Ежеквартальный журнал художественной литературы
Издается с 2018 года
№ 2 (21) 2024 г.
© Интернациональный Союз писателей, 2024
© Галина Березина, 2024
© Даниэль Орлов, 2024
© Арсений Ли, дизайн, 2024
© Дизайн-бюро «Револьверарт», 2024
Уже сейчас искусственный интеллект способен писать стихи и прозу лучше семидесяти процентов современных авторов. В этих текстах есть то, на чём базируется литературное постижение Вселенной: парадоксальность в синтезе и анализе, страстность, иррациональность. Время литературы как области человеческой деятельности очевидно подходит к концу.
Так же кончаются музыка, живопись, исполнительское искусство. Человеку вполне внятно дают понять, что ему в этом мире места нет. И если раньше Человек щеголял богоподобностью, то есть способностью к сотворчеству, ныне эта способность сведена к возможности завязывать шнурки. Этим никого не удивить и не сделать счастливым/несчастным. Это конец времён.
В принципе, священные книги содержат пророчества, так или иначе предрекающие нравственный апокалипсис. Это всех этих коней бледных и нервных не отменяет, но вполне запараллеливается.
Равнодушие к чужим страданиям возрастает в поколениях от невостребованности лучших нравственных качеств, из-за ненужности талантов и тщетности труда. Оно уже очень рядом. Война, которая идёт сейчас на юге России, – лишь эхо чего-то более страшного, более всеобъемлющего, надчеловеческого. Есть ли надежда? Сложно сказать. Как всегда, спасение – в любви и вере. Другой вопрос – как ту любовь снискать и в себе возродить и как позволить верить в то, чему нет имени. Есть ли надежда?
Парни в окопах такими глупостями голову не забивают. Они верят, они пытаются прожить очередной день и прожить день завтрашний. Горизонт планирования в зоне боевых действий – две недели. Это самый максимум. Солдат видит свою жизнь на две недели; офицер – может быть, на три; штабные уже мыслят месяцами. Что им конец литературы? Что им конец культуры вообще, когда ноги должны быть сухие, а спина – прикрыта? Возможно, те из нас, мирных, кто надеется на них, уже вернувшихся с войны, уже отмывших руки от оружейной смазки и сажи, верят в то, что это здоровое, настоящее, это витальное в кубе сможет побороть демона комфорта, приходящего с цифрой и пытающегося заменить цивилизацию белковую цивилизацией кремниевой, просто успокаивают себя? Словно будет у тех, вернувшихся, какая-то особая сила, некое волшебное свойство. А вдруг не будет? Вдруг нам суждено стать батарейками и вообще повторить всю апокалиптику Голливуда в самых страшных и абсурдных её изводах?
Кстати, отличить стихи, написанные искусственным интеллектом, от стихов, написанных человеком, уже невозможно. Это так. Некоторые прозаики пытаются оседлать волну и начинают шлёпать романы, используя возможности цифрового разума. В моём понимании, это шулерство. Лучше вообще не играть, нежели выигрывать у коллег краплёными картами. Ради чего? Если конец, то конец. Ради денег? Есть много более прибыльных занятий, нежели умирающая литература. Кстати, займитесь чем-то полезным, товарищи современные авторы. Вы и раньше никому не были нужны, а теперь и подавно. В принципе, Человек на этой земле скоро будет не нужен. Но писатели станут не нужны гораздо раньше.
Пока последние тексты, написанные вживую живыми авторами, собрались в очередной номер журнала «Традиции и авангард». Пока мы держимся. Уверен, в следующий номер роботы уже пришлют нам свои повести и поэмы, мы их опубликуем, и прочтут их такие же роботы. И будут счастливы. И будет мир во всём мире.
Практически всегда ваш
Даниэль Орлов,
пока ещё главный редактор
Родился в 1978 году. Прозаик, поэт, журналист, автор нескольких книг стихов и крупной прозы. Кандидат филологических наук, исследователь Достоевского, член Союза писателей Москвы.
Лауреат многочисленных премий, в том числе: им. И. Анненского (2019), «Чистая книга» им. Ф. Абрамова (2019), «Я в мире боец» им. В. Белинского (2021), им. К. Леонтьева (2022).
Лонг-листер многих литературных премий.
Публиковался в журналах «Дружба народов», «Наш современник», «Новый мир», «Юность», альманахах «Черновик» (Нью-Джерси), Reflection (Чикаго), «НГ»-Ex Libris и др.
Стихи переводились на немецкий и французский языки.
С амая трудная часть пути в родное село – пожалуй, что не тысяча вёрст в душном плацкарте и не от Мичуринска до Тамбова на нудном автобусе, а после на воронежском рейсовом до поворота; главное – его не проскочить, когда высаживают в чистом поле… Вот дальше начинаются знаменитые девять километров собственно до Сосновки: тут либо на своих чапать, по жаре или снегу, по грязище в колено, пока, может, если повезёт, не подвезёт кто-то, либо встречают тебя на тракторке́ прямо с грейдером или на грузовике тяжёлом – и путь будет длинен и извилист – как из-за самой дороги, так и из-за того, что ещё заехать нужно по полям / по делам что-то высмотреть… Битый час, а то и больше, не каждая психика после всей дороги выдержит. А главное – коли на такси задумал подкатить, как барин, то влачиться будет таксист чуть не дольше названного, проклинать ухабы и накатанные сбоку виражи с пылищей, как дым, непроглядной, а то и вовсе попадётся чудак из еллинов поколения «смартфон» и заявит, что «по навигатору дальше дороги нет», – да и по всем визуальным признакам для непривычного к таким пейзажам чужака её, почитай, и впрямь нет… Сначала, от поворота с трассы, некие джунгли – всего лишь разросшаяся от кленовых посадок буйная поросль, а меж ней неким тоннелем дорожка – как будто была когда-то выложена плиткой или мощёна булыжником, но ровно половина укладки в шахматном порядке выдрана… А дальше – хошь, так и тащись прямоезже по ухабинам и булдыганам, хошь, на зигзаги побочные сбивайся – там «Формула-1» и «Кэмел-трофи», не иначе!..
Добравшись до места, я уже, однако, как и много лет назад, разъезжаю по этому и всему прочему окрестному бездорожью на велосипеде… Старые, памятные места навели меня на мысль рассказать кое-что о совсем древнем – более чем тридцатилетнем теперь уже! – палеолитно-допотопном «экспириенсе». Как ни странно и едва ли не смешно это в наши времена звучит, о пастушестве. Не бог весть какая Америка для причастных, кто и сам всё испытал почище автора, для когото ностальгия… А для кого-то помоложе – если не безумие совсем, то хотя бы, наверное, мифы и сказки, как о юном пастухе Говинде Кришне – «защитнике земли», «ищущем коров».
Впрочем, надеюсь, что от пасторали наш рассказ весьма далёк.
Коров в нашем селе пасли по очереди, нанятого пастуха не было. «Коров стеречь» называлось. «Сёдня стеречь. Хто коровто стерегёт?..» У кого сколько голов, столько дней и стеречь.
Занятие особенное (о чём дальше), поэтому в каждом семействе обычно по две коровы: корова да тёлка – или вообще только кормилица старая, дойная, а молодняк или подросших быков в стадо не выгоняли. По нашему план́ ту, или улице, выходило около сорока коров, которых гоняли в одну строну, в одно наше стадо, то есть очередь стеречь – примерно раз в месяц. Пасли мы обычно два дня: отец – постоянно, и по одному дню на сменках – мы с младшим братом, иногда вместе. В деревенской школе первая отговорка о прогулах – не «болел», а «коров стерёг».
Отчётливо и ярко я помню эти залитые солнцем дни. Залитые до краёв горизонта и… через край… Вот теперь я прикатил в те же места на велике набрать душицы и шалфея – и всё столь же отчётливо в том же ярком солнце вижу и нынешнее, и прошедшее!.. Всё тот же пейзаж, места родные, и уж в чём-то совсем не тот, но солнце и запах трав – их не обманешь!
