Но воскресные дни на острове Гранд-Жатт у Крампонов были еще веселее. У них на острове был милый домик, простой, без всяких ухищрений и украшений, где всегда были всем рады. Соседство с водой делало это место желанным в самые жаркие дни. Они любили приглашать туда друзей летом на выходные. Своих любимиц, Леонтину и меня, мадам Крампон всегда приглашала вместе. Не желая, чтобы наши гостеприимные хозяева разорились, мадам Бове и моя мать привозили с собой солидные запасы провизии.
Мы приезжали в субботу вечером, с подругами занимали одну большую комнату, оборудованную как дортуар[36], но никто и не думал спать: мы болтали и веселились всю ночь.
Сад выходил на Сену. Днем мы купались, ловили рыбу и катались на лодке. Сын Крампонов, очень ловкий мальчик, ловил рыбу, чтобы пожарить ее на обед, всегда был на веслах и греб с таким умением, какое приходит с большим опытом. Эта часть программы нравилась мне меньше всего: я притворялась довольной, чтобы никого не беспокоить, но страх воды мешал мне искренне веселиться, купальщица из меня тоже получалась плохая. Я никогда не любила воду и этого не скрывала! Я научилась плавать и была способна довольно легко проплыть какое-то расстояние, но всегда спешила поскорее выйти на берег. Но зато моя мама была прекрасной пловчихой и плавала как рыба и в море, и в реке. Но ее заплывы всегда вызывали у меня глухую тревогу. Однажды на Гранд-Жатте она слегка запуталась в водорослях у берега, и это меня страшно испугало.
Поступив на службу в Оперу, я оказалась в особенном положении. Еще совсем девочка, я уже стала полноценной актрисой и в одиннадцать лет начала танцевать в светских салонах. Многие дамы меня отмечали и просили выступить на их вечерах. Я танцевала у маркизы де Барбетан и у графини Пилле-Вилл. В зале возводилась небольшая сцена, на которой я выступала. Мой номер чаще всего состоял из гавота и менуэта, которые я танцевала одетая в красивый костюм с напудренным париком. Сначала я смущалась окружавших меня дам в бриллиантах, в роскошных платьях, расшитых жемчугами, но потом поняла, с какой симпатией они смотрят на меня, и забыла обо всем, кроме своего танца. Аплодисменты подбадривали меня, а восхищенные вскрики убеждали, что я на высоте. Я благодарила зрителей глубоким реверансом, которому нас так хорошо обучила мадемуазель Теодор и который в исполнении маленькой маркизы былых времен, изящно приподнимавшей края платья пальчиками, чрезвычайно умилял публику. Менуэты и гавоты режиссировали господин Плюк и господин де Сориа, служивший в Опере мимом и отвечавший за частные выступления. Иногда на таких светских вечерах я танцевала с партнершей. Однажды я выступала переодетая в Людовика XV как кавалер прелестной соученицы Берты Келлер. Этот танец для двоих тоже поставил господин Плюк с большим вкусом и изяществом.
Только подумайте, неужели в молодости, гарцуя на лихом коне в бравой императорской гвардии, господин Плюк лелеял в сердце любовь к хореографии? Об этом он мне никогда не говорил, но совершенно очевидно, что он всегда в глубине души был балетмейстером. В те времена, когда я перешла в ранг «корифеев», приходила к нему на улицу Pépinière, чтобы репетировать фигуры очень красивой интермедии, которую он придумал на музыку Годара. Я должна была танцевать ее на благотворительном утреннике в мэрии Coirbevoie. В номере сочетались пение и танец, вокальная часть исполнялась Марселль Дарту, ей хорошо удавались роли травести в Опере. В Coirbevoie нас ждал безумный успех, и заслуга оного совершенно справедливо в большей части принадлежала господину Плюку.
Количество друзей и знакомых, которых я приобрела в детстве, учась и работая в Опере, просто невероятно, я даже с трудом могу перечислить всех, с кем познакомилась только в самые первые годы.
