Глава I – Действие 1
Григорий стоял перед зеркалом. Бледный. Потрёпанный. Как мои скульптуры – безжизненные, искалеченные, с обломанными линиями. Будто не тело, а сданный проект.
Я смотрел на себя как на чужого. На фигуру, в которой закончились материалы. Всё уже было – и всё устало.
– «Нет вдохновения», – говорят. Они. Те, кто ставит оценку по наклону подбородка. Мне, признаться, не принципиально. Я даже не знаю, как оно ощущается, это “вдохновение”. Но знаю точно: без него я не смогу закончить этот проклятый заказ.
Моё отражение было серым. И позади – она. Урна. Будущая скульптура. Никому не нужная, но уже стоящая, будто имеет право быть.
Она была слишком чиста. Слишком горда. Словно знает, что красивее меня.
Я почти услышал, как она дышит. Как тихо, медленно, с вызовом занимает пространство.
Я пытался их любить.
Серьёзно.
Первые мои работы – вымеренные, выстроенные с благоговейной точностью. Каждая линия вылизана, каждый изгиб – со смыслом. Композиция – как молитва.
Я чертил макеты по ночам, с линейкой, с угольником, будто строил здание, а не человека. Иногда любовался. Иногда даже верил, что создаю что-то большее, чем просто форму.
Но это быстро ушло. Смысл выдохся, как запах краски. Осталась только сухая гордость. А потом – скука.
Косян всегда говорил, что мои скульптуры слишком обычные. Что в них нет жизни. И он был прав. До омерзения прав.
Они были про меня, а не про мир. Про то, каким я хотел казаться. Не каким я был.
И в какой-то момент я просто начал их ломать.
Сначала робко. Треснул гипс по краю. Смял в глине подбородок. Стер пальцы с рук, как лишние детали.
А потом – осмелел.
Смешал золу со шпаклёвкой. Вмешал в раствор обрывки старых писем. Добавил в гипс ржавчину, волосы, щепу.
Я хотел, чтобы скульптура вспоминала. Чтобы знала, что была кем-то до меня.
Однажды, после драки, у меня вылетел зуб. Я подобрал его с пола, сжал в кулаке и вдруг понял – он не мой.
Он – материал.
С того дня всё изменилось. Я вмонтировал этот зуб в скулу одной из скульптур. Не потому что хотел “символа”. Просто – чтобы она помнила вкус крови. Чтобы знала, что боль – не метафора.
Другим я выдрал глаза. Не хотели видеть – нечего и пытаться. Третей – сломал руки. Зачем вам ладони, если вы всё равно лепите ложь?
Я делал это без злобы. Холодно. Как хирург. Как механик.
Иногда глина трескалась под руками, и мне казалось, что она боится. И это меня успокаивало. Значит, работает. Значит, живая.
Я даже начал ждать этой трещины. Когда она пойдёт по шее. Когда пальцы поддадутся. Когда маска рухнет.
И тогда – останется то, что важно.
Но потом начиналось утро. Я просыпался, смотрел на вчерашний хаос – и начинал чинить.
Не потому что жалел. Не потому что передумывал. Потому что форма всё равно должна быть.
Я выравнивал челюсть. Заклеивал трещины. Подпиливал выступы, чтобы они стали не красивыми, а управляемыми.
Я разрушал – чтобы потом реставрировать. Но не из любви. Из… навязчивости.
Каждое утро было похоже на вскрытие. Сначала смотрел, где плохо. Потом – где слишком хорошо. А потом – где нужно снова врезать.
Как будто не скульптуры были недоделанными. А я. А всё, что я создавал – это не объекты, а попытки себя собрать по инструкции.
Пока безуспешные.
И чем больше этой похабщины я вкладывал в работу, чем страшнее они становились, чем грубее были сшиты швы, тем больше мои “зрители” пытались найти в этом смысл.
Они стояли перед моими «шедеврами» с пустыми лицами. Одни – злились. Другие – смотрели долго, как будто отгадывали код. Третьи – смеялись, но с таким напряжением, будто вот-вот заплачут.
И я не чувствовал презрения. Я чувствовал внимание. Внимание, которое не просил. И не отвергал.
В их смятении, в их отвращении – я искал не катарсиса. Я искал контроль.
Контроль над своей жизнью. Над материалом. Над всем этим убогим хаосом.
Потому что если они не понимают – значит, я веду. Значит, я знаю. Значит, я могу – корректировать.