Кругом всё ровное, без леса и холмов, раскалённый до трещин чернозём, поля и поля, дорога и лощинка, раскалённый стрекот всякой всячины… И ровно в центре, в небе над этой плоскостью, будто на геометрической модели какой-то или на картине Магритта, раскалённый шар солнца…
Впрочем, я помню и другие декорации, осенне-мрачные. Пасти мне доводилось лет с семи-восьми и лет до девятнадцати, наверное. Вот вспоминается, что курсе на первом-втором, приезжая на выходные, был вынужден их проводить с коровами в поле: октябрь-месяц, свинцово пасмурно, всё раскисло от сырости и дождя, или ноябрьские праздники – морозяк уже, утром изморозь… И травы-то почти нет, чёрная пахота полей, столь же прозаическая, колеи тракторные, грязища в колено, только какие-нибудь бодулыжки подсолнечника или гурты свёклы – они-то бурёнок и привлекают… Зато это последние уже дни очереди (кому не повезёт, так сказать), они короткие – часов до четырёх и домой… И вспомнить всё это почему-то хочется!
Весной выгоняли скотину в конце апреля, с первой травкой: тоже ещё холодновато, за зиму все от стада отвыкли, да много молодых, которые на пастбище в первый раз. Тут нужен кнут – настоящий, двух с половиной метровый, чтобы, ловко замахнувшись им полукругом чуть ли не над головой, хлопнуть так хлопнуть, а не абы как. Иначе священные кормилицы – не сказочные и не индийские, а настоящие норовистые русские, тем более числом сорок голов, да с небезопасными вообще-то рогами и копытами, числом умножьте сами, не послушаются. Не кожаный, увы, уже кнут – какой-то ремень от шкива комбайна, разрезанный тонко, а на конце плетёный охвосток из обычной синтетической бечёвки. Но всё вместе это должно быть пригнано и отлажено так, чтоб хлопало и хлестало. Восьмёрка, хоть и без свиста, в воздухе – почти над головой замах, а щелчок уже на уровне щиколоток, на границе воздуха и земли. Часов в шесть, в росисто-туманном измерении утра, хлопки звучат как выстрелы, а животины по дворам не то что там «му» какое-то, меланхолично-обеденное, а трубят во всю глотку. Протянуть по хребтине зарвавшуюся тоже нужно умеючи. Действие это больше символическое, в дополнение и подкрепление к типичным выкрикам. Оно, конечно, понятно, что как в деревенском восприятии, особенно нынешнем, ремесло пастушеское – из самых низших, «на дурака», так для городского высокомерия – самое неинтеллигентное, так что любой половой спроть[1] такого полевого пойдёт за акадэмика.
Романтизации давно никакой, рожком коровок никто не созывает, буколические пастушки в тени на опушке не пляшут. Кнут – вещь штучная, да и не всегда исправная, поэтому иногда дают тебе хворостинку обычную или унизительно женское орудие – простую палку. Поборников прав животных можно было б заставить повернуть прущую дуром в колхозную свёклу или в чужой «город́» скотину добрым словом или вот всё же попробовать лупить её жечин́ кой (хворостиной), особенно когда тебе лет восемь-десять или, наоборот, под семьдесят. Всегда в стаде есть одна-две коровы злонравные: глаза их почти всегда недвусмысленно косящие, рога острые и торчат вперёд – их стоит опасаться. Хоть и один, но есть и бык. Тут шутки не всегда проходят. Для дрянной коровы невзрослый человек с палкой – скорее, мишень. А так лаской, конечно, как говаривал профессор Преображенский, чем ещё. В основном бурёнки-пеструхи сам́ ой уже раздеревенской породы, с врождённой смирностью, и не бурые или пёстрые, а как будто веками выгоревшие на солнце, выродившиеся до чего-то светло-рыжеватого или мутно-бежевого. Разбавить завод нечем: в окрестных деревнях такие же, но зато привычны они хозяевам и сами привычны к маршруту. В сущности, им и пастух не нужен: сами, как по минутам, по своему природному и солнечному расписанию могут проделать весь путь «накатанный» – от дома вдоль русла речушки, по небольшим изгибам и лощинкам – до стойла, потом в лощинку дальнюю и обратно.
