Легкость, поняла она, наблюдая за бегуном из своего окна, – это всё; если не всё, то лучшая часть того, чем она наслаждалась, созерцая его. Она не знала имени, хотя могла бы спросить. Ей он больше нравился безымянным: одетый в серый спортивный костюм ангел, чье дыхание на бегу превращалось в облачко тумана на губах. Она слышала, как Перл говорила о новом телохранителе, и предположила, что это он. Разве имеет значение имя? Такие подробности могли лишь отяготить ее мифотворчество.
Это было плохое время для нее, по многим причинам, и в те неудачные утра, когда она сидела у окна, проведя минувшую ночь почти без сна, вид ангела, бегущего по лужайке или мелькающего между кипарисами, был зна́ком, которым она дорожила, предзнаменованием лучших времен. Регулярность его появления стала тем, на что она привыкла полагаться, и, когда сон выдавался хороший и она пропускала его появление утром, испытывала чувство явной потери в течение оставшегося дня, делая упор на то, чтобы встретиться с ним на следующее утро.
Но она не могла заставить себя покинуть солнечный остров, пересечь столько опасных рифов, чтобы добраться туда, где он. Даже сигнализировать о ее присутствии в доме было слишком рискованно. Она задумалась, был ли он хорошим детективом. Если так, вероятно, он обнаружил ее присутствие в доме каким-нибудь остроумным способом: увидел окурки ее сигарет в кухонной раковине или учуял ее запах в комнате, которую она покинула несколько минут назад. Или, возможно, ангелы, суть божества, не нуждались в таких приспособлениях. Может, он просто знал, без всяких подсказок, что она там, стоит за небом у окна или прижимается к запертой двери, когда он, насвистывая, идет по коридору.
Но тянуться к нему было бесполезно, даже если бы она нашла в себе мужество. Что она ему скажет? Ничего. И когда он неизбежно вздохнет от досады на нее и отвернется, окажется затерянной в ничейной стране, изолированной от единственного места, где чувствовала себя в безопасности, от солнечного острова, который пришел к ней из чистого белого облака, от места, подаренного ей маками, проливающими собственную кровь.
– Ты сегодня ничего не ела, – упрекнула ее Перл. Обычная жалоба. – Ты просто зачахнешь.
– Оставь меня в покое, ладно?
– Знаешь, мне придется ему сказать.
– Нет, Перл. – Карис умоляюще посмотрела на Перл. – Ничего не говори. Пожалуйста. Ты же знаешь, как он себя ведет. Я возненавижу тебя, если ты что-нибудь скажешь.
Перл стояла в дверях с подносом, на ее лице читалось неодобрение. Она не собиралась сдаваться из-за мольбы или шантажа.
– Ты опять пытаешься заморить себя голодом? – спросила она без всякого сочувствия.
– Нет. Просто у меня нет аппетита – вот и все.
Перл пожала плечами.
– Я тебя не понимаю, – сказала она. – В половине случаев ты выглядишь самоубийцей. Сегодня…
Карис лучезарно улыбнулась.
– Ну, как знаешь, – сказала женщина.
– Прежде, чем ты уйдешь, Перл…
– Что?
– Расскажи мне о бегуне.
Перл выглядела озадаченной: это было не похоже на девушку – проявлять интерес к происходящему в доме. Карис оставалась здесь, наверху, за закрытыми дверями, и грезила. Но сегодня она была настойчива.
– Тот, который каждое утро бегает до изнеможения. В спортивном костюме. Кто он такой?
Что плохого в том, чтобы рассказать ей? Любопытство – признак здоровья, а она не могла похвастать ни тем ни другим.
– Его зовут Марти.
Марти. Карис в мыслях примерила имя, и оно ему очень подошло. Ангела звали Марти.
– Марти… а дальше?
– Не помню.
Карис встала. Улыбка исчезла. У нее был тот жесткий взгляд, который появлялся, когда она действительно чего-то хотела; уголки ее рта опустились. Этот взгляд она унаследовала от мистера Уайтхеда, и Перл его боялась. Карис это знала.