Я смотрел им в лицо – в глаза, которые не умели видеть. В губы, которые хотели говорить, но не знали что. И я не видел в них недостатки.
Я видел потенциал.
Неровный. Неразбитый. Просящий формы.
И если я должен быть тем, кто поставит точку, кто вырежет всё лишнее, кто подрежет – я не возражаю.
Кто-то должен делать грязную работу. Почему не я? Почему не корректор?
Глава I – Действие 2
Григорий зашёл в прачечную ближе к вечеру. Дверь закрылась за ним с глухим хлопком, будто плевок. Гул. Пыль. Свет, дрожащий на отбеленных стенах. Воздух – тяжёлый, тёплый, с привкусом дешёвого пара и хлорки. Пахло пустотой, выстиранной до блеска. Он почувствовал: если здесь умереть, это было бы максимально нейтрально.
Он остановился на пороге. Мир внутри казался… законченным. Ничего не требовалось. Всё уже происходило. Без него.
Стиральные машины гудели, каждая в своём углу, будто машины жевали чужие воспоминания. Вода кружилась, текстиль отжимался, барабаны мерно вращались – и всё это было одинаково. Совершенно. Беспощадно. Умиротворяюще.
Сделав шаг вперёд, чувствовалось, будто не входил, а впадал – в тепло, в равнодушие, в безличность. Линолеум под ногами слегка продавился, мягкий, местами чуть вздутый. Свет из потолка бил мертвенно, всё было одинаково освещено, и оттого – ничто не выделялось.
Он выбрал стул у стены. Пластиковый. Неудобный. Идеальный.
В этом помещении не было жизни. Только циклы. Циклы, циклы, циклы. Стирка. Полоскание. Отжим. Повторить.
Григорий уставился в одну из машин. Бельё крутилось – полотенце с рваными краями, чёрные носки, которые пытались скрыться в глубине барабана, детская футболка с динозавром. Он даже представил мальчика, который будет её надевать, – с широко раскрытыми глазами и верой в чудеса. Слишком добрый для этого мира. У таких потом ломаются спины.
Он подумал, что всё это – чьи-то дневники. Записанные на ткани. Словно кто-то пытался стереть все записи – кровью, потом, бытовой химией.
Он почувствовал странную зависть к вещам. Они могли стать чистыми, в отличие от него.
Он провёл ладонью по стулу. Пластик был тёплый. Безошибочно гладкий. Ни за что не зацепиться. Ни капли шероховатости. Ни намёка на дефект.
– Всё под контролем, – раздалось шёпотом.
И в этом шёпоте не было ни радости, ни иронии. Только – усталость.
Люди двигались плавно, как будто их учили. Женщина поправляла бельё, бросала его в машину с какой-то неуместной мягкостью. Ребёнок в куртке с капюшоном смахнул нос рукой и снова уткнулся в планшет. Мужчина за стойкой сортировал одежду, как будто собирал пазл из чужих частей.
Все были… как надо. Никто не выделялся. Никто не ломался. Никто не задавал вопросов.
И в этом было что-то страшное.
Григорий смотрел на них, как на витрину. Они делали всё “правильно”: улыбались ровно настолько, морщили лбы на нужных словах, касались кнопок машин с уверенностью, как будто точно знали, что делают.
Все эти тела. Все эти движения. От них пахло порошком, комфортом, нормой.
Он представил, что каждая из этих фигур – не человек, а оболочка. Под гладкой тканью – пустота.
Набитая страхами, страхами, страхами, которые они научились стирать вместе с простынями.
Он почти застонал. Тихо. Внутри.
Он посмотрел на свою ладонь. Кожа была сухой, ноготь сломан. Он поднёс палец ближе к глазу. Микротрещина на коже. Как шов. Как доказательство, что он ещё не полностью гладкий. Не вычищен.
Он снова оглядел людей. Никто не замечал его. И это бесило ещё сильнее. Они живут, не замечая искажения. А значит – они уже умерли.
Он бы продолжал ненавидеть их молча. Без попытки вмешаться. Без желания что-то менять. Просто – сидел бы и гнил в тишине. Если бы не она.
Она появилась незаметно. Дверь даже не хлопнула – просто щёлкнула, и в помещении стало на полтона тише. Григорий не сразу понял, что изменилось. Но изменилось.
Он не поднял головы сразу. Не потому что не хотел. Потому что не было причин.
Но шаги были не привычными. Чуть сбитый ритм. Носок, пятка, пауза. Он прислушался. И вдруг почувствовал – запнулся внутри.