Так и есть, лафа бы так пасти, если б не пара-тройка нюансов. Коровищи с глазами злобно косящими – это раз; а есть ещё их товарки с глазами, что называется, завидущими – так и рвутся от каждодневной травы надоевшей в колхозные зеленя, в подсолнухи иль в кукурузу, в ту же сахарную свёклу. И, наконец, молодые взбалмошные тёлки, которые всех романтически баламутят.
Колхозные посевы, это уж как некое святое право поздне-перестроечных времён, притравляли. Разве что бригадир поедет по окружной дороге, как бы дублирующей ежедневный маршрут коров вдоль долины речки, или даже сам «пред» выскочит из уазика и разорётся, когда не с той ноги встал. Но это редкость и вообще так, для проформы. А главное – что если заснёт пастух нечаянно или зачитается (ну это разве я), а всё стадо мало-помалу, а потом и стремительно потянется «за лидерами» в посевы, и некоторые рьяные животины, захватывая, минут за сорок такого марш-броска обожрутся. Обожрутся буквально, забьётся книжка[2] (ещё один привет читателям и литераторам!), раздувшийся коровий бок придётся, чтоб скотина, сев на ноги, в мучениях не сдохла, прокалывать чем-нибудь подручным типа вил или ножа. А в поле и такого-то нет, успей ещё добежать. И ответственность на пастухе: «А дли чаво же тебе-то, ротозея, суды поставили?!»
В девяностые зарплату в колхозе вообще не платили, работали, по сути, за трудодни, как встарь, ну и собственные скотина и хозяйство были приоритетом. Приезжали начальствующие часто прямиком к нам, к отцу как первому спецу в округе по сельхозмашинам: привозят какие-нибудь железяки, выспрашивая совета. Иной раз вообще орут, ругаются, сетуют: «уборка», «хлеб убирать», «всё стоит!» – посадят его в свой уазик – и будь здоров, увозят часа на три, а то и на полдня, стереги один.
«Я буду долго гнать велосипед, в глухих лугах его остановлю…» Сейчас здесь луга и впрямь глухие: дорожка эта бригадирская, по которой в стойло доить в обед ездили, запахана, заросла, еле приметна. С усилием я продрался по жаре по необычно здоровой траве. Самое непривычное – что кусты какие-то торчат кое-где в лощинке: за много лет без людей и животных выросли; а то ведь на все эти киловёрсты не было ни былинки! Хотелось бы написать, как пишут авторы матёрой прозы, что бросился сразу в траву, обнял и т. д. Да что написать – и думал, и хотел, пока ехал, именно так броситься. Но тут не бросишься: травища вымахала выше колен, вся выгорела на солнце, колючки всякие – это почти как на гвозди кинуться. Добрался и до самого своего любимого места. Кругом равнина да поля, подпахано близко к речке (а теперь гораздо ближе!), а тут такая балка, даже овраг небольшой у расширенья речки, а главное – какие-то валы, по виду явно рукотворные: видимо, остатки моста. Бока этого моста буквой «Т», сколько помню, в июне настоль всегда усеяны пучками-колониями душицы, что благоухает всё вокруг, и заготовлять её можно хоть в промышленных масштабах. Собирать душицу, или чабрец, научила меня бабушка. Ну, как научила – не ходила она уже сюда, не показывала, что вот, мол, она цветёт. Рассказывала просто, что в детстве они её собирали, заваривали всё лето вместо чая, а отличить – не ошибёшься. Тут же шалфей всегда шикарный, фиолетовыми гроздьями для пчёл и шмелей, полынь низкорослая, дикая мальва… Это никогда не собирали, разве что в школьном лагере заставляли младшеклассников мать-и-мачеху «заготавливать для аптек», а потом всё так и сгнило в сарае.
