Наступил май месяц.
Однажды, когда я пришел к Николаю Николаевичу, он объявил, что рекомендовал меня Рязанову и что тот просил на днях у него побывать. Генерал снова выразил уверенность, что господину Рязанову я понравлюсь.
– Вот Рязановой понравиться трудней… Она… взбалмошная бабенка, и муж ее чересчур балует… Сумейте и ей понравиться… Ну, тогда вы выйдете победителем…
Сам генерал уезжал на днях в деревню.
Я поблагодарил Николая Николаевича, и мы простились друзьями. Он облобызал меня, благословил, советовал ходить в церковь и просил осенью непременно побывать у него…
– Опять вместе будем работать… Ну, до свидания, мой молодой друг! – торжественно проговорил Николай Николаевич, осеняя меня крестом. – Да напишите мне, как вы покончите с Рязановым… Я просил за вас, и он обещал вас принять под свое покровительство. Сумейте только понравиться им. Особенно жене…
«Херувим» тоже благословил меня, за что я поцеловал ее руку, пальцы которой, по обыкновению, были замараны в чернилах. С племянницей обменялись рукопожатиями.
– Не забывайте же нас!.. – крикнул вдогонку Остроумов. – Осенью еще, быть может, придется вам заработать хорошие деньги… Сами знаете, я труд ценить умею.
Я про себя улыбнулся и еще раз простился с генералом. Не думал я тогда, что впоследствии нам придется встречаться при совершенно других обстоятельствах.
Вечером я, по обыкновению, шел к старухе. Приходилось дочитывать последние три дня. Неделю тому назад она мне объявила, что скоро уезжает. Эти дни я не видал внучки или видал ее мельком. Она снова сторонилась от меня и не удостоивала вниманием. Пройдет, кивнет, и хоть бы слово!
«А когда нужно было успокоить бабушку, тогда откуда ласковость бралась!.. Эгоисты они… все эгоисты!» – мысленно бранил я ее.
Подхожу. Швейцар останавливает меня.
– Напрасно подниметесь…
– А что?
– Княгиня в ночь приказала долго жить…
– Ну?
– Верно… Теперь наверху родственников… родственников…
– А очень она была богата?
– Страсть… Сказывают, миллион у нее… Да только родственники напрасно. Она все внучке отказала… барышне… Барышня славная!
– Екатерине Александровне?
– Ей самой… Хорошая барышня!..
Грустно отошел я от подъезда и тихо поплелся домой. Вот тебе и раз!.. Теперь я никогда не увижу Екатерины Александровны… никогда!.. А я еще, дурак, мечтал черт знает о чем!..
Новость эта меня поразила… Хотя я и должен был скоро прекратить чтение, но оставалось еще три дня, и я рассчитывал в эти дни как-нибудь вызвать на разговор молодую девушку и высказать все… все, что накипело у меня на душе… Быть может, она поняла бы меня, оценила!..
«Берегись!» – раздалось около меня. Пролетела пролетка, и меня забрызгали грязью… Я только сжал кулаки и послал вслед ругательства…
А дома Софья Петровна встретила меня какая-то грустная… Она последнее время заметно изменилась… Куда девалась ее веселость?.. Точно что-то мучило ее… Она несколько раз заговаривала о лете, но я избегал разговоров об этом, говоря, что еще время впереди есть… Надо было покончить сперва с Рязановыми, а там видно будет… Не киснуть же мне в самом деле с ней вдвоем на Екатерининском канале!.. Она все соблазняла меня по воскресеньям на острова, но я более отмалчивался…
– Послушай, Петя (она все-таки меня звала «Петей»). Послушай, Петя, – начала она за обедом. – Так как же летом?
– Надо, Соня, работы искать… Сама знаешь, я без занятий…
– Лето-то отдохни… Право, отдохни… Мы будем вместе на острова ездить…
– Работать надо…
– Ах ты какой… Ну, слушай… впрочем, нет… (Она вдруг вся зарделась.) Я тебе после скажу… радость скажу… Нас обоих касается…
Она с каким-то особенным выражением посмотрела на меня.
– Говори теперь…
– Нет… нет… не скажу… после…
Я не настаивал.
После обеда посыльный подал мне письмо. Я вскрыл его. В нем было тридцать рублей и письмо следующего содержания:
«Милостивый государь,
Петр Антонович!
Вы, вероятно, уже слышали, что бабушка моя вчера скончалась. Позвольте мне еще раз поблагодарить вас за ту доброту, с которой вы прощали капризы больной старушки, и еще раз напомнить вам, что покойница всегда выражала признательность за ваш труд.
Благодарю вас и смею уверить, что я всегда к вашим услугам, если только мои услуги могут быть вам полезны.
Уважающая вас Екатерина Нирская.
При сем прилагаю следуемые вам за месяц тридцать рублей».
Я несколько раз прочел эти строки, написанные изящным английским почерком. Меня задел за живое тон письма, особенно последние его строки: «Я всегда к вашим услугам, если услуги мои могут быть вам полезны»! Ясно, она смотрит на меня с высоты своего величия, эта гордая барышня, и допускает знакомство только в качестве благодетельницы бедного чтеца, лишившегося занятий.
– Тебя огорчило письмо… От кого это? – спросила Софья Петровна.
– От богатой наследницы.
– Можно прочесть? – как-то робко продолжала молодая женщина.
Я бросил ей письмо.
Она прочитала его и с сердцем заметила:
– Чего она лезет с письмами!
– Как же, нельзя! Надо порисоваться! Я, мол, не прочь порекомендовать вас, молодой человек. Вы хорошо читали сумасшедшей старухе, и, если хотите, я вам еще такую старуху подыщу.
– Да ты не сердись так! Ты ужасно обидчив, Петя. Стоит ли так сердиться? Плюнь ты на нее, разорви письмо, и дело с концом!
– Нет. Их за это надо обрывать. Я отвечу ей.
– К чему? Ну, разве тебе не все равно, что она пишет?
– Ты этого не понимаешь, – резко ответил я.
И Софья Петровна, по обыкновению, тотчас же покорно замолчала.
Я написал Екатерине Александровне ответ (досадно только, что не было у меня бумаги с вензелем), в котором благодарил за желание быть мне полезной и надеялся, что мне не придется возобновлять с ней наше «случайное» знакомство именно с этой целью. Письмо было короткое и сухое.
Я перечитал свой ответ и отправил письмо.
– Пусть прочтет!.. Пусть знает, с кем она имела дело!..
Я спрятал записку Екатерины Александровны, и, признаться, грустно мне было, что наше знакомство прервалось так быстро.
Задумчивый, сидел я у себя в комнате и не слышал, как вошла Софья Петровна.
– Петя! – тихо произнесла она.
Я поднял голову. Софья Петровна стояла передо мной печальная.
– Ты, кажется, и не интересуешься тем, что я обещала сказать тебе?
– Ах, да… Что это за новость?
– Это новость очень серьезная.
– Ну?..
Она обвила руками мою шею и, наклонившись надо мною, произнесла шепотом:
– Я беременна, Петя…
В первый момент известие это не произвело на меня впечатления, но затем мне сделалось очень досадно и скверно.
– Ты молчишь. Ты не рад?
Я пожал руку Софьи Петровны. Бедная женