру. И только закаменевшее лицо Игната не выдавало ни тревожных мыслей, ни радостных, вообще, никаких. Прежде он казался образцом спокойствия, теперь же и вовсе уподобился собственному могильному барельефу.
Странная мысль, старик смутился ей, и снова взглянул на юношу. И решился спросить, несколько подавленный нарочитым спокойствием одного, на фоне очевидного беспокойства напарника:
– Вам известно, в каком вагоне приедет наш гость?
Юноша покачал головой. Затем ответил, подбирая слова много тщательнее, нежели при первой встрече:
– Вагоны в Милите брались «на ура». Он едет или в голове поезда или в его хвосте. Будем смотреть.
– Да, будем смотреть.
Поезд останавливался, двери распахивались, пассажиры покидали вагоны, не дожидаясь полной остановки состава. И так же спешили зайти – стоянка всего две минуты, и каждому хотелось занять место получше.
Вышедшего из предпоследнего вагона человека в потертой шинели с сержантскими нашивками, старик узнал сразу. Не ожидал, что так получится, но высмотрел среди покинувших состав, и только увидев, немедленно остановил на нем свой взор.
– Заметили? – юноша тоже глядел в сторону подходящего солдата. Снова безо всякого выражения на лице. Старик почему-то не хотел, чтобы с выбранным им человеком первым встретился кто-то, кроме него, и потому поспешил, обогнав ординарцев, к усталому солдату, кутающемуся в не по сезону теплую шинель.
– Добрый день. Вы Максим Волохов? – солдат кивнул, останавливаясь. Нетяжелая котомка на плече составляла все его имущество. Отер холодный пот со лба. Кажется, выздороветь ему так и не дали, спешка, вечная спешка.
Разговор с полковником отнявший столько сил, немедленно вспомнился ему, слова предупреждения об очередной ошибке зазвучали, будто произнесенные секунды назад.
– Я Иван Ильич, – он обернулся, чтобы представить ординарцев, но не успел. Голова закружилась, старик вцепился в худое плечо солдата, пытаясь сохранить равновесие. Ответных слов не услышал.
Бездна открылась перед ним, та самая полуночная бездна, видения которой преследовали его уже больше года – и теперь он, казалось, не отгороженный от жадных краев ее ничем, готовился упасть в никуда, в бесконечность, медленно соскальзывал в стремительные потоки, водовороты безвидного нечто, готовые подхватить, умчать, утащить в разверзшуюся воронку. Поглотить без следов, оставив на месте лишь бессмысленно усмехающийся полутруп, тело, лишенное разума, той неистовой силой, которой, казалось, не дано противостоять.
И все же уголком подсознания старик понимал, что видит лишь смутное видение, осколок истинного кошмара, тот самый осколок, который он столь долго и столь тщетно искал – все это время. И потому лишь он смог отвести взгляд, отвернуться от бездны. Возвратиться в мир, буквально, за мгновение до казалось, неизбежного, окончательного падения в кипящее вращающееся нечто, не имеющее ни формы, ни размера, ни цвета, ни запаха. Приходившее в мир и уходившее из него по собственной воле – и всякий раз одним присутствием своим менявшее сложившуюся картину бытия, разбивавшую на куски и снова склеивающую по живому; грубо, неумело, подобно ребенку, только научившемуся подбирать разрозненные картинки мозаики, но не видящему в них ни малейшего смысла. И оттого картинка, создаваемая им, выходила странной, противоестественной, невозможной – и тем не менее, оставалась именно такой; продолжала существовать, не рассыпаясь. Такова была новая воля. Кому, кроме самого конструктора, решать, будет ли созданное хорошо.
Старик очнулся, огляделся. Ординарцы держали его под руки, тревожно вглядываясь в лицо.
– Благодарю вас, – сказал он, отцепляясь от держащих рук, отводя глаза от встревоженных лиц. – Все в порядке. Спасибо. Это бывает. Головокружение. Перемена погоды.
И замолчал, снова глядя на солдата. Тот стоял рядом, так же готовый придти, если потребуется, на помощь. Старик протянул ему руку. Волохов неохотно пожал ее, опустил взгляд, а затем спросил, немного резко:
– Так это вы по мою душу? – старик, чувствуя слабость голоса, только кивнул в ответ. – Из особого отдела.
Не вопрос, скорее, определение очевидного. И пауза, зависшая над перроном. Начальник станции торопливо прошел мимо них, держа смотанным желтый флажок – сигнал к отправлению поезда.
– Вы правы, – наконец выдавил из себя старик. – Правда, по иному вопросу.
Сердце потревоженное мыслями, застучало сильнее.
– Какому же?
– Узнаете, – неожиданно вмешался Валентин. – Нам пора ехать.
И повернулся, уходя с перрона. Волохов догнал его, резко схватил его за руку.
– Подождите, – голос померк, но через мгновение зазвенел серебряным колокольцем. – Это как-то связано с моим возвращением… оттуда? С тем, кто прибыл со мной….
– Нет, – ответил за ординарца старик. – Это связано только и исключительно с вами. Только с вами. Можете в этом не сомневаться.
Последняя его фраза прозвучала почти восторженно. Все трое взглянули на старика. И только гудок паровоза, отправлявшегося дальше на запад, прозвучал, словно в подтверждение его слов.
Старик не сомневался более. Бездна была рядом, это наполняло его и страхом и восторгом. И так хотелось сказать незнакомому солдату обо всех своих переживаниях, обо всем, что предшествовало их встрече.
Бездна рядом. И это самое важное.
– Садитесь в машину, – произнес Валентин. – К сожалению, у нас не так много времени для выяснения всех деталей. Обстоятельства против нас.
Морось, продолжавшаяся весь переход, внезапно прекратилась. Но солнце по-прежнему прячется за плотной пеленой туч, так что создается ощущение постоянного предрассветного утра незаметно переходящего в вечер. Группа отделяется, командир последний раз смотрит в мою сторону и показывает кулак с оттопыренным большим пальцем, обращенным вверх. Мол, все в порядке, начнем, как и было запланировано.
Группа – девять человек, включая командира – уходит, теряясь в плотной пелене неведомого. Линии фронта нет, она условна вот уже два месяца, трудно сказать, где располагаются свои части, постоянно маневрирующие перед опасностью обнаружения противником, и где чужие, поступающие в точности так же. После долгих изматывающих боев весны, наступившим летом знаменуется затишье. Войска то уходят в глубь собственной территории, то снова приближаются к противнику на расстояние артиллерийского выстрела. Выманивая его на боестолкновение. Пытаясь осуществить свое основное предназначение: обеспечить должный перевес перед чужаком в нужные три раза хотя бы на нескольких километрах фронта – и тогда – внезапный удар, прорыв, новый удар в освободившееся пространство. Части вкатываются на захваченную территорию и расползаются по ней подобно ртути, отрезая части рубежа от снабжения, замыкая сперва в клещи, а затем и в котел, круша и перемалывая до победного конца.
Впрочем, последние слова во время затишья не слышны. Разговоры идут лишь о временном перевесе, об удачной передислокации. Информбюро тоже молчит, день ото дня передавая вместо сводок сообщения о тружениках тыла, совершающих подвиги ради тех, кто пошел на фронт. После затяжных боев весенних месяцев число призывников резко возросло, это не мобилизация, скорее, душевный порыв, схожий с тем, что был в дни объявления войны.
Впрочем, никому вслух не хочется произносить неприятное слово. Ведь мобилизация означает только одно – война станет всеобщей, войдет в каждый дом. Начнет ежедневно собирать свою дань, уже со всех жителей. И тогда не останется непричастных. Тогда в действие будут введены совсем иные правила жизни. Те самые, о которых пока, даже после серьезных потерь на фронте, никто не говорит вслух.
Кто не с нами, тот против нас.
Сейчас еще можно говорить о безжалостности войны, о неудачном руководстве кампанией. Печатать статьи в газетах, не соответствующие высокому моральному духу сражающейся отчизны – это так теперь называется. Вести беседы о нецелесообразности решения политических задач военными методами. Подсчитывать расходы на оборону и сопоставлять их с реально выделенными из бюджета средствами, оценивая погрешность отнюдь не долями процента.
Но тыкать этим в лицо, выступать на митингах, возмущенно бросать обвинения – это уже равносильно добровольному сумасшествию. Были разгоны. Были аресты. Были суды. После приказа – судов уже не будет.
Туман с каждым днем становится все гуще. И до заветных слов остается совсем немного времени. Особенно, если пауза прервется, передислокация закончится, и удар последует. Не наш удар.