Трава стеной, сорняк и чертополох, трещит всё насекомыми как-то волнообразно – не подступиться, да и клещей опасаюсь. Но дух душицы в дыхании воздуха есть – родной наш запах! Рядом тоже вал такой, длиной метров двадцать. Кто вырыл ров, насыпал вал и мост и срыл потом часть моста – никогда я ни от бабушки, ни от отца не слышал. Да, может, и не спрашивал. Просто любовался. Тут тоже всегда душица, а главное – земляника. На валу удобно было сидеть, например читать. Ведь кругом, пока пасёшь коров, на все километра тричетыре пути только ровная поверхность – чтобы сесть или лечь. В сентябре-октябре тут обычно, чтоб не зазябнуть, пили чай из термоса…
Э-э-эх!.. Всё равно тянет если не броситься и залечь в траву, то на колени встать, где ровно и травы поменьше, или хотя бы сесть на эти валы… И никаких клещей-то раньше не было, их лишь на картинке в учебнике биологии видели! Но понимаю я, что вокруг, как ни крути, равнина, кругом всё просматривается на километры, как на ладони. И каждое моё действие – даже здесь! – как под прицелом камеры наблюдения. Увидит кто-нибудь «с асфальта», той самой полуразрушенной нашей трассы, а вечером начнут судачить, что, мол, такой-то – тут даже враз и вычислят кто! – «куртыкал́ ся в поле пьяный». Таковы издержки бытия деревенского.
Я уж и так, как ни жмусь к обочине, заметен. В сорок лет на «велсапете» – какой-то нонсенс: здесь люди с младенчества на тракторах и машинах. Когда по очереди пас коров с отцом младший брат, я в этот день, как правило, приносил им обедать пешком или привозил на велике. А назавтра нам с отцом привозил обед девяти-десяти- или уж тем паче двенадцатилетний братец на уазике-головастике… Собирает грибы и травы – это уж вообще. Ну, грибы-то – ещё ладно. И то их в ларьке теперь можно купить, «хоть и не такие, конечно», кто ещё настоящие помнит. В общем, как ни жмись на своём неуместном, чуть не единственном во всей округе «лисапете» к обочине – накатанной параллельно бывшему асфальту грунтовке, – пылищей тебя обдадут так, что почернеет кожа, что уж говорить о каких-то лёгких. Приезжие, случайно заезжие обычно проезжают не спеша, иной раз интеллигентно замедляя ход и даже чуть сворачивая в сторону. А уж когда свои несутся – на джипе ли тонированном, на развалюхе ли или на тракторе наши ухари, – пыль не столбом, волной ударной, и успевай сам отскочить. Понятно, кто тут главный. Кто двойки и тройки получал, а кого ещё в пример ставили!
Здесь также, вблизь этих холмов-валов, самые грибные места. Вы не ослышались – грибные! Какая это прелесть, кто бы только знал, – дождичек грибной!.. (Хотя для пастуха, наверно, не такая уж и прелесть, но в детстве всё ведь нравилось!) Сквозь призрачные угасающие контуры настоящего я вижу бьющую ключом реальность прошлого… Жара и скука, в глазах всё бело от солнца, оводы какие-то лезут, ты уже намаялся однообразием дня, захотели домой даже коровы… И тут вдруг – и солнышко блистает, и дождик моросит! Грибы, луговые опята, появляются прямо перед тобой – прямо на глазах! Травка кругом короткая, день за днём объедаемая коровками, подсушена-поджарена она солнцем, блёклая, а на ней, чуть только лишь брызнет из непонятной полутучки блестящими каплями, ясно различимы грибные эти круги – трава на них ярко-зелёная, что твой газон, и шляпочки опят россыпью торчат!.. И сразу кидаешься по этим кругам то в одну, то в другую сторону: ведь исходил тут уже всё днём – грибов не было!
А ежели дождь вольёт настоящий – иное дело. Если не совсем уж ливень с грозой, то тоже собираешь грибы – их ещё больше! А так укрыться негде; отец распаковывает прорезиненный армейский плащ – непременный атрибут стережбы, и под ним вдвоём укрываемся… Накануне стережбы алгоритм постоянен: вечером достаются «с потолка» (с чердака) этот плащ химзащиты, кнут, достаётся ножичек складной типа швейцарского (иногда, например для заготовки подсолнухов, берётся штык-нож, которым режут свиней и коров); варятся на ночь картошка и яйца, покупается, если есть в магазине, коляска краковской колбасы, конфеты ещё, карамель «Вишня» или «Слива». Если уж погодка осенью дышит – отцу ещё здоровенные, тоже военные, сапоги, и сапоги нам с братом – полдня в них грязь месить, сидеть да бегать. Теперь не босиком, как бегали за скотиной по этим же лугам и тропкам и отец, и дед, и, наверно, прадед, а с экипировкой всей военной мощи бывшего СССР.