Был один регулярный посетитель, которого называли «Господин Лео», – довольно любопытный персонаж. Он обожал маленьких балерин-первоклашек и провозгласил себя их «добрым дядюшкой». Он всех нас знал по именам и завел правило приходить по утрам и ждать нас после урока у подножия лестницы с охапкой фиалок. Каждая, спускаясь вниз, получала букетик, и наша гримерная всегда благоухала.
Другой завсегдатай, господин Жан Жубер, так же как и Господин Лео увлекался танцовщицами и питал особую слабость ко мне. Он любил слоняться за кулисами и болтать с маленькими танцовщицами. У него стало привычкой приходить в день моего выступления и всячески баловать. Каждый раз, когда я играла новую роль, он приносил мне подарок. Так, в двенадцать лет я получила свой первый браслет, а в тринадцать – золотые часы со своими инициалами.
Мать приняла это без восторга, с некоторым замешательством, но юноша вел себя так мило, просто и сердечно, дарил свои подарки так непринужденно, словно старший брат, что не принять подарок значило бы его обидеть. Однажды декабрьским вечером в пятницу он, как всегда, болтал со мной во время антракта и спросил между прочим: «Что вы делали в четверг?» Я ответила с горящими глазами: «О, в четверг мы ходили смотреть на витрины с елочными игрушками! Ах, как же красиво! В магазинах при Лувре я просто чуть с ума не сошла от восторга: там на витрине стоит кукла! Но какая! Мечта, а не кукла!.. Почти одного роста со мной, представляете, и одета как настоящая дама! В белом, шелком вышитом платье!.. А шляпа, что за шляпа!.. Восхитительная! Такая большая, широкая, с настоящим страусиным пером! Какая кукла!» Все это я сказала просто так, без всякого расчета, просто делясь чувствами, как всякая простодушная девочка. Жан Жубер мягко улыбнулся, слушая мои восторженные речи.
На следующий день на мое имя пришла огромная посылка. Я открываю коробку… и вижу там ту самую куклу, которую так подробно описала Жану Жуберу. Голова куклы была размером почти как моя, шляпа, если чуть-чуть постараться, прекрасно мне подходила и была так красива, что я ее однажды надела на детский бал, нарядившись Тоской. Она чудесно дополняла мой маскарадный костюм!
Часто приходили художники нас рисовать. Иногда во время репетиций, а иногда на занятия. Много раз мы видели, как Поль Ренуар или Огюст Мепле, всю жизнь рисовавшие танцовщиц, следят за нами, быстро выводя на бумаге линию за линией.
Но эти маститые рисовальщики почти не рисовали индивидуальных портретов, только групповые. Впервые позировать одной мне предложила женщина-художница, мадемуазель Грюгг, постоянная посетительница Оперы.
Она жила на бульваре Clichy со своим отцом, художником, как и она сама, преподавателем живописи, у которого было множество учеников. Пока я позировала для дочери, отец воспользовался этим обстоятельством и нарисовал две миниатюры с моей головой. Мадемуазель Грюгг рисовала меня в пачке, одна рука на бедре, в другой – золотой веер. В те времена я еще не носила своего знаменитого пробора и ободка и все еще была причесана как «дитя эпохи Эдуарда», с закрывавшей лоб челкой. Портрет мадемуазель Грюгг не произвел революции в искусстве, но получился очень милым. Она выставляла его на одном из Салонов, так мой образ появился там первый раз. Истории искусства неизвестна дальнейшая судьба художницы, и я не знаю, что стало с портретом.
Клео в юности
Педро Гайяр, художник во всем, тоже забавлялся, делая карандашные наброски с моей головки, выходило очень похоже. Постепенно он вошел во вкус. Однажды он меня попросил прийти к его друзьям позировать для одного художника. Пока тот рисовал, Гайяр тоже взял холст, кисти и стал рисовать мой портрет. Удивительная вещь, но произведение певца в результате оказалось гораздо лучше, чем работа художника.