– Ты же знаешь мою память, – извиняющимся тоном сказала Перл. – Я не помню его фамилии.
– Ну, и кто же он?
– Телохранитель твоего отца, занял место Ника, – ответила Перл. – Судя по всему, он бывший заключенный. Вооруженное ограбление.
– Неужели?
– А еще ему явно надо обучиться светским манерам.
– Марти.
– Штраус, – сказала Перл с ноткой торжества в голосе. – Мартин Штраус – вот оно.
Ну вот, его назвали, подумала Карис. В том, чтобы назвать кого-то, была примитивная сила. Это давало представление о человеке. Мартин Штраус.
– Спасибо, – сказала она, искренне радуясь.
– А зачем тебе это знать?
– Просто интересно, кто он такой. Люди приходят и уходят.
– Ну, я думаю, он останется, – сказала Перл и вышла из комнаты. Когда она закрывала за собой дверь, Карис спросила:
– У него есть второе имя?
Но Перл не услышала.
Казалось странным думать, что бегун был заключенным; в каком-то смысле он оставался таковым, бегая взад-вперед по территории, вдыхая чистый воздух, выдыхая облака, хмурясь на бегу. Возможно, он лучше, чем старик, Той или Перл, поймет, каково это – быть на солнечном острове и не знать, как оттуда выбраться. Или, что еще хуже, знать, как это сделать, но не решаться, боясь не вернуться в безопасное место.
Теперь, когда она знала его имя и его преступление, романтика утренней пробежки не была испорчена этой информацией. Он по-прежнему был осенен благодатью; но теперь она видела тяжесть его тела, тогда как раньше замечала только легкость его шага.
После целой вечности колебаний она решила, что созерцания недостаточно.
Чем крепче становился Марти, тем больше требовал от себя во время утренней пробежки. Круг, который он делал, становился все шире, хотя теперь он покрывал большее расстояние за то же время, что и меньшее. Иногда, чтобы добавить пикантности упражнению, он нырял в лес, не обращая внимания на подлесок и низкие ветви, его ровный шаг вырождался в спонтанную коллекцию прыжков и перебежек. По другую сторону леса находилась запруда, и здесь, если Марти был в настроении, мог остановиться на несколько минут. У запруды жили цапли; трех он уже видел. Скоро наступит время гнездования, и они, вероятно, создадут пару. Интересно, что будет с третьей птицей? Улетит он или она в поисках собственной пары или задержится, замышляя прелюбодеяние? Об этом скажут предстоящие недели.
Иногда, завороженный тем, как Уайтхед наблюдает за ним с верхнего этажа, он замедлял шаг, проходя мимо, в надежде увидеть его лицо. Но наблюдатель был слишком осторожен, чтобы попасться на эту уловку.
Однажды утром она ждала Марти у голубятни, когда он делал длинный поворот назад к дому, и он сразу понял, что ошибся насчет того, что за ним шпионил старик. Вот кто осторожный наблюдатель у верхнего окна. Было всего без четверти семь утра и еще холодно. Она давно ждала, судя по румянцу на щеках и носу. Ее глаза блестели от холода.
Он остановился, выпуская пар, как тяговый двигатель.
– Привет, Марти, – сказала она.
– Привет.
– Ты меня не знаешь.
– Нет.
Она плотнее закуталась в свое шерстяное пальто. Она была худая и выглядела лет на двадцать, не больше. Ее глаза, такие темно-карие, что с трех шагов казались черными, впились в него словно когти. Румяное лицо было широким и без косметики. Она выглядела, подумал он, изможденной. Он выглядел, как ей показалось, изголодавшимся.
– Ты с верхнего этажа, – рискнул сказать он.
– Да. Ты ведь не возражал, что я шпионила? – простодушно осведомилась она.
– С чего бы?
Она протянула тонкую руку без перчатки к каменной стене голубятни.
– Красиво, правда? – сказала она.
Здание никогда раньше не казалось Марти даже интересным, было лишь ориентиром, по которому легко отмерять темп пробежки.
– Это одна из самых больших голубятен в Англии, – сказала она. – Ты об этом знал?
– Нет.
– Внутри бывал?
Он покачал головой.
– Странное место, – сказала она и повела его вокруг бочкообразного здания к двери. Она с трудом открыла ее: от сырости дерево разбухло. Марти пришлось согнуться пополам, чтобы последовать за ней внутрь. Там было еще холоднее, чем снаружи, и он дрожал, пот на лбу и груди остывал, теперь, когда он перестал бежать. Но это было, как она и обещала, странно: всего одна круглая комната с отверстием в крыше, чтобы птицы могли прилетать и улетать. Стены усеяны квадратными отверстиями, по-видимому гнездовыми нишами, расположенными ровными рядами – как окна многоквартирного дома – от пола до крыши. Все они были пусты. Судя по отсутствию экскрементов или перьев на полу, здание не использовалось много лет. Заброшенность придавала ему меланхолический вид; уникальная архитектура делала его бесполезным для любой функции, кроме той, для которой оно было построено. Девушка прошла по утоптанному земляному полу и теперь считала гнездовые ниши, начиная от двери.
– Семнадцать, восемнадцать…
Он смотрел ей в спину. Ее волосы были неровно подстрижены на затылке. Пальто, которое она носила, слишком велико, и даже не ее, догадался он. Кто она такая? Дочь Перл?
Она перестала считать и просунула руку в одно из отверстий, издав тихий возглас первооткрывательницы, когда пальцы нашли что-то. Это тайник, понял он: ему собирались доверить тайну. Она повернулась и показала свое сокровище.
– Я забыла, пока не вернулась, – сказала она, – что здесь прятала.
Это была окаменелость или, скорее, фрагмент одной из них, спиральная раковина, лежавшая на дне какого-то докембрийского моря, прежде чем мир позеленел. В канавках, которые она поглаживала, собирались пылинки. Наблюдая за тем, как она увлечена этим куском камня, Марти вдруг подумал, что девушка не совсем в своем уме. Но эта мысль исчезла, когда она посмотрела на него: ее глаза слишком ясные, взгляд – слишком упрямый. Если в ней и было безумие, то намеренное, сумасшедшинка, которую она с удовольствием принимала. Она улыбнулась ему так, словно знала, о чем он думает: хитрость и обаяние смешались на лице поровну.
– Значит, здесь нет голубей? – сказал он.
– Нет, не было, пока я здесь.
– Даже парочки?
– Если держать лишь несколько птиц, они умирают зимой. Если держишь полную голубятню, птицы согревают друг друга. Но когда их мало, они не вырабатывают достаточно тепла и замерзают до смерти.
Он молча кивнул. Казалось прискорбным, что здание пустует.
– Его надо опять наполнить.
– Не знаю, – ответила она. – Мне нравится, когда все так.
Она сунула окаменелость обратно в тайник.
– Теперь ты знаешь мое особое место, – сказала она, и хитрость исчезла; она была вся очарование. Он был очарован.
– Я не знаю твоего имени.
– Карис, – сказала она и, помолчав, добавила: – Это валлийский.
– О-о.
Он не мог перестать смотреть на нее. Она вдруг смутилась и быстро вернулась к двери, нырнув на свежий воздух. Начался дождь, мягкий моросящий дождь середины марта. Она накинула капюшон своего пальто, он – капюшон спортивного костюма.
– Может, покажешь мне остальное поместье? – спросил он, не уверенный, что это правильный вопрос, но более чем уверенный, что ему не хочется, чтобы разговор закончился здесь без возможности новой встречи. Вместо ответа она издала какой-то неопределенный звук. Уголки ее рта были опущены вниз.
– Завтра? – предложил он.
Теперь она вообще не ответила. Вместо этого направилась к дому. Он поплелся следом, зная, что их разговор увянет, если он не найдет способ сохранить его в живых.
– Странно жить в таком доме и не иметь собеседника, – сказал он.
Это будто задело ее за живое.
– Это папин дом, – просто сказала она. – Мы в нем обитаем.
Папа. Значит, его дочь. Теперь Марти понял, что у нее отцовский рот: гримаса с опущенными уголками рта придавала Уайтхеду весьма стоический вид, а ей – просто печальный.
– Никому не говори, – сказала она.
Марти предположил, что речь об их встрече, но не стал выяснять наверняка. Были вопросы и поважнее, только бы она не сбежала. Он хотел продемонстрировать свой интерес к ней, но не мог придумать, что сказать. Внезапная перемена траектории беседы, которая из эллипса превратилась в зигзаг, сбила его с толку.
– Ты в порядке? – спросил он.
Она бросила на него взгляд, лицо под капюшоном показалось почти скорбным.
– Надо спешить, – сказала она. – Меня ищут.
Карис ускорила шаг, чуть ссутулив плечи и тем самым давая понять, что ему следует отстать. Он подчинился и дал ей возможность вернуться в дом, даже не взглянув в его сторону и не помахав рукой.
Вместо того чтобы вернуться на кухню, где пришлось бы терпеть болтовню Перл на протяжении завтрака, он пошел обратно через поле, обходя голубятню стороной, пока не добрался до забора по периметру, и наказал себя еще одним полным кругом. Когда он вбежал в лес, невольно начал всматриваться в землю под ногами в поисках окаменелостей.
Два дня спустя, около половины двенадцатого вечера, он получил весточку от Уайтхеда.
– Я в кабинете, – сказал шеф по телефону. – Хочу поговорить с тобой.
В кабинете, хоть там и было с полдюжины ламп, царила почти полная тьма. Горела только настольная лампа с изогнутой ножкой, но ее свет падал не в комнату, а на груду бумаг. Уайтхед сидел в кожаном кресле у окна. На столе рядом с ним стояла бутылка водки и почти пустой стакан. Он не обернулся, когда Марти постучал и вошел, а просто обратился к нему со своего наблюдательного пункта перед освещенной лужайкой.
– Думаю, пришла пора немного ослабить твой поводок, Штраус, – сказал он. – До сих пор ты прекрасно справлялся. Я очень доволен.
– Благодарю вас, сэр.
– Билл Той будет здесь завтра ночью, Лютер тоже, так что у тебя есть возможность съездить в Лондон.
Прошло восемь недель, почти день в день, с тех пор как он прибыл в поместье, и наконец появился робкий признак того, что здесь можно закрепиться.
– Я попросил Лютера подобрать для тебя машину. Поговори с ним об этом, когда он приедет. И на столе для тебя лежат деньги…
Марти бросил взгляд на стол – там действительно лежала стопка банкнот.
– Ну же, бери.
У Марти зачесались пальцы, но он сдержал свой энтузиазм.
– Это покроет бензин и ночь в городе.
Марти не стал пересчитывать банкноты, просто сложил их и сунул в карман.
– Благодарю вас, сэр.
– Там еще есть адрес.
– Да, сэр.
– Возьми его. Магазин принадлежит человеку по фамилии Галифакс. Он снабжает меня клубникой вне сезона. Не мог бы ты забрать мой заказ, пожалуйста?
– Конечно.
– Это единственное поручение, которое тебе надлежит выполнить. Если вернешься к полудню субботы, остальное время можешь провести на свое усмотрение.
– Спасибо.
Рука Уайтхеда потянулась к стакану с водкой, и Марти подумал, что сейчас он обернется и посмотрит на него; но этого не произошло.
– Это всё, сэр?
– Всё? Полагаю, да. Не так ли?
Прошло много месяцев с тех пор, как Уайтхед ложился спать трезвым. Он пристрастился использовать водку как снотворное, когда начались ночные кошмары: сначала просто стакан или два, чтобы притупить страх, затем постепенно увеличивая дозу, поскольку со временем его организм стал невосприимчив к алкоголю. Он не находил удовольствия в пьянстве. Ему было противно класть кружащуюся голову на подушку и слушать, как от мыслей свистит в ушах. Но еще сильнее он боялся этого страха.