Когда братец был поменьше и тоже ещё ездил на велике, то через плечо была у него пастушья сумка – сумка от противогаза. Потом и я пытался ходить с этой сумкой, книжку и еду ́ в ней таскать, но она невместительная, да в деревне с чем-то через плечо щеголять «по-бабски» неуместно. Так что грибы, впав в азарт, набирали в обычный пакет или сумку, которые с собой носили, а то и в карманы плаща, даже в майку. Иногда, если был уже вечер, я освобождался от обязанности гнать коров обратно и с грузом опят посылался по другому пути, по асфальту, домой, чтобы мать, начав уже жарить только что подкопанную молодую картошку, жарила её с грибами. И какой вкус, какой аромат!.. Лет двадцать не едал я этих опят, этой картошки.
В последние годы летом неимоверная сушь, дождей нет вообще. Картошка еле родится, больная вся, протравленная добровольно химией. Какие тут опята. Хоть трава-то здесь буйная, но сухая, быстро выгорает. Еду дальше – трава даже скошена (не косой – косилкой), всё выгоревшее, должна быть земляника, торчат листочки, но и она подчистую выгорела. Но я-то знаю – спускаюсь, бросив велик, прямо к речке. Тут, вплотную к воде, среди хвоща и лапчатки, можно найти и зелёные листья, и красные ягоды, и хорошие, не иссохшие, кусты чабреца. Иной раз я, приехав не в сезон, даже в августе, в сентябре, даже по грязи в октябре сюда прикатываю и всё равно собираю, чуть не как ягель из-под снега выкапывая, эти крошечные, кругом давно пожелтевшие, а у речки зелёные листочки душицы! Понятно, что сельским жителям непонятно, что там можно собирать и зачем.
С пакетом на руле с пахучими чабрецом, шалфеем и земляничными листьями выруливаю выше, ближе к дороге. С этой стороны дорога ещё как-то обозначена, к ней примыкает поле. Теперь здесь новая царица полей: не кукуруза – соя! Кукурузой, горохом, овсом, ячменём кормили скотину в колхозе и свою; сою съедят люди в колбасе – упрощение, так сказать, пищевой цепочки. Над полем генно-модифицированной «царицы» ни бабочки, ни мошки, ни птицы не порхают – мёртвая тишина. Её и «семечки» (подсолнухи) постоянно обрабатывают вредоносными глифосатами, опыляют с самолёта. И пролетает он и здесь, над речкой и бывшим пастбищем, от поля это ведь двадцать метров. Так что собираю я эти травы на свой страх и риск, как и осенью рвём мы грибы: теперь нигде ни метра не осталось живого, не опрысканного самой дикой химией места. И поля эти почти все кругом – не местных жителей и фермеров, а неведомых неких мегахолдингов, с ведением хозяйства неприкрыто кондотьерским.
Молодёжь водить скотину не хочет, все ходят, тыкая и уткнувшись в телефоны, хоть они, почитай, не ловят; из сорока коров осталось, наверно, штуки четыре. «Сыр в ларёк привезли, колбасу» – тут не спрашивают какую, не выбирают полчаса, как в городе, не выставляют ценники и чеки – какую привезли, такую и берите, главное – успеть. А молодёжь сия от маеты пустопорожней (клуб похерился)[3] слоняется туда-сюда в единственный ларёк: то газировку, то жвачки с «чупа-чупсами», то «роллтоны» – им и колбаса не нужна!
Во времена колхоза путь развития – земледелия, хозяйства – был, как известно, экстенсивный. И не только общего, но и частного. А главное – как бы самого сознания. «Развалили», «растащили» кто-то «они» – никто особо не жалел. Ведь впереди после разрухи девяностых – свобода, фермерство, кому-то частный бизнес, а кому хотя бы частный сектор. Но дальше вид хозяйствования и сознания пошёл… гм… дегенеративный. Шестьдесят лет колхоза истощили и разрушили почву, засорили-иссушили реки; застой девяностых и кое-какое вялое фермерство с элементами «прогресса» в виде тех же гербицидов – примерно то же самое; ну а теперь – совсем неимоверное, стремительное, как налёт саранчи, «доедание», обильно сдобренное термоядерной химией.