Еще я много позировала для Дега и Форена. Они были очень близки, и часто меня вызывал один и посылал к другому. Все знают, что Дега постоянно ходил за кулисы Оперы, где находил моделей, вдохновлявших его писать шедевры. Он просил меня позировать, одно время я несколько раз в неделю ходила к нему в мастерскую.
Он обращался с нами с очаровательной простотой. В этом человеке не было ни капли высокомерия: прямой, откровенный, разговорчивый и полный жизни. Он был очень остроумен, никого не щадил, и ехидные фразочки постоянно слетали у него с языка.
Самым смешным было то, что он сказал о Мейссонье[37]: «Это великан среди карликов». Дега очень нравилось слушать мои рассказы о том, что происходит в Опере, особенно охотно слушал о Рейере[38], своем друге, чью музыку очень ценил.
Он делал с меня множество набросков, напоминавших всех его «Танцовщиц», с этой особой живостью линий и знанием жестов, которые сразу выдавали в нем мастера. Он не фиксировался на статичной фигуре, его интересовало движение. Художник просил меня поднять руку, согнуть ногу, встать на пуанты, принимать все танцевальные позы, какие его так интересовали.
У Форена сеансы позирования тоже проходили очень приятно. Он был женат, и они с женой прекрасно ладили. Меня изучали две пары глаз, потому что мадам Форен тоже была художницей, и пока муж рисовал меня с одной стороны, она писала мой портрет с другой. Потом нам предлагали перекусить, и за чашкой чая велись интереснейшие беседы. Очень занимательно было слушать, как господин Форен описывал кого-нибудь тремя словами так же точно, как рисовал портрет, добиваясь сходства всего несколькими мазками.
Намного позже я позировала в мастерской Жоржа Каэна, брата драматурга Анри Каэна и сына скульптура Огюста Каэна, который сделал того тигра в Люксембургском саду, которого я называла «зеленой собакой».
Мне тогда было двенадцать лет, я была хорошо развита, уже такого же роста, как сейчас, и походила на «маленькую женщину». Жорж Каэн, безусловно, находил во мне нечто итальянское и рисовал меня романтически одетую в образе графини Гвиччиоли[39] для картины «Первая встреча Байрона и Гвиччиоли». Жорж Каэн часто просил мою мать сесть за фортепьяно, и часы работы проходили под музыку Моцарта и Шопена!
Были и другие художники, другие портреты. Мы с ними постепенно познакомимся. Многим художникам удивительно хорошо удавались мои портреты и бюсты. Большинство из них не стали шедеврами, но тогда я об этом еще не знала. В любом случае, я не могу определять такие вещи, так как я не художественный критик. Сама Сара Бернар вдохновила только двух гениев. А ведь это Сара Бернар!
Репетиции бок о бок со знаменитостями. – Камиль Сен-Санс. – Гуно. – Рейер и исполнительница его музыки Роза Карон[40] – Массне и Жан Ришпен[41]. – Мой друг Рейнальдо Ан. – Когда я вдохновляла Марселя Пруста… – Танцевальное фойе и его завсегдатаи. – Лента-ободок: мода, которую я ввела, сама того не желая. – Сплетни, что у меня нет ушей. – Основная балетная труппа. – Звезды: Росита Маури[42] и Сюбра. – Фаворитка Сандрини. – Моя приятельница Замбелли[43]. – Певческая труппа. – Реприза «Лоэнгрина». – Мельба и Офелия. – Верди на премьере «Отелло». – Царь в Зеркальной галерее. – Пожар в Ope€ra Comique.
Период всеобщего ко мне благоволения, хотя еще и не достиг своего crescendo[44], становился все приятнее, одаривая меня все более лестными происшествиями. Мне не только позволяли оставаться за кулисами и в гримерной после спектаклей, в которых я играла, но и разрешалось пробираться в зал или в гримерную к друзьям во время репетиций, когда моя работа уже была закончена. Более того, если шла репетиция спектакля, где я не участвовала, Педро Гайяр часто посылал за мною, сажал рядом и знакомил с авторами… Я была «в любимчиках» больше чем когда-либо!
Словно рыбка, резвившаяся в волнах, я с головой погрузилась в свое особое положение в театре, наслаждаясь каждым днем, это позволяло мне знакомиться с самыми известными музыкантами и композиторами, говорить с ними. Гайяр пользовался уважением, благодаря своим опыту и компетентности в области музыки и театра. Он стал директором Оперы вместе с Риттом в 1884 году. В 1892-м их пути разошлись, я не знаю по какой причине, но после небольшой паузы Гайяр снова занял кресло директора великого театра, на этот раз в сотрудничестве с Бертраном, который занимался административными вопросами. Бертран умер в 1901 году, и Гайяр снова остался один у руля и служил директором (на этот раз его помощником был Капуль) вплоть до 1908 года.
Гайяр был красивым мужчиной, высоким, хорошо сложенным и довольно импозантным. Угольно-черные глаза, матовый оттенок кожи, густая черная шевелюра выдавали его южное происхождение, впечатление подкреплялось обходительными манерами и тулузским акцентом. Он сделал весьма успешную карьеру певца и, когда репетировали новое произведение, сам иногда принимался петь, чтобы подчеркнуть важные нюансы, все еще глубоким и хорошо поставленным голосом. Стоя на сцене, мы с удовольствием наблюдали за нашим директором. Он представлял собою очень живописное зрелище: иногда одетый в рабочую куртку, но чаще всего с цилиндром на голове, размахивал листками партитуры и громко пел, а главный исполнитель стоял перед ним, внимательно слушая, потому что все артисты любили Гайяра и следовали его советам. Его сын Андре, очень милый мальчуган, тоже приходил на репетиции. Еще совсем малыш, он уже вовсю гулял за кулисами. Первый раз я его заметила во время показа «Фауста». Он был еще в коротких штанишках, а я в костюме ангела. При виде меня он восторженно раскрыл глаза и подошел ко мне, желая потрогать крылышки: «А они из настоящих перьев?» Мы быстро поладили, и наша дружба, возникшая еще в детстве, продолжается до сих пор. Андре вскоре поступил в консерваторию, где учился блестяще.
Он получил Римскую премию[45] за музыкальную композицию и затем писал прекрасные произведения для театра.
Камиль Сен-Санс выглядел статным и величественным. Широкий лоб, длинный нос и большая белая борода делали его похожим на библейского патриарха. Он был не очень любезен и не смущался ворчать, если что-то шло не так, как ему хотелось. Мы его боялись, тем не менее репетировать с ним обожали, поскольку он был восхитительным пианистом и аккомпанировал сам все репетиции балета «Самсон». Его любимая исполнительница, мадам Эглон, очень талантливо играла Далилу: высокая и стройная, как богиня, с миндалевидными магнетическими глазами и красивыми правильными чертами лица… Один критик так писал о ней: «В ней сочетаются величественность Юноны и изящество Венеры». Она очень эффектно смотрелась на сцене, а ее глубокое контральто трогало за душу, передавая страстные чувства ее героини. Мне не представилось возможности поговорить тогда с мадам Эглон в Опере, но позже мы встретились и стали хорошими подругами.
Я много раз видела Гуно на репетициях «Ромео и Джульетты». Этот композитор, тогда уже знаменитый лет пятьдесят, отличался удивительной простотой обращения и благодушием. У него было свежее розовощекое лицо, выражение которого всегда было спокойно и дружелюбно. Но он тоже иногда бывал требователен и часто сам садился аккомпанировать на репетициях своего балета. Несмотря на свой почтенный возраст, Гуно играл очень экспрессивно и удивительно бодро. Слушать его было настоящим праздником, и вы можете себе представить, как мы, маленькие ученицы балета, были взволнованы, глядя, как знаменитый автор «Фауста», «Ромео и Джульетты» и «Мирей» сам играл свою музыку.
