Надежда Лидваль родилась в 1990 году в Омске. Окончила ОмГУ по специальности «перевод и переводоведение». Училась на курсах писательского мастерства Creative Writing School. Публикации рассказов намечены в журнале «Новая Юность» и альманахе «Твист». Живёт в Санкт-Петербурге.
Было у царя три руки и одна всего нога. Построит царь, бывало, министров кругом себя, руки разведёт на три стороны, пальцы растопырит – и давай крутиться на своей единственной ноге да хлестать министров по щекам. А кто вылетал из круга, не вынеся царских оплеух, тот из кабинета министров выгонялся с позором.
Паркет подлинный, бахилы скользкие, стены золочёные, гарнитур расстрелянного графа – красивый, Венера на потолке – голая, недосягаемая. А под ней – Ванечка в штанах с лампасами и ещё двадцать паломников с селфи-палками и завистью в глазах. Ползут за экскурсоводом, слушают проповедь про царя.
Турникет билет льготный Ванечкин не хотел зубами цеплять, всё выплёвывал. Не услышал Ванечка, откуда у царя три руки взялись – проклял кто или благословил, – и не успел спросить, одинаковой они были длины или разной. У Ванечки самого – две всего, костлявые, с большими красными кистями. Позвоночник изгибается, как ноты «К Элизе», а правое ухо любит прислушиваться к правому плечу и льнёт к нему постоянно. А ещё глаза у Ванечки удивлённые. Ходит он по золотому залу и гадает, какой угол у царя был любимый.
В опочивальне группа не помещается. Ванечку зажало между камином и круглой тётенькой в панамке. Она наставляет на себя палку, будто дуло ружья, – получается её голова на фоне царской кровати. Красиво.
За верёвку не заступать, об стены не обтираться.
Монархи в те времена спали полусидя, а ходили в полу-приседе. Передвигаться на прямых ногах в то время считалось вредным для кармы.
Садится Ванечка на корточки возле камина, чтобы по-царски на мир посмотреть, а видит ноги и чью-то сумку. Бабка-блюстительница зырк, цыц, шик на него. Блюдёт покои царские. Ванечка встаёт. Носом уткнувшись в чужие лопатки, шаркает в царскую столовую.
Сервиз на пятьдесят персон, подарок Льежской фарфоровой фабрики, двести пятьдесят предметов. Из них уцелели только семьдесят, но и те пришлось долго восстанавливать. Ни одного целого блюдца. Здесь скол, там трещина, тут следы от зубов. Царь не совладал со своими руками и эмоциями, когда узнал о том, что у него есть единоутробный брат с тремя ногами и одной рукой.
Посуда как посуда. Кто их, чашек этих, не видел? Ванечка тоже видел – и чашки, и ложки, – но не такие. У него есть одна кружка, белая в красный горох. И со сколом прямо там, куда губа верхняя приходится. А тут все чашки тоненькие, целёхонькие, с ракушечными изгибами. И щупальца какие-то нарисованы. Смотрит Ванечка по сторонам – ушли все. Берёт Ванечка чашку за хрупкую ручку-петельку, к глазам подносит. И правда, щупальца: осьминог на чашке распластался, тянутся ленты с присос ками по волнам фарфоровым, голова гладкая, мягкая, набок завалилась. Ванечка палец продевает в ручку, как со своей чашкой обыкновенно делал, разглядывает осьминога.
– Молодой человек!
Застукали Ванечку с осьминогом. Бабка-блюстительница к нему бросается, а тот в сторону от неё – и к другой стене бежит, летит в скользких бахилах. Чашка на пальце болтается, но он про неё уже забыл. Дверь легко его впускает, Ванечка в соседний зал залетает, поплотнее створку прижимает, наваливается, стул ногой придвигает, сверху ещё один громоздит, а на него – часы тяжёлые. Бабка стучится с той стороны и глухо ругается.