И сельские жители, как их понаблюдать-послушать, не особенно этим озабочены. Зелёная аптека под ногами, а все теперь болеют: и стар и даже млад – мотаются в райцентр и в город, размыкивая последние копейки на лекарства. «Наоборот, хорошо». – «Да что хорошо-то?» – «Ну, то, что в ларьке всё есть». Не хлеб, колбасу и сыр только, но и молоко, картошку, капусту, моркошку умудряются нынче в ларьке приобретать! А тут грибы какие-то, травы…
Устремляюсь по каким-то небывалым здесь рытвинам и колдобинам на скрипучем коне железном к стойлу. Когда-то самое ровное, без единой травинки место. Чуть дальше – плавный спуск к реке, на речке плёс такой, с гусями плавающими с того берега, из деревеньки Изосимовки. А теперь вот – невероятно – заросли кругом стеной!..
Ровно к полудню пригоняли на стойло, и тут уж два-три часа долгожданной и вместе с тем вынужденной сиесты. Зной невыносимый, всё стадо, как по команде, некучно распределившись, ложится картинно-пасторально на отдых… Балдея от солнца, лениво отгоняя оводов, жуют все жвачку, дремлют… А мы, пастухи, припадаем к неким подобиям жилья – не шалашам каким-то, как у предков, а под стать эпохе двум «высокотехнологическим» кабинкам… Наивно-детское «Ура, я в домике!» – укрыться от зноя, от ливня и грозы, от ветра и холода осенью.
Одна кабинка – от стародавнего трактора, сверху рыжая крышка, а так без окон и дверей, один каркас железный. Вторая – длинная, от КамАЗа, в ней и место есть для двух-трёх человек, и окна её кругом заварены листами железа. Модернизировал её да и, кажется, вообще сюда притащил отец. На других пастбищах стоят у всех обычные кабинки: один каркас, укрыться в них от чего-то, если честно, проблематично. А у нас не хватает лишь сидений: их то ли спёрли, то ли сожгли, – в общем, сидеть и лежать приходится на железяках.
Понятно, что как раз к обеду металл кабинки разогревается, что твоя печка. Но в ней проводят всего час-два, да и то лишь те, кому смениться не с кем или некому разбудить; отец обычно спит в тени от кабинки, а я в ней сижу, посматривая за коровами в щели «танка», – читаю.
Сверху вся поверхность кабины – мы с братцем и Вовкой Перекусом, когда были маленькие, на ней, на этой раскалённой крыше, зачем-то постоянно лежали! – исписана наскальными надписями. Свежими и заржавевшими, шрифтом обычно квадратным или косым типа цифр индекса, без излишеств и неприличий: «Егоров. 23 июня». Я тоже, взяв ножик или найдя гвоздь, старался отметиться. Котов рисовал ещё. Через полгода, год, два, три «татуировка» только ярчела. Так и думалось самонадеянно: через десять, через двадцать лет, через сто останется моя надпись! Но я-то ладно. А тут читаем: «ПИМЧ» – чеканно, и далее: «7–8.06.89. Два дня». Не каждый поймёт, что Пимч – это Пименович, наш сосед. Любитель он спиртного, и человеку ведь за полтинник: сам ли он сюда влез и полчаса по такой потогонной жарен́ и выгравировывал автограф? Но верно всё: чуть ниже уже и прозвища его бегло нацарапаны: «Козёл. Козявка», и даты соответствующие – за день до нашей прошлой стережбы…
Оставил велосипед в траве, взобрался и теперь на верхушку: всё проржавело едва ли не до дыр, жара и непогода вытравили все надписи. Бурьян вокруг вениками, бледные, уродливые растения торчат из щелей заваренных, как у дота, окошек; шампиньонов в такой травище и сто лет уже без навоза тоже нема. Для ностальгического моего взгляда – «святое место», как заросшие останки храма в джунглях, для путника случайного – и примечательного ноль.