Меня оставляют в дозоре, следить за узкой тропкой перед сараем: по ней может пройти – а может и не пройти, и это тоже неизвестный фактор – солдаты из комендатуры с проверкой. Обычно проверяющие, как сообщила другая группа, проведшая здесь всю прошлую неделю, эту тропку используют редко, только когда хотят срезать крюк, так что моя задача тоже неопределенна. Группа теряется в пелене тумана, окутавшей добрую половину фронта, столь же иллюзорного, как и все вокруг. Мы, уходя в тыл противника, не можем сказать с уверенностью, на чьей сейчас территории, но искренне надеемся, что не забрались слишком глубоко. Или напротив, не выбрались на своих. Прошли часы с момента ухода, а за этот срок наши части могли получить новый секретный план свертывания-развертывания, сняться с места с намерением заманить врага, именно в те минуты, когда мы покинули свой бивуак, отправляясь на разведку.
Это не первый мой уход за передовую, которой нет. Третий, если быть точным. Вот только первые два я не хочу трогать даже в воспоминаниях. Это были походы в пустоту. А первый раз все закончилось перестрелкой со своими – именно по той причине, которую я поминал прежде. Двое раненых и один убитый, артиллерийская канонада на полчаса и еще двадцать два трупа. Наш визит по прилегающей территории это и попытка узнать, имело ли какие-то последствия несуразное боестолкновение. И что предпринято в ответ.
Сарай, который будет служить местом моего наблюдения, только что досконально обследован нашей группой. Он расположен очень удачно, неприметное строение, давно заброшенное, заросшее подушечками кукушкиного льна, имеет два этажа. Вход на второй ведет через чердачную крышку, к которой была прислонена лестница, теперь валяющаяся в глубине крапивы и борщевика. Они окружают сарай со всех сторон, так что подойти к нему, не потревожив мощную поросль, невозможно. Ветра нет, любое шевеление может означать только одно.
В оба слуховых окна я просматриваю пейзаж на значительном удалении от сарая. Быть может, именно поэтому его столь тщательно обследовали. И будут обследовать еще и еще раз. Уже другие. С той стороны.
Возможно, они делали это прежде нас. Но следов пребывания человека в сарае нет. Первый этаж милостиво отдан крысам, шурующим сейчас в двух метрах подо мной, второй полностью в моем распоряжении. Щели в крыше и слуховое окно, удачно выходящее к особняку – подлинной цели путешествия основной группы, – дают мне возможность кругового обзора, не вставая с той лежанки, где я расположился, стараясь как можно меньше тревожить пыль и паутину второго этажа.
Я располагаюсь у окна, винтовка лежит так, чтобы в любой момент ее можно было бы взять в руки и повернуться для использования по назначению, не потревожив раньше времени беспокойных хозяев дома. Хотя, признаться, мне этого очень не хочется. Я стрелял из нее прежде, но еще ни разу она не приносила смерть.
Тишина вокруг, липкая ватная тишина, пропитанная потом жаркого перехода и сыростью погоды. Достаточно провести рукой, чтобы она стала мокрой от застывших в воздухе испарений. Или от той мороси, что до сих пор не долетела до земли. И в ней хорошо, слишком хорошо стали слышны беспокойные хозяева дома. Они подскажут мне, в случае чего, о визите чужака, но они и выдадут меня своим беспокойством. Сколько еще нужно времени, чтобы хозяева сарая приняли бы меня за своего и занялись обыденными делами?
Сборы наши, проходившие весной в тыловой части, внезапно ставшей слишком близко к подошедшему рубежу, и без того скомканные, закончились на половине срока. После чего фронт сам подошел к бывшим призывникам, отправившимся из Свияты под грохот бомбежек, заставив их решать нелегкий вопрос немедленно. Почти все ответили согласием, я поколебался было, но понял, что в данный момент мое мнение почти ничего не решает: разве что место на линии фронта. И те, кто не ответил согласием, тоже остались. Ведь фронт не собирался отступать.
Я всегда хорошо стрелял, верно, в сопроводительных документах этот факт подчеркивался, поскольку, из общей группы после катастрофически проведенной весенней операции, я был выделен немедленно. И неожиданно для себя отдан в распоряжение разведгруппы майора Стеклова, лично занимавшегося мной в течении всего времени кратких сборов. А затем ходатайствовавшего перед начальством о зачислении меня под свое начало.
Тогда я даже не смел спросить, за что мне выпала эта честь. Был преисполнен гордости и считал себя невообразимым везунчиком, встречаясь с бывшими соратниками.
Несколько недель новых целенаправленных тренировок – капитан, новый глава разведгруппы, поставленный вместо майора Стеклова – был вполне доволен и моей стрелковой подготовкой и умением ждать и выгадывать позицию. А остальному я буду обучаться на практике. Поредевший фронт надо спешно законопачивать.
Дозорным я стал впервые. И хотя моя задача удивительно проста, именно простота ее и волнует, заставляя учащенно биться сердце. Я стараюсь успокоиться, вглядываясь в пустой мир, закрытый пеленой, и надеюсь, что группа вернется и без моего вступления в дело. Что все случится как в оба прошлые раза: тихо и пусто.
Ведь до сей поры моя винтовка стреляла только по мишеням.
Как странно сознавать это, оставшись наедине с собой, вглядываясь в молочную пелену и ожидая – чего? Наверное, нежданного протяжного свиста, от которого мурашки по коже, и подрагивание пальцев, сведенных волнением. После нескольких секунд ожидания я снова увижу знакомые лица, и среди них одно, капитана, указывающего мне путь к возвращению.
Все как всегда, как и прежние два раза. Наверное, только об этом я и мечтаю сейчас. Не вспоминая о прошедшем, не задумываясь о будущем, просто лежу на прелой соломе сарая и всматриваюсь стеклянными от напряжения глазами в никуда, в туман, объявший мир предо мной.
Моя стрелковая подготовка – мое любительство пребывать в тире во дни до войны. Все просто, я выбивал мишени, я брал призы и дарил их той, что была рядом, очень часто рядом со мной, когда я стрелял, наклонялась к моему плечу и шептала слова, после которых я не мог не попасть. Милые, пустяшные слова – сколько, должно быть, их слышало людей до меня, услышит после; и всякий раз они будут новы и свежи, и всякий раз будут волновать кровь. И заставлять юношу, с румянцем волнения на всю щеку, кивать едва заметно и тихо тянуть на себя кончиком указательного пальца спусковой крючок старой пневматической винтовки со сбитой мушкой, целясь, не смотря на цель, но чувствуя ее подсознательно, ощущая на линии огня. И только ощутив это единение, сильнее давить на податливый крючок в ожидании отдачи.
Она целовала меня, ведь мы были одни в тире в столь поздний час, если не считать старика хозяина. Он хмыкал, отворачивался, а затем, когда волнение проходила и душная волна спадала, спрашивал, не угодно ли молодому человеку показать себя еще? Я смущался больше, неловко кивал, она же, напротив, смеялась серебряным колокольчиком, и льнула ко мне, не обращая внимание на взгляды, обращенные – нет, не к ней, скорее, в прошлое, далекое прошлое. Ведь у каждого даже самого одинокого человека есть свое прошлое, в котором найдется место подобной сцене, схожей истории, за которую ему и по сей день волнительно на сердце.
После тира мы возвращались по домам уже заполночь. Я провожал ее до подъезда и долго стоял, в ожидании огонька в окне. И едва только огонек зажигался, уходил, тихо, незаметно уходил. Она не знала об этом.
Это был мой секрет, моя тайна, которую моя девушка никогда не должна была узнать.
Сейчас я снова вспоминаю ее, здесь в прохладном сарае, заполненном влажным воздухом сгустившегося тумана. Она написала мне дважды, я трижды ответил ей – и теперь жду письма. Почта работает плохо, письма идут медленно, но все же находят адресата.
У них ничего не изменилось, почти ничего, если не считать тира, где разложены мелкокалиберные винтовки и тренируется молодежь в подавляющем большинстве, только вступившая в призывной возраст. Странно думать о них, неизвестных, как о грядущих сослуживцах. Странно встречать пополнение – волей-неволей я переносился на несколько месяцев назад, в день покидания Свияты. Нет, бомбежек города больше не было, раз только прилетали самолеты, но огнем подвезенных зениток и спаренных пулеметов – теперь весь город ощетинился ими – удалось отогнать, сперва разведчика, а потом и штурмовую группу. Наши самолеты в небе не появлялись, авиация вся нужна фронту, посему надежда именно на скорострельные зенитные установки, заложенные мешками с песком и на перемещающиеся патрульные машины, на чьих бортах установлены крупнокалиберные пулеметы. Это против разведчиков, броня остальных самолетов не позволит нанести им хоть какой-то урон.
Ах, да, еще ввели режим светомаскировки. И подорожали продукты. Но ведь так и положено, мы с тобой читали об этом в книгах, писала она. Во время любой войны всегда происходит так.
Я откладываю винтовку и снова оборачиваюсь. Ничего, тихо. Крысы внизу угомонились. Я вслушиваюсь. И выдохнув, снова смотрю в окно. Пролетела птица, скользнув крылом по крыше сарая. Тихие звуки пугают больше, нежели громогласные, и в этом ничего странного. Ведь я тоже стараюсь не шуметь.