А Ванечка – тот уже от неё далеко. Шуршит бахилами, обходит свои владения. В Ванечкином королевстве – голубой полумрак, а в нём звёзды пыли перемешиваются с опаловым светом. Паркет кое-где разобран, в углах вёдра с краской стоят. Сверху, из-под потолка, смотрят на Ванечку из овальных рам лица цвета мотылькового крыла. У многих глаза удивлённые. По центру, напротив входа, самый большой овал с самой большой головой. Голова замечательная, бугристая, ни на какую другую не похожая. Разве что на Ванечкину. Он проводит рукой по своему неровному черепу, вздыхает. А под большим овалом, тоже по центру, трон стоит, в целлофан укутанный.
Только Ванечка к нему подошёл, как – раз! В дверь с той стороны что-то врезалось и запричитало. Но не прорвалось. Только Ванечка поднялся на ступеньку перед троном, как – на тебе! Сбоку, за другой дверью, загремели ключами.
Кружится Ванечка, мечется, куда деться, не знает, обхватил руками свою бугристую голову, сцапал малярный валик, чтоб обороняться, подбежал, подскочил да и уселся на трон прямо поверх клеёнки. Сидит, грудь ходуном ходит, колени трясутся, чуть ли не до подбородка подпрыгивают.
Часы музейные, что на стуле стояли да дверь подпирали, грохаются об пол, в дверь врывается бабка-блюстительница с охранником. Справа, топоча, высыпает в тронный зал группа с экскурсоводом.
И замирают.
В голубом сумраке – Ванечка на троне царском сидит, руки по бокам расставил. На пальце правой руки висит чашка с осьминогом, в левой – малярный валик на длинной палке. Луч, прорвавшийся сквозь тряпки на окнах, выхватывает Ванечкину макушку, и редкие волоски искрятся на его бугристой голове.
Охнул охранник, ахнула экскурсовод, усмехнулась группа, а круглая тётенька с селфи-палкой подошла и сфотографировалась на фоне трона.
У кого что над головой: у одних – звёзды намалёванные, у других – дельфины глазастые, у третьих – белый горох на чёрном фоне, а у четвёртых – у кого зонта нет – голова мокрая и мёрзнет. Дождь сделал из воздуха море, и в это море сошёл с автобуса Вадик.
За остановкой «Магазин “Садко”» сидел, как обычно, безногий старик на коляске и звал всякого, кто проходил мимо:
– Памги! Памги! Памги!
Но люди бежали от быстрых капель, и улица вскоре опустела. Пришла женщина в дождевике, оборвала песню и увезла старика в сторону магазина, где два алкаша помогли затащить коляску на разбитое крыльцо под козырёк.
Вадик стоял и мок. Погибшая сигарета, спрятанная за ухо, полетела в урну, но отскочила и упала на асфальт. В урне не было места: всю её заполнил своим существом чёрный зонт. Сложенные спицы торчали по-паучьи, одна была совсем оголена. Вадик вынул зонт, раскрыл. Безвольно повисло чёрное крыло, сломанная спица клевала правое ухо, но купол справлялся и не пускал дождь. Домой – лечить раненый зонт.
У Вадика однушка, в ней – плотный ковровый воздух, скрипучий паркет и высокие потолки. За окном было серо, пришлось зажечь лампу. Зонт раскрылся упругим звуком поднятого паруса, стряхнул с себя капли. Снять колпачки, перетянуть изолентой, чтобы спица не выстрелила в глаз или не попала в розетку, обнажить металлический скелет. Вывихнутый сустав уже не срастётся – нужно заменить.
Играло радио. Под неторопливый ритм ленивый голос жевал слова, и невозможно было понять, что он поёт – «люблю» или «хочу». В дверь позвонили.
Парень в синем комбинезоне с порога спросил:
– Старый бойлер сняли? Нет? Ну мы тогда щас его того. И новый поставим. Где у вас вода перекрывается?
Парень пошёл в ванную, а Вадик вернулся в комнату и принялся ходить по свободному пятачку на ковре. Вперёд до стола, назад до стопки газет. Почти всю комнату занимали вещи: сумка с хоккейной формой и клюшка, старый процессор на подоконнике, пяльцы с неоконченной вышивкой, чайный гриб, сломанные зонты, комбинезоны для маленьких собачек, принтер для печати на футболках, красивые бутылки и два чучела – грустная индюшка и кривоватый хорёк.