Теперь, когда он сидел, наблюдая за лужайкой, лиса переступила границу света от прожекторов, побледнев от яркой иллюминации, и уставилась на дом. Неподвижность придавала зверю совершенство; глаза на заостренной мордочке блестели, отражая свет. Лиса промедлила лишь миг. Внезапно она почуяла опасность – возможно, собак, – поджала хвост и исчезла. Уайтхед все еще смотрел на то место, откуда она умчалась, долго после того, как лисы и след простыл, надеясь вопреки всему, что она вернется и разделит на некоторое время его одиночество. Но ночью у зверя есть другие дела.
Было время, когда он был лисом: поджарым и проницательным ночным странником. Но все изменилось. Провидение оказалось щедрым, мечты сбывались, и лис, всегда менявший облик, стал жирной и легкой добычей. Мир тоже изменился: он превратился в географию прибылей и убытков. Расстояния сократились до пределов его власти. С течением времени он успел забыть прошлую жизнь. Но в последнее время вспоминал о ней все чаще и чаще. Она возвращалась в блестящих, но укоризненных подробностях, а события вчерашнего дня были как в тумане. Хотя в глубине души он знал: пути назад к благословенному состоянию нет.
Куда вел путь отсюда вперед? Это было путешествие в безнадежное место, где ни один указатель не подскажет, направо ему или налево – все направления равнозначны, – и нет ни холма, ни дерева, ни жилья, чтобы отметить дорогу. Такое место. Такое ужасное место.
Но там он будет не один. В этом нигде у него будет спутник.
И когда настанет время, и он узрит те края и их владыку, пожалеет, – о Господи, как он пожалеет, – что не остался лисом.
Энтони Брир, Пожиратель Бритв, вернулся в свою крошечную квартирку ближе к вечеру, сделал себе растворимый кофе в любимой чашке, затем сел за стол в тусклом свете и начал завязывать петлю. Он с утра знал, что сегодня – тот самый день. Нет нужды спускаться в библиотеку; если со временем они заметят его отсутствие и напишут ему, требуя сообщить, где он, он не ответит. Кроме того, небо на рассвете выглядело таким же грязным, как его простыни, и, будучи рациональным человеком, он подумал: зачем беспокоиться о том, чтобы постирать простыни, когда мир так грязен, и я так грязен, и нет никакого шанса когда-либо очистить то или другое? Лучше раз и навсегда покончить с жалким существованием.
Он много раз видел повешенных. Только фотографии, разумеется, в украденной с работы книге о военных преступлениях с пометкой «Не для общедоступных полок. Выдается только по запросу». Предупреждение распалило его фантазии: вот книга, которую люди не должны видеть. Он сунул ее в сумку, не открывая и зная по названию – «Советские документы о зверствах нацистов», – что эта книга почти так же сладка в предвкушении, как и во время чтения. Но в этом он ошибался. Как бы ни был восхитителен тот день, знать, что в его сумке находится запретное сокровище, наслаждение, – ничто по сравнению с откровениями самой книги. Там были фотографии сгоревших развалин чеховской дачи в Истре и оскверненной резиденции Чайковского. В основном – что еще важнее – там имелись фотографии погибших. Некоторые из них были свалены в кучи, другие лежали в кровавом снегу, замерзшие. Дети с проломленными черепами, люди в окопах с простреленными лицами, другие – со свастикой, вырезанной на груди и ягодицах. Но для жадных глаз Пожирателя Бритв лучшими фотографиями были повешенные. На одного Брир смотрел очень часто. Снимок изображал красивого молодого человека, которого вздергивали на самодельной виселице. Фотограф застал его в последний момент, когда он смотрел прямо в камеру со слабой и блаженной улыбкой на лице.
Брир хотел, чтобы именно такое выражение обнаружили на его лице, когда взломают дверь этой комнаты и найдут его подвешенным здесь, кружащимся на сквозняке из коридора. Он думал о том, как они будут смотреть на него, охать и ахать, качать головами, удивляясь бледным белым ступням и его смелости в этом невероятном деле. Размышляя, он завязывал и развязывал петлю, решив сделать все настолько профессионально, насколько возможно.