Эх, были шампиньоны тут – на месте ведь ежедневного удобренья свежего! – здоровые, в кулак, красавцы удалые, белые шары с розовым подбрюшьем, будто зефир или шарики пломбира, – куда там мелочи из супермаркета! Их, правда, никто не собирал: сорвёшь, разломишь превосходную пахучую мякоть, но никто не отзывается, что это за гриб и можно ли его есть! Так и стояли они до почернения, животными и людьми растоптанные, а можно было бы не меньше, чем опят, набрать и нажарить, да даже и сырьём в дополнение к обеденной закуске!..
Смутно помню, что бабушка как-то упоминала, что в незапамятные времена здесь стояла кузня. Две воронкообразные ямы всегда были у кабинок, для какого-никакого мусора, а сто лет назад, вероятно, в них что-то жгли и обжигали. Как в наши времена никто уже не помнил и не вспоминал о кузнице, коновязи и старой дороге до них, так теперь, наверно, мало кто, притащившись сюда, начнёт вспоминать и растабаривать, что здесь, мол, ребята, было стойло, коров пасли…
Да, ещё немаловажное: ведь не только коров здесь гоняли, но ещё и овец. Их, так сказать, локомоция была с пастьбой коровьей запараллелена – как будто два графика, то друг друга зеркалящие, то сходящиеся-расходящиеся. Овец держали селяне коренные, старшего поколения. У нас когда-то тоже были овцы, но я этого не застал. Раньше, до позднеколхозного материализма, бабушка рассказывала, даже гусей пасли, в основном ребятишки-подростки. С восьмидесятых и овцы стали уже ретроградством, но приверженцы их остались – стадо было маленькое, чуть поболе голов, чем коров, стеречь часто, за две или три овцы день. Дедки, бабуси, бабы, а мужики за редкость, да главным образом отличные пристрастием к традиционному свекольному напитку. Зима, Красота, Тёплый, Симпатичный, Глазастый, Громов, Серяпов (приличные без прозвищ), Дыбадор. Женя Полковникова – типичная такая бабка-йог: в телогрейке без рукавов, на ногах колготки почерневшие, шерстяные носки и летом, полураспущенные, рваные галоши, сроднившиеся от старости с землёй, всё на каких-то подвязках – ни дать ни взять в лаптях. Даже колдуньей её называли – «годов-то ужо за восемьдесят, а всё бегает», согбенная, загорело-сморщенная вся, как печёная свёкла, один глаз не видит, платком завязан. Но «ведьмовство» её иное – материнское, вдовье. Сын, «Полковник» одноногий, стеречь не может, пьёт по-чёрному, да и она с ним.
Помню, с большим интересом всегда гадали, с кем стеречь выпадет. Как будто в «Спортлото» играют, а выигрыш весь – Глазастый или Тёплый. Впрочем, напарник или напарница, кто пасёт овец, могут, когда отец уехал, помочь и присмотреть – направить и наставить. Да и самого, конечно, тоже попросить: «А ну-ка, сынок, подсоби!» Ну и главнейшее – общенье. Гурт и стадо можно вместе держать, хотя бы часть пути, действовать сообща, сидеть рядом. Не то чтобы все особенно разговорчивы и завсегда нараспашку: ведь утро раннее, в прогоне не зевай, затем изнуряющий зной, – но люди деревенские, исконно крестьянские, без разговору им никак.
Не то, вестимо, как растабарывают вечером, когда сидят в сенях прохладных за жареной картошкой и бутылкой самогона после того, как стог заскирдовали. Кто-то слывёт сычом, отдельно с овцами держится. А у кого, напротив, язык чесать талант – заслушаешься-понаслушаешься. Дар образного, живого, цветастого, хлёсткого слова – дар языка народного, и невозможно здесь даже и представить городскую бесцветную беседу. Эх, вспомнить бы всё да, взяв псевдоним модно-звучный, Афанасий Хрюк к примеру, накатать сотни полторы страниц этих россказней! Но байки сельских «чабанов» уж шибко-больно эфемерны, особыми отсылками-колкостями пересыпаны и потому без местного особого контекста будут непонятны.