Солнце поднимается все выше, туман начинает редеть. Тучи поднимаются. Я смотрю на время – да, комендантские прошли другой стороной. Мне осталось, скорее всего, только дождаться своих.
Шорох теперь доносится из окна. Я вздрагиваю. Птица, сидевшая на ели метрах в пятидесяти впереди, поднимается, отряхивая с ветви поток капель, и тяжело летит прочь, быстро скрываясь в тумане. Я беру винтовку и смотрю на мир в перекрестье оптического прицела.
Теперь мир совершенно иной, нежели мгновение назад. Оптика сужает обзор и отчетливо выделяет предметы, доселе скрытые пеленой тумана.
Там, под елью, с которой слетела беспокойная птица, проходит покосившийся забор заброшенной усадьбы, в которой нашей группе надлежит установить несколько взрывных устройств, а прямо перед забором – узкая тропка, ведущая из ниоткуда и соединяющаяся вскоре с той, которой пошли мои товарищи. Сама усадьба – трехэтажный особняк постройки прошлого века только сейчас выплывает из тумана, освобождаясь полностью. Наших не видно, сколько я ни вглядывался: ни единого движения. Едва виден только фронтон со сбитым гербом поместья, да сам портик. Меж тонкими ионическими колоннами видны узкие окна, от пола до потолка, они частью выбиты, частью заклеены накрест полосками бумаги. Или забиты фанерой. Усадьба давно потеряла владельца и теперь доживает свой век в одиночестве. Единственное ее назначение – служить неприметным складом боеприпасов для того самого решительного рывка на нашем участке. Часть задания группы заключается в том, чтобы определить, что происходит в усадьбе, если еще что-то происходит, ликвидировать ее.
Странный она имеет вид в перекрестье оптического прицела. Впрочем, теперь она находится на вражеской территории. Как-то непривычно думать об этом. Ведь многие из моего полка бывали здесь раньше, кто-то отмечал у разоренного дворянского гнезда выпускной вечер, кто-то просто приезжал на шашлыки. А теперь к усадьбе можно подобраться, лишь хорошо вооружившись, быстрыми перебежками. Кто мог предположить, даже три месяца назад, что эти земли, эта территория, всегда считавшаяся….
Шорох. Я опускаю прицел ниже.
Покачивающиеся листья крапивы, заблиставшие крупными каплями мороси Среди дымной завесы – словно прочерчен зеленый след. Спешно перевожу прицел чуть ниже по тропке, туда, где она вливается в другую, по которой ушел отряд, в сторону усадьбы.
Фигура в сером столь стремительно попадает в перекрестье, что я невольно отшатываюсь. Слишком близко. Кажется, протяни руку, коснешься. Никогда прежде, я не видел так близко человека, который считается неприятелем. И верно потому так странно ощущать его врагом.
Это с непривычки, говорил мне майор. Я знаю, что с непривычки. Что война все расставит по местам. Но никак не могу навести сызнова прицел на только что промелькнувшего в его перекрестье человека в серой гимнастерке. Потому что это может означать только одно.
Я снова вглядываюсь в прицел – но в нем уже две фигуры. Другие. Это не солдаты комендатуры, в чьи обязанности входит проверка паспортного режима. Оба идущих в маскировочных комбинезонах, винтовки за плечами качаются в такт шагам. Один закрыл лицо капюшоном, его компаньон обнажил голову, подставив влаге, сочащейся из воздуха. Сейчас он медленным движением руки вытирает лицо манжетой. И оборачивается к товарищу: что-то ему говорит. Тот отвечает тем же шепотом. Я не слышу ни звука, сколь не напрягаю слух.
И вспомнив о человеке в гимнастерке, немедленно поднимаю голову, отрываясь от оптического прицела.
Первый – в сером – идет метрах в пяти впереди, не то показывая дорогу, не то незаметно для себя уйдя вперед. Снова прицел. Лычки на вороте гимнастерки говорят, что передо мной лейтенант, сопровождающий группу. Посланную не то на самостоятельное задание в нашем тылу, не то на перехват тех, кто пытается выполнить свою миссию на их земле.
Автомат болтается на груди, чуть прикрытый правой рукой. Лямка перекинута через шею. На поясе, пистолет, две противопехотные гранаты, на длинной деревянной ручке. Такие же гранаты, только в количестве четырех штук, висят на поясах разведгруппы, комбинезоны задевают за кусты репейника, цепляются за оружие, будто предупреждают.