Единственной его тревогой было признание. Несмотря на то, что он изо дня в день работал с книгами, слова не являлись его сильной стороной: они ускользали от него, как красота из его толстых пальцев. Но он хотел сказать что-нибудь о детях, просто чтобы они знали – люди, которые найдут его и сфотографируют, – что имеют дело не с каким-нибудь ничтожеством, а с человеком, который сделал худшие вещи в мире по самым лучшим из возможных причин. Это было крайне важно: чтобы они знали, кто он такой, потому что, вероятно, со временем они поймут его так, как он никогда не мог понять.
Он знал, что существуют методы допроса, применимые даже к мертвецам. Они положат его в холодильник и тщательно осмотрят, а когда изучат снаружи, начнут проверять внутренности, и – ух! – что там найдут… Они отпилят ему верхнюю часть черепа и извлекут мозг; проверят на наличие опухолей, нарежут тонкими ломтиками, как дорогую ветчину, исследуют сотнями способов, чтобы выяснить, почему и как он был устроен. Но ведь это не сработает, правда? Он, как никто другой, должен это знать. Если разрезать живую и прекрасную вещь, чтобы узнать, почему она жива и прекрасна, не успеешь опомниться, как она – уже ни то ни другое, и ты стоишь с кровью на лице и слезами в глазах, чувствуя лишь жуткие угрызения совести. Нет, из его мозга не извлекут ничего, придется искать дальше. Им придется вскрыть его, как застежку-молнию, от шеи до паха, взломать грудную клетку и отворить ребрами наружу – лишь так получится размотать кишки, порыться в животе, жонглируя печенью и легкими. И там, о да, там найдется то, чем можно залюбоваться.
Может, это и было лучшим признанием, размышлял он, в последний раз пробуя петлю. Бесполезно пытаться подобрать правильные слова. Ведь что такое слова вообще? Мусор, бесполезный для горячей сути вещей. Нет, они найдут все, что им нужно знать, если заглянут внутрь него. Историю потерянных детей, славу его мученичества. И они узнают раз и навсегда, что он был из племени Пожирателей Бритв.
Он покончил с петлей, налил себе вторую чашку кофе и принялся закреплять веревку. Сначала он снял лампу, свисавшую с середины потолка, потом привязал петлю на ее место. Веревка держалась крепко. Он на несколько мгновений повис на ней, чтобы убедиться в этом, и хотя балки слегка скрипели, а на голову сыпалась штукатурка, она выдержала его вес.
К этому времени наступил ранний вечер, и он выдохся; усталость делала его более неуклюжим, чем обычно. Он заметался по комнате, приводя ее в порядок. Его жирное, как у свиньи, тело сотрясалось от вздохов, когда он сворачивал испачканные простыни и убирал их с глаз долой, споласкивал свою кофейную чашку и осторожно выливал молоко, чтобы оно не свернулось до того, как кто-нибудь придет. Работая, он включил радио, чтобы заглушить звук опрокидываемого стула, когда придет время: в доме были и другие люди, и он не хотел отсрочки в последнюю минуту. Обычные банальности с радиостанции заполнили комнату: песни о любви, потере и вновь обретенной любви. Злобная и болезненная ложь, от первого слова до последнего.
Когда он закончил приводить комнату в порядок, сил почти не осталось. Он слышал шаги в коридоре и как где-то в доме открывались двери – жильцы других квартир возвращались с работы. Они, как и он, жили одни. Он не знал ни одного из них по имени; никто из них, увидев его в сопровождении полиции, не узнал бы его.
Он полностью разделся и вымылся в раковине, его яички были маленькими, как грецкие орехи, и плотно прилегали к телу, дряблый живот – жир грудей и предплечий – дрожал, когда холод сотрясал его. Удовлетворенный своей чистотой, он сел на край матраса и подстриг ногти на ногах. Затем переоделся в свежевыстиранную одежду: голубую рубашку, серые брюки. На нем не было ни обуви, ни носков. Он стыдился своего тела, его единственной гордостью были ступни.