Рейер был не такой общительный. Внешность его говорила сама за себя: лицо солдата с пронзительным взглядом, сухое выражение, телосложение военное, он напоминал пожилого полковника в отставке. Голос у него был грубый, повелительный, и он постоянно брюзжал. Ему ставили стул на сцене лицом к дирижеру оркестра, и композитор часто прерывал музыку резким коротким жестом, чтобы высказать свои замечания. Очень остроумный и немного насмешник, он всегда сыпал едкими словечками, но я не думаю, что он и в самом деле был злым человеком. Я видела, как Рейер репетирует «Сигурда» и «Саламбо». Первые женские роли в этих операх играла Роза Карон. Рейер ее очень ценил и, разговаривая с ней, немного смягчал тон.
Эта потрясающая трагическая актриса очень скромно, почти незаметно, начала свой творческий путь. В Консерватории она получила лишь второй приз за пение и не пользовалась любовью критиков. Не сумев покорить Париж, она работала в Брюсселе. Там и заметил ее Рейер и пригласил играть в «Сигурде» в Ла Монне[46]. Роль Брунгильды стала настоящим триумфом, и новая примадонна вернулась в Париж играть роли героинь в операх.
Роза Карон, высокая и стройная, не могла похвастаться классической чистотой черт, но она обладала бóльшим: у нее был странный характер, немного дикий, в ней словно вспыхивали яркие огни… Она восхитительно, умело передавала эту черту своим персонажам. Ее искусство было элитарным, каждый раз, когда я слушала ее исполнение в «Саламбо» или «Валькирии», меня охватывали самые противоречивые и глубокие чувства.
Еще большее впечатление на меня произвела ее роль Дездемоны в тот незабываемый вечер, когда на премьере «Отелло» присутствовал Верди. Все в Опере восхищались Розой Карон, а больше всех господин Плюк. Она очень ценила опытность Плюка и перед тем, как начать репетировать роль, советовалась с ним обо всем, что касалось мимики и жестов. Однажды вечером, когда на сцене шел «Сигурд», я осталась за кулисами после того, как выступила в роли маленького скачущего кобольда, чтобы посмотреть на великую артистку в роли Брунгильды. Из своего уголка я увидела Плюка, который, тоже спрятавшись за кулисами, смотрел на сцену и, казалось, пребывал в совершенном экстазе. Он подошел ко мне и тихо сказал: «Какое мастерство, какой образ, какие движения! Посмотри на эти прекрасные руки! Посмотри, как всего лишь одним жестом она может выразить все величие воительницы!» Плюк произнес эти слова с таким жаром, что я стала подозревать, что он втайне влюблен в Розу Карон. То, что он режиссер, не означало, что он перестал быть мужчиной… Конечно, он бы никогда не осмелился признаться в своих чувствах, я не могу представить, чтобы он бросился к ногам певицы и открыл перед ней пламень своих желаний, это бы очень ее смутило. Нет, сердце Плюка, словно в стихотворении Арвера[47], хранило свой секрет…
Я хорошо знала Массне, впервые увидела его, когда ставили оперу «Маг», либретто для которой написал Жан Ришпен. Композитор и либреттист присутствовали на всех репетициях вместе с Педро Гайяром. Закончив репетировать свою маленькую роль, я присоединилась к ждавшей меня Зенси, которая пряталась в глубине зала и очень любила смотреть, как ставят новые оперы. Но директор меня заметил и посадил рядом со знаменитостями. Мадам Массне почти всегда сопровождала мужа, но впоследствии, когда репетировали «Таис», уже не появлялась. Все были уверены, что Массне без ума от Сибилл Сандерсон, этим и объясняли то, что мадам Массне предпочитает оставаться дома.
Лицо счастливого автора стольких успешных сентиментально-лирических произведений было светлым, приятным, выражение глаз – нежным, голос – мягким. Довольно худощавый, невысокий и очень нервный, он никогда не стоял на одном месте, ходил взад и вперед вдоль кресел, выходил из зала, возвращался… Остроумия ему тоже хватало. Его слова о Сен-Сансе всем известны. Я напомню, если вы вдруг забыли. Однажды кто-то его спросил, почему он всегда говорит о Сен-Сансе столько хорошего, в то время как тот говорит о нем столько дурного. Массне ответил: «Вы хорошо знаете, что все мы обычно говорим противоположное тому, что думаем».