Зонт Вадик починил, только он теперь не закрывался. Пришлось поставить в угол, накрыть им хорька.
Парень с бойлером заглянул:
– Хозяин, принимай. Теперь вода горячая, холодная – какая хочешь. Если надо, можем вкус поменять. Многие уважают с лимоном. Почитайте на сайте. Не, денег не надо. Всё уже оплачено.
Денег он и правда не взял. Сказал только на прощание: «Санаторий “Мечта”» – и укатил старый бойлер. Горячая вода – это как раз вовремя. Её накануне отключили. Вадик хотел уже было пойти помыться в душевой бассейна. Он не был в бассейне со школьных лет, но совсем недавно ему случайно перепал бесплатный абонемент. В магазине девушка в кепке к нему подскочила и говорит:
– Вы выиграли абонемент в бассейн «Ермак». Безлимитный, на два года. Работает двадцать четыре часа семь дней в неделю. Водичка – прелесть. Плавайте на здоровье. Да, кстати, песня ваша про обложки для тетрадей тоже прелесть. Напеваем всей семьёй.
И ушла.
Куда он дел абонемент, Вадик не помнил. Он перебрал на подоконнике гору выцветших дисков и пластинок, прежде чем его нашёл. Попутно на глаза попался самый первый и единственный альбом его группы. У Вадика когда-то была группа, и называлась она «Так себе». На диске было десять песен:
1. «Микроволновые речи»
2. «Твой бычок»
3. «Обложки для тетрадей»
4. «День логиста»
5. «Фармацевт»
6. «Санаторий "Мечта"»
7. «Ацидофилин»
8. «Проспект Энтузиастов»
9. «Углы и впадины»
10. «Грустные камни»
Вадик раньше был музыкантом и часто выступал. Но когда от собственных песен начало тошнить и рифмы вдруг стали застревать между зубами, он снял переднюю стенку гитары, сделал внутри полочку, повесил на стену и поставил внутрь маленький террариум с ужом Дашей и банку соли. И замолчал.
Вадик взял в руки пластмассовую карточку с названием бассейна и вспомнил, что у него кончились сигареты. В магазине Вадик жестами показал, что ему, пожалуйста, «Винстон» со слепотой, но потом передумал и купил ещё с мёртворождением. Безногий старик на коляске вместе с женщиной в дождевике всё ещё были на улице, и когда Вадик вышел, старик сказал ему:
– Памги! Памги!
Женщина наклонилась через него к Вадику:
– Ну как вы, друг мой, поживаете? Когда новый альбом? Мы на ваш концерт-то последний не попали. Да, вот так вот. Жалко, конечно. Да кто ж знал, что он последний?
Вадик пожал плечами. Он молчал уже три года – с тех пор, как в гитаре поселилась змея.
– Памги! Памги!
– А не хотите нам выступленьице организовать? Одно всего. Ну чего вам стоит? Ой, как красиво вы играли. Ой, заслушаешься. Про фармацевта особенно душевно.
– Памги! Памги!
– Мы тут рядом, у речного вокзала, живём. Вы приходите, мы вас с дочерью познакомим. А то, вишь, какие тучи висят, набухли, сейчас опять прорвёт. Ой, долго будет лить, долго. А вы споёте – и сразу прекратится. А не споёте – не прекратится. Ну чего вам стоит, ну правда? Ладно, подумайте. Воды много не бывает.
И она повезла старика прочь от магазина. Их догнала девица в кепке, что абонемент Вадику вручила, сдёрнула на ходу кепку, распустила длинные волосы – и хлынул ливень.
Дома Вадик нашёл перед своей дверью бутыль с водой и новую гитару.
Дождь лил неделю. Красивый мужчина в телевизоре рассказывал про наводнение, про героев на резиновых лодках, спасённых с крыши собак и захлебнувшихся в подвалах людей.
Закончилась слепота, закончилось и мёртворождение. Город погружался под воду. Вадик поднял с ковра найденный в мусорке зонт, оставив кривого хорька без укрытия, повертел рукоять в руках, потянул пружину. Нет, не закрывается. Крылья не желают складываться, упрямятся.
Вадик дотянулся до гитары, ущипнул струну.
А ближе к вечеру кто-то увидел, как возле речного вокзала, напротив спуска к реке, по воде плывёт рукоятью кверху чёрный зонт и собирает в свой перевёрнутый купол дождевую воду. Видели там же девушку с длинными мокрыми волосами. Она подняла локоны кверху, закрутила и спрятала их под кепку. И прекратился дождь.
Антон Секисов родился в 1987 году в Москве. Учился в Московском государственном университете печати по специальности «редактор». С 2012 года работал редактором и журналистом в изданиях «Российская газета», «Свободная пресса», «Русская планета», русскоязычном LiveJournal. Автор трех книг прозы – «Кровь и почва», «Русский лес» и «Песок и золото». Рассказы опубликованы в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь». В 2012 и 2015 годах входил в лонг-лист премии «Дебют» в номинации «Крупная проза». Живет в Санкт-Петербурге.
Роман «Бог тревоги» готовится к изданию в «Лимбус-пресс».
Я проснулся из-за того, что в комнату залетел инородный предмет. Мне показалось, это граната, бомба. Тело сжалось в последний раз перед тем, как разлететься на ошметки и лоскутки – может быть, навсегда, а может, только на неопределенное время.
Я присмотрелся и понял, что предмет – птица. По оперению было видно, что это скворец. Почему-то сразу стало понятно, что скворец мертвый. Труп птицы кротко лежал в углу.
Судя по траектории, он влетел не сам, а кто-то швырнул его в форточку. Как это могло получиться? Мы были на восьмом этаже. Но все-таки на пару секунд возникло полное ощущение, что кто-то стоит за окном. Стоит или даже висит: представился суперзлодей вселенной «Марвел» Зеленый Гоблин, который парит у окна на реактивном глайдере, а в авоське у него – охапка мертвых скворцов. Он подкидывает их жильцам Басманного района Москвы, чтобы внести разлад в их бедные, порабощенные ежедневной рутиной головы.
Не просыпаясь, Ася столкнула меня с матраса, хорошенько лягнув ногой. Я взглянул на ее безмятежную лисью мордочку. На улице было жарко. Медленные тупые мысли плыли в голове, как в тазу с горячими тряпками.
Встать долго не получалось, и я просто лежал на полу и глядел на птицу. Напольный вентилятор шевелил оперение скворца. Голый, сонный, беспомощный, я чувствовал себя тоже птицей, выпавшей из гнезда.
Я все-таки подошел к окну и отдернул штору. За окном не было никого – ни поблизости, ни вообще где бы то ни было, насколько достигал взгляд. А взгляд достигал железнодорожных путей, розовой колокольни XVIII века, стены которой приобрели оттенок воспаленной кожи, сгоревшей на солнце; пыльного и пустого двора и огромного доходного дома, достроенного в 1917 году, в котором теперь была академия прокуратуры. Никаких признаков жизни ни в одном из многих сотен окон. Ни одной птицы: ни живой, ни мертвой.
Я встал перед зеркалом в ванной, надавил на тюбик с пастой и вспомнил, что есть плохая примета про птиц. Птица, влетевшая в дом, – это вестник смерти. А что за примета, если и сам вестник смерти мертв? Целое колесо смерти вломилось в окно этим утром.
Долго мыл холодной водой лицо, пытаясь проснуться. Сходил на кухню за мусорными пакетами, веником, совком и перчатками. Мне не хотелось обратно в комнату, и я долго стоял на пороге, ковыряя пальцем в зубах. Но когда зашел, скворца нигде не было. Ася лежала лицом к стенке. Я сел на стул посреди комнаты и поглядел на нее. Представил, что Ася на самом деле не спит и что у нее желтые белки глаз, узкие, как бритва, зрачки, а изо рта торчит птичье перышко.
Одна лопатка у Аси так выпирала, как будто третья рука хотела вырваться из спины. Этой ночью мы старались любить друг друга потише из уважения к спавшему ровно под нами старому инвалиду. Но он все равно стучал по батарее клюкой. Я сидел и раздумывал, стоит ли сказать прямо сейчас о своем решении. Это решение я принял давно. Оно ударило меня как разряд тока именно в тот момент, когда я был внутри нее – как будто Ася не женщина, а трансформатор.
Но сейчас решимости не хватало: я понял, что лучше сперва отрепетировать разговор на друзьях. Раздумывая, я и не заметил, как Ася села в постели и, рассеянно взглянув мимо меня, принялась осторожно ощупывать груди – так, как будто всю жизнь прожила мужчиной, а сегодня проснулась в теле привлекательной женщины. Вы наверняка видели хоть один фильм с такой коллизией.
Я купил новые линзы, поэтому с непривычной отчетливостью видел каменный зад купальщицы в Нескучном саду – очень худой, тусклый, несчастный.
Был еще один аномально теплый день в октябре, и деревья большей частью стояли зелеными, а люди бродили полураздетыми, и только зад купальщицы источал беспокойство, торча молчаливой угрозой сложившемуся порядку вещей. Как будто в нем была заключена вся чугунная серость зимы. Казалось, купальщица вот-вот разорвется, и всю эту жалкую последнюю теплоту, как при обвале, засыплет каменным холодом.
Здесь я объявил своим друзьям, Александру Снегиреву и Оле Столповской, что переезжаю в Петербург. Они узнали первыми о моем намерении.
Оля – скандинавская мраморная королева. Снегирев – арабский шейх, с шерстяными, но аристократическими руками, со странно темной лысиной, в которой, как в черном зеркале, гасли все блики и отражения.
Обычно у Оли были яснопрозрачные глаза, но сегодня – замутившиеся, как будто они выпали в корыто с мыльной водой и долго плескались там, пока Оля шарила по корыту руками. Но и такими глазами она видела меня целиком, вместе с желтеющими подмышками и всеми рабьими банальными мечтами. И Оля принялась хохотать. Это не шло мраморной королеве.
Снегиреву сделалось неудобно за свою непосредственную жену.
– Что здесь такого? – сказал шейх. – Я тоже думал пожить в Петербурге. Просто смелости не хватало.
Оля продолжала смеяться, она смеялась достаточно долго, чтоб выйти за рамки всех возможных приличий. Но я понимал ее смех. Москвич, переезжающий в Петербург.
Мелкий писатель-неудачник в попытке поэтизировать жизнь, переехать в мировую столицу писателей-неудачников. Какой флер романтической глупости тянется за этим решением! Она видела, что перед ней не мужчина, а хоть и седоволосый, но по сути – младенец, требующий того, чего и сам не в силах понять. Сколько она перевидала таких переездов! Принес ли он счастье хоть одному?
Я глядел на друзей с обидой. Скандинавская королева и арабский шейх, которых как будто свели из геополитических интересов. И их аккуратное королевство в Подмосковье с кукольным дворцом без забора, открытым наступающему на него лесу. Но лес тоже кукольный, из декоративных хрупких берез. Он весь виден насквозь – из этого леса не может выйти ничего страшного – в худшем случае полевая мышь. В таких декорациях хорошо снимать европейский мистический триллер про благополучную семью, которую мучают призрачные кошмары, так и не проявившиеся во плоти.
У Аси от нервов задергался один глаз, а лицо печально обмякло – может, сбежал один из бородатых атлантов, поддерживавших каркас. Я списал это на лисью Асину интуицию. Она догадалась про переезд. Для Аси у меня было три нежных прозвища – лисичка, змея, паучиха. Но сейчас ни одно из этих прозвищ к ней не приклеивалось. «Моя переваренная свеклушка», – что-то такое вертелось на языке.
Но причина была в другом. Ася сказала мне, что беременна.
Ее слова подействовали неожиданно. Еще недавно я бросился бы от таких слов на рельсы – мы встретились у эскалаторов на станции «Римская», возле фигурок двух жутких детей с облупившимися физиономиями, они налипли на дорическую колонну как слизистые насекомые типа улиток.
Но теперь я чувствовал, как все обретает смысл. Переезд в Петербург – это просто тупая блажь. Мне тридцать лет, мне нужно идти по пути, проторенному тысячей моих предков, а не скакать козлом из города в город. Меня ждет обыкновенная семейная жизнь, ее теплый навоз, в котором пришла пора согреться и успокоиться.
Ася не понимала моей улыбки. Когда я обнял ее, почувствовал, что она дрожит. Испуганная светловолосая девочка в белом пуховике. У нее азиатский разрез глаз, но арийский облик. Ася – это Евразия. Вот и новое прозвище, первое прозвище, не привязанное к животному миру или еде.
Евразия вгляделась в меня с тоской и мольбой: как же я мог – здоровенный лоб – не обезопасить ее от такого конфуза.
Я вспомнил смех Оли. Она смеялась не над моим переездом. Белая ведьма, она заглянула в будущее и рассмеялась над всеми моими планами, которые разобьются о завтрашнее известие. Пока я разглядывал тощий каменный зад купальщицы, она прозревала мойр, из лоскутов окровавленной кожи уже давно соткавших мою судьбу.
В комнате было темно, только падал мертвящий свет от абажура, на который Ася набросила синие бархатные штаны. Я ощущал спиной, как светится синеватый лоб Гумилева – с портрета, купленного в музее Ахматовой. Трудно было понять, что выражал взгляд его неодинаковых косых глаз, казавшийся немного враждебным.
На ребрах у Аси наколота паутина – прямолинейный символизм жизни. Но я доволен положением мухи, увязшей в сети. Точнее, меня охватило состояние бурной радости. Но это – радость, спущенная сверху, как директива. Приказано радоваться. И кто же отдал приказ? Тело, запрограммированное на размножение, или это зов предков, или, может, древний уродливый бог плодородия внушил это мне?
Мыслями я был далеко над нашей постелью. Монотонно двигаясь, я производил сложные вычисления, во всех мелочах планируя семейную жизнь.
У меня есть крошечная халупа на самой окраине, нужно ее разменять, взять в ипотеку двух- или трехкомнатную квартиру. Чтобы рядом был лес или лесопарк. Или во всяком случае сквер, в котором можно гулять с коляской. Нужно завтра же изучить рынок, посмотреть, сколько стоит квадратный метр в ближайшем Подмосковье – в пределах десяти километров от кольца. Следует стать тем прозорливым жителем Подмосковья, который дождется, пока возле его поселка откроют метро, и он станет частью Москвы, и недвижимость в полтора раза подорожает. Главное – брать в доме на стадии строительства, это маленький риск, но огромная экономия.
Без машины теперь нельзя. Ребенка нужно возить к врачу. Закупаться продуктами в гипермаркетах. Обычные супермаркеты для молодой семьи не подойдут. Сносная машина стоит от полумиллиона. Нужно будет залезть в кредит. Хотя, может быть, получится сделать так, чтобы половину суммы дал отчим. Или хотя бы сто тысяч. И еще у матери сто попросить. Или хотя бы в долг. Ипотека. Это где-то 50 тысяч в месяц. Ася работает, так что нам двоим это будет по силам. Но все равно придется немного залезть в долги. Найти какую-нибудь подработку или даже вторую работу.
С меня стекал пот, и лилось из носа.
А все-таки кто переключил во мне невидимый рычажок? Ведь раньше ребенок был для меня сосущий воющий кровопийца и пожиратель времени. Он загонит меня на крест, с которого мне уже не сойти до конца моих дней. Привяжет ржавой якорной цепью к женщине, к которой мгновенно утрачиваешь всю нежность после такого известия. Как сразу же, раз и навсегда, становится ненавистен маршрут от метро, ведущий к работе.
Но теперь я был спокоен и счастлив. Впервые я видел, что смысл наполняет мою жизнь. На что мне мое время? Уже сколько мне было отпущено, и как я распорядился им? Пусть ребенок сожрет то, что осталось от времени.
И вот я блуждал внутри женщины, которую еще месяца три назад не знал, как в изменяющемся лабиринте. Чувствовал, как она, выпустив когти, крепко держит меня над собой, хотя я и не планировал вырываться.
Утром, заталкивая себя в вагон, я получил от Аси короткое сообщение: «Милый, мы не подарим стране солдата». Моя пацифистка. Она сделала новый тест и сходила к врачу, и оказалось, что беременность улетучилась.
Так, оказывается, бывает: заснула беременной, а проснулась уже не беременной. И медицина не видит в этом ничего странного. Не исключено, что и с женщиной на седьмом или восьмом месяце может случиться что-то подобное. И это событие тоже будет воспринято как само собой разумеющееся и в лучшем случае удостоится нескольких нечитабельных строк в медицинской карте.
Спустя пару станций пришло запоздалое понимание: я все-таки переезжаю в Петербург. Жаль, что этот незаметный для внешнего мира зигзаг судьбы не пробудил во мне даже тени эмоции.
Я никогда не был решительным человеком, но в последние годы воля атрофировалась уже до клинической патологии. У меня поднималась температура, когда нужно было решить, какое кино скачать, и я так и ложился спать, ни к чему не придя, до ночи мечась и маясь, бесконечно тасуя вкладки браузера.
Но вот я принял решение впервые за много лет. Правда, несколько раз подбросив монетку в подтверждение выбора, но все-таки это был волевой шаг. И этот волевой шаг дробился на целую серию волевых решений: решение расстаться с Асей, решение съехать с квартиры, решение уволиться, решение оставить маму одну в городе, и от всего этого мозг непрерывно кипел. Помимо нелегкого разговора с Асей предстоял разговор с начальником, разговор с арендодателем, разговор с моим барбером – замечательным парнем, который вряд ли переживет, что его многомесячный труд по окантовке затылка обернется трудом Сизифа.
Перед барбером было особенно неудобно. Какие слова подобрать? Как будто мне нужно было признаться в подлости, которой человеческий род еще не знавал. Хотя уж в чем человеческий род никогда не переживал writers block, так это в изобретении подлостей. Почему же так тяжело? Я вспоминал, что парадоксальным образом настоящие подлости давались мне куда проще.
Я сидел в кабинете начальника, парня, который был на год или два старше меня, с ржаво-рыжей бесформенной бородой, которую он без конца теребил в районе ямочки на подбородке. Когда я положил на угол стола заявление об увольнении, он не удивился и не расстроился, но принялся долго, уныло пытать меня вопросом, зачем я переезжаю в Санкт-Петербург. Мне предстояло еще много раз ответить на этот вопрос, и сложность была в том, что нормального человеческого ответа на него не существовало. Чтобы ответить на вопрос, зачем мне переезд в Петербург, нужно было переехать в Петербург. Выходила логическая ловушка. Поэтому оставалось краснеть, и потеть, и мямлить, ожидая, когда он сдастся и разрешит уйти.
Было проще всего сказать: семейные обстоятельства или другая, более высокооплачиваемая работа (в Петербурге? Ха-ха), но я почему-то не мог соврать.
Если бы я задался целью честно ответить на этот вопрос, что в принципе невозможно в кабинете начальника, то у меня вышел бы длинный и путаный лирический монолог. И я все-таки приведу его здесь, постаравшись ужать, насколько это возможно.
Уже очень давно меня мучило назойливое и неприятное для самолюбия чувство: что я существую только в качестве некоего наваждения, порожденного, в свою очередь, кем-то не вполне настоящим. Это чувство временами охватывает многих или даже почти всех, но другое дело, когда оно не дает тебе передышки. Я стал настолько размыт, настолько лишился свойств, что напоминал сам себе фантазию или сон второстепенного персонажа из проходной повести писателя далеко не первого ряда.
У людей без личности особенно силен страх ее утратить: мысли о смерти доводили меня до состояния такого животного ужаса, что я переставал себя контролировать. Пожалуй, эту одержимость, этот страх потерять личность следовало использовать как единственную характеристику моей личности.
Вся моя взрослая жизнь протекала меж двух огней – между жаром маминого борща и борща старшей сестры: обжигающий жар двух борщей, в котором я задыхался. За многие годы в Москве я не испытал ни одной глубокой эмоции. Значит, все эти годы можно было спокойно перечеркнуть. А других годов – без борщей – и не было.
На фоне бессобытийной жизни я стал постоянно и очень активно разговаривать сам с собой, иногда эти разговоры превращались в споры с жестикуляцией. Я все чаще не находил сил, чтобы встать с кровати, и сказывался на работе больным.
Я был уверен, что психических проблем у меня нет, но время от времени вспоминал своих близких родственников, много лет пролежавших лицом к стене. Депрессия, осложнившаяся смежными заболеваниями. От лекарств у них страшные белые губы, кроткие козьи глаза с кровяными прожилками, это зомби, вместо человеческой воли в которых действует воля медикаментов. Я никогда не ел из одной посуды, не купался в одном водоеме со своими безумными родственниками. Мне казалось, что я подцеп лю от них сумасшествие, как цепляют простуду. И эти предосторожности действовали до поры.
Но теперь мне стал сниться один и тот же навязчивый сон с двумя мужчинами, один из которых стоял, а другой сидел. Почему-то тот сон доставлял мне особенное беспокойство. Я не помню об этих двоих никаких подробностей, но только черты их лиц в какой-то момент начинали резко сморщиваться, и кожа становилась похожей на приставший к черепу пластиковый пакет. Я понимал, что, если они сорвут эти пакеты с голов, случится что-то неотвратимо кошмарное. И казалось, что это вот-вот произойдет.
Настали тридцать лет, самый деятельный, определяющий все период жизни, а я подошел к нему беспомощным и опустошенным.
Из равновесия меня выводили только рабочие споры. Неистовые и многочасовые, они были посвящены, например, вопросу, как следует писать слово «миллиард» – полностью или сокращать до «млрд». А если писать млрд, то добавлять ли к этой абракадабре точку, вот так – «млрд.». Коллеги, занимавшие ту или иную позицию, отстаивали ее так, как будто речь шла о судьбе континента, как будто ангел и черт вели спор за душу, не отягощенную крупным грехом, но и не благодетельную. Вокруг таких бюрократических изысканий вертелась вся моя жизнь, все разговоры и на работе, и за ее пределами. Я родился и всю жизнь прожил в Москве, но она так и осталась чужим, полным чужих людей городом.
Когда я пытался вспомнить, было ли когда-нибудь по-другому, всякий раз возвращался мысленно в Петербург. Там я ни с кем не обсуждал ни миллиард, ни миллион. Там ко мне подходил незнакомец, бледный от водки, и говорил что-то вроде: «Не правда ли, дорогой друг, что если мы покончим с собой, в нашей жизни это ничего не изменит?».
Было время, когда я часто туда наведывался. Я пытался много писать, а Петербург был городом моих героев, нервных печальных людей, застрявших между реальным и потусторонним мирами.
Там жили мои друзья-писатели. Бывший борец Витя был настолько точной копией Хемингуэя, что с ним рядом и я чувствовал себя кем-то наподобие Фицджеральда – или по меньшей мере героем «Полночи в Париже», попавшим во временную яму. Он занимал комнату с недостижимо высокими потолками, и мне казалось, что, живи я тут, и мои мысли воспарили бы к небесам. Это в Москве они крутились вокруг, например, туалетной бумаги – ее то слишком быстрого иссякания, то, напротив, почти вечной жизни для какого-нибудь одного рулона.
Или Валера, писатель и массажист с гигантскими крабьими руками, который выжимал меня на массажном столе, как грязную губку. Во время сеансов я узнавал, как следует забивать барана, как правильней любить женщину в зависимости от расположения ее влагалища, как понимать в «Ветхом Завете» или «Войне и мире» ту или иную строку.
Марат, одновременно жилистый, крепкий и ангелически бестелесный, зашившийся пьяница и установщик дверей, похожий на пожилую брезгливую женщину. Когда я смотрел на него, сосредоточенного, бедного человека, без конца твердившего про свои и чужие тексты, то верил, что кроме нежных поэтических образов, которые он вырывал из реальности и сажал в грубые колодки своих рассказов, в мире нет и не может быть ничего важного.