К тому времени, как он закончил приготовления, почти стемнело, ночь была черной и дождливой. «Пора уходить», – подумал он.
Осторожно поставил стул, взобрался на него и потянулся за веревкой. Петля была, пожалуй, на дюйм или два выше, чем нужно, и ему пришлось встать на цыпочки, чтобы плотно затянуть ее на шее. Он надежно закрепил петлю, слегка маневрируя. Как только узел туго затянулся, прочел молитву и опрокинул стул.
Паника началась немедленно. Его руки, которым он всегда доверял, предали его в этот жизненно важный момент: рванулись к затягивающейся петле, пытаясь ее сдернуть. Падение не сломало шею, но хребет превратился в огромную сороконожку, вшитую в спину, которая теперь извивалась всеми возможными способами, вызывая судороги в ногах. Боль оказалась наименьшей из проблем: по-настоящему мучительным было утратить контроль; обонять смрад опорожненного кишечника, против его воли извергнувшегося в чистые брюки; чувствовать, как пенис затвердел без единой похотливой мысли в лопающейся голове и как пятки бьют по воздуху в поисках опоры, а пальцы впиваются в веревку. Все будто перестало ему принадлежать и слишком пылко сражалось за собственную сохранность, чтобы застыть и умереть.
Но все усилия тела были напрасны – он слишком тщательно все спланировал, чтобы дело пошло наперекосяк. Веревка сильнее натягивалась, конвульсии сороконожки ослабевали. Жизнь, этот незваный гость, скоро уйдет. В голове у него было очень шумно, будто он находился под землей и слышал все звуки, какие она производила. Шорохи, рев мощных скрытых потоков, бульканье расплавленного камня. Брир, великий Пожиратель Бритв, очень хорошо знал землю. Он слишком часто хоронил в ней мертвую красоту и набивал рот почвой в знак раскаяния за содеянное, пережевывал, когда накрывал их пастельные тела. Теперь шум земли заглушил все – его судорожное дыхание, музыку из радиоприемника и гул уличного движения за окном. Зрение тоже ухудшилось: кружевная тьма поползла по комнате, ее узоры пульсировали. Он знал, что поворачивается – видел то кровать, то шкаф, то раковину, – но очертания, которые урывками замечал, становились все более расплывчатыми.
Его тело отказалось от славной битвы. Возможно, язык вывалился наружу, а может, ему почудилось это движение, как и то, что кто-то зовет его по имени.
Внезапно зрение полностью исчезло, и смерть настигла его. Поток сожалений не сопровождал конец, и жизнь с ее накипью из угрызений совести не пронеслась перед глазами в обратном порядке с быстротой молнии. Просто тьма, и еще более темная тьма, а за ней – такая чернота, по сравнению с которой ночь казалась преисполненной сияния. Все завершилось без труда.
Или нет, не завершилось.
Не совсем. Множество неприятных ощущений нахлынуло на него, вторгаясь в уединенность смерти. Легкий ветерок согрел лицо, воздействуя на нервные окончания. Дыхание непрошеным гостем ворвалось в обмякшие легкие, от чего гортань судорожно сжалась.
Он сопротивлялся, не желая воскресать, но спаситель был настойчив. Комната вокруг начала собираться заново. Сначала свет, потом форма. Теперь цвет, хоть и тусклый, грязный. Звуки – огненные реки и жидкий камень – исчезли. Он слышал собственный кашель и чувствовал запах собственной рвоты. Отчаяние насмехалось над ним. Неужели он не преуспеет даже в том, чтобы покончить с собой?
Кто-то произнес его имя. Он покачал головой, но голос раздался снова, и на этот раз его открывшиеся глаза нашли лицо.
Ах, это был не конец: далеко не конец. Он не попал ни в рай, ни в ад. Ни то ни другое не смело соперничать с лицом, в которое он сейчас смотрел.
– Я думал, что потерял тебя, Энтони, – сказал Последний Европеец.