Жан Ришпен, тогда лет сорока, производил впечатление человека, обладавшего какой-то дикарской силой и красотой. Я вспоминаю его римский профиль, горящие глаза, крупный подбородок, тонувший в звериной бороде фавна, круглую голову, увенчанную густыми локонами, как у Тита или Марка Аврелия… Прибавьте к этому широкие плечи, могучий торс, всепоглощавшую страсть к жизни! Это был великолепный образец человеческой мощи. Писатель служил матросом, работал грузчиком, рабочим и не скрывал этого. Его первым известным произведением стала «Песнь оборванцев», взорвавшая общественное мнение, за что ему грозило тюремное заключение в тюрьме Saint-Pélage. Этим скандалом он очень гордился. Потом Ришпен опубликовал сборники стихов «Ласки» и «Святотатства», а также множество прозаических произведений, восхвалявших буянов, авантюристов и всех стоявших вне закона. Однако гораздо позже он стал членом Французской академии.
Массне, который был профессором Консерватории, приводил с собой в Оперу любимого ученика, «малыша Ана». Рейнальдо Ану было тогда, наверное, лет пятнадцать-шестнадцать: миловидный мальчик, немного толстоват, впрочем, со временем он вытянулся и похудел… Уже тогда он носил маленькие усики, из-под красивых каштановых кудрей блестели бархатные выразительные глаза. Он охотно садился рядом со мной, и мне это было приятно, все в нем меня привлекало: живость, красивый тембр голоса, энтузиазм и исходивший от него магнетизм. Я, должно быть, вызывала у него доверие, потому что он свободно разговаривал со мной об искусстве и литературе с необыкновенным для юноши знанием предмета. Беседы с ним приводили меня в восторг, казалось, что он знает все, к тому же он блистал остроумием. Однажды в Опере его спросили:
– Что вы думаете о пении Ван Дейка[48]?
– Я предпочитаю его живопись, – ответил он.
Одаренный в музыкальном отношении так же, как и во всем другом, он уже в то время сочинил и опубликовал некоторое количество вокальных произведений на стихи Банвиля, Гюго, Жана Лаора, Генриха Гейне, Леконта де Лиля, Теофиля Готье, Поля Верлена и работал над музыкой к «Серым песням» того же Верлена. Мы очень быстро стали с Рейнальдо друзьями. Поняв, что я страстно люблю музыку, он стал приносить свои новые сочинения в Оперу. Во время перерывов на репетициях мы уходили в Певческое фойе, там он садился за фортепьяно и играл свою музыку лишь для меня одной. Когда он заканчивал очередное произведение, всегда дарил мне рукопись с посвящением, поэтому у меня сохранилось много оригинальных рукописей Рейнальдо Ана, в числе прочих и знаменитое «Приношение».
После «Мага» молодой музыкант часто по вечерам приходил в Оперу посмотреть, как я танцую другие партии из своего репертуара. После выступления он ждал меня в фиакре перед выходом из театра, чтобы попрощаться. Не умея сидеть без дела, он в это время карандашом записывал приходившие в голову мелодии.
На одном из сочинений, автограф которого он мне подарил, написано: «Начато в фиакре!»
Когда мы с Зенси жили на улице Капуцинок, Рейнальдо стал другом дома. С возрастом он постройнел, черты приобрели четкость, а взгляд – глубину. Он был красив, соблазнителен, и каждый его жест гармоничен. Рейнальдо приносил с собой целую музыкальную вселенную, и наше жилище, благодаря его присутствию, становилось храмом звуков. Он пел нам песенные произведения Шуберта, Форе, Мессаже и даже целые оперные партии, которые исполнял вдохновенно и пылко, приспосабливая свой мягкий голос к любой роли, к любому регистру, выявляя в каждом произведении его особый смысл и колорит. Какая радость для нас! Я чувствовала, что музыка уносит меня туда, где находится вся суть моей жизни, откуда родом мое детство. Я все о себе рассказала Рейнальдо, о своем происхождении, обучении и перипетиях, уже многочисленных, моей карьеры молодой балерины, интересных и забавных. Чем больше мы узнавали друг друга, тем больше радовались нашим встречам, без конца разговаривая о поэтах и музыкантах, которые нам нравились. Между нами расцвела сентиментальная привязанность, одновременно нежная и волнующая, дружеская влюбленность, если хотите. Мало-помалу взаимная нежность превратилась в глубокую дружбу, серьезную, неизменную, прекратить ее смогла лишь смерть моего друга.
Однажды Рейнальдо привел к нам домой на улицу Капуцинок молодого человека, которого представил как своего лучшего друга. Его звали Марсель Пруст. Он был особенным созданием: красивый, но странной красотой, густые волосы, очень черные, контрастировали с бледными впалыми щеками, небольшие, близко посаженные глаза под кустистыми бровями смотрели с особенным выражением, пронзительно и настороженно. Этот взгляд напоминал большую бабочку, в любой момент готовую улететь. Редкой тонкости черты выражали мечтательность, граничившую с меланхолией. Можно сказать, что он походил на собственный портрет. Его отличие от всех остальных сразу же бросалось в глаза. Говорил он тихо и медленно, в первый вечер держался сдержанно, но, казалось, был рад знакомству.
Они приходили ко мне вдвоем, и Марсель Пруст раскрывался все больше. Беседы шли о музыке и поэзии. Я говорила, что мне нравятся стихи Верлена, Бодлера и Рембо, делилась впечатлениями от «Лоэнгрина», «Тристана» и «Отелло». Марсель Пруст казался удивленным. Он, без сомнения, не ожидал, что простая танцовщица способна понимать серьезную музыку и утонченную поэзию. Мы втроем вели довольно доверительные беседы, такие же увлекательные, как и вдвоем с Рейнальдо. Марсель приходил в Оперу посмотреть, как я танцую, и невыразимо красиво и тонко рассуждал о моем искусстве, внешности и манере держаться.
Клео де Мерод, 1893
Спустя некоторое время он принес мне рукопись, озаглавленную: «Портрет. Для Клео де Мерод». Десять больших страниц, от начала до конца покрытых его странным почерком, легким, воздушным, причудливо сплетавшим буквы, словно лианы. Этот текст, который я выучила наизусть, был восхитителен. Словно лавина из расплавленного золота удивительных мыслей ползла по извилистому руслу стилистических изысков, волнующих поэтических образов и ситуаций, где каждое слово многозначно. Если бы я умела предсказывать, то прочла бы в этом своем портрете, составленном из прекрасных мерцающих слов, похожем на мозаики Равенны, великое литературное будущее автора. Я бережно хранила этот великолепный драгоценный подарок, свидетельство особого отношения, чем я могла по праву гордиться. Увы! Я прятала его недостаточно хорошо, во время последней войны его у меня украли вместе со многими другими ценными документами. Эту потерю я очень переживала.
Во время коротких каникул мы с моими двумя друзьями почти перестали видеться. Они почти никуда не ходили и вообще редко выезжали из Мов, полностью погруженные в работу. Ан увлеченно сочинял музыку, Пруст заканчивал свою первую книгу «Утехи и дни», для которой Мадлен Лемер[49] нарисовала много акварельных иллюстраций: цветочные гирлянды и букеты в модном тогда стиле «китайского веера». Вскоре это произведение было опубликовано с прекрасным предисловием Анатоля Франса. В нем мэтр отмечал необыкновенный талант молодого писателя, а о Мадлен Лемер написал так: «…Расточающая своей божественной рукой розы и росы»[50].
Другого случая встретиться с Марселем Прустом мне не представилось, спустя некоторое время он почти совсем перестал выходить из дома, сражаясь с тяжелой болезнью. Я же, постоянно разъезжая по гастролям, лишь наездами бывала в Париже. Я никогда не переставала поддерживать самые теплые отношения с Рейнальдо, виделись мы лишь изредка, но всегда писали друг другу письма. Вы можете догадаться, с какой радостью я следила за его блестящей карьерой.
Для того чтобы перейти в разряд «корифеев», нужно было пройти экзамен на сольное выступление. Мне повезло, и мое соло понравилось, так что я перешла еще на уровень выше, с чем меня все и поздравили. В этом классе, довольно значимом по иерархии, наша дорогая Крампон больше не сопровождала занятия своим аккомпанементом. Ее место занял Диани, «папаша Диани», бывший танцовщик, который аккомпанировал нам на скрипке. Он весьма мало походил на Жака Тибо[51], поэтому звуки, извлеченные им из скрипки, не всегда можно было назвать самыми гармоничными.
Вступив в ряды «корифеев», мы получали право посещать Танцевальное фойе[52], куда до этого наша нога не ступала. Большое событие. Мы робко входили в этот рай для избранных, но очень скоро освоились. Зал украшала роспись Поля Бодри[53], вызывавшая у нас восторг, несколько кресел и большой красный диван. Элегантные завсегдатаи, держатели абонементов, приходили сюда сразу по окончании представления. Мы с любопытством наблюдали, как они кружат вокруг примадонн, сами, впрочем, получая достаточное количество комплиментов и улыбок. В Танцевальное фойе могли пройти только те, кто посещал театр по самым роскошным билетам, это были дни шика – понедельник, среда и пятница.
Владельцы «трехдневного абонемента» принадлежали и к аристократическому обществу, и к миру финансов, и к людям творческих профессий. Граф Жак де Пуртале, худощавый блондин, и герцог де Грамон с красивыми усами сразу привлекали внимание важным видом. Герцог не довольствовался своим креслом по абонементу три раза в неделю, по понедельникам он часто еще заказывал ложу и приводил всю семью. Ведь тогда дамам было сидеть в партере не принято, там можно было увидеть лишь мужчин в обязательных вечерних черных фраках. Дамы, в великолепных вечерних нарядах и сверкавшие драгоценностями, сидели в ложах и на балконах.
Клео де Мерод в юности
К тому времени я уже знала многих завсегдатаев в лицо, вскоре узнала и их имена, а со многими начала вполне дружески общаться. Большинство присутствовавших, оставаясь верными стилю герцога де Морни[54], носили пышные, в зависимости от вкуса владельца, бакенбарды. Господин Шерами, известный адвокат, демонстрировал прекрасные их образцы, похожие на две черные котлеты, завита была только одна сторона, в зависимости от того, в какой глаз был вставлен монокль, с помощью которого он оценивал шансы танцовщиц на свое внимание. Он обожал находиться среди балетных и постоянно, скажем так, менял свои симпатии. Об этом столько говорили!
Маркиз де Моден, тоже страстный поклонник юбочек из тюля и один из самых усердных посетителей, не носил бакенбарды, зато мог похвалиться замечательной бородой, разделенной посередине и образующей два длинных остроконечных пучка.
Исаак де Камондо[55], основатель Общества любителей оперы, весьма низкорослый и совершенно круглый, всегда ходил выворачивая носки наружу и был предан балету просто фанатично. После нескольких зигзагообразных проходов по залу от балерины к балерине он фиксировал свое внимание на мадемуазель Салль, около которой затем терпеливо нес караул. Он приходился кузеном Ниссиму де Камондо по прозвищу Соломинка в глазу из-за черной повязки, скрывавшей один глаз. Он был известным коллекционером и завещал свой особняк институту, который превратился в музей Камондо.
Граф де Валон из старого и очень знатного рода, хорошо сложенный и с приятным лицом, был всегда очень галантен со всеми танцовщицами. Он устраивал грандиозные псовые охоты в своих владениях в Карецце. Говорили, что расточительность по отношению к прекрасному полу нанесла сильный ущерб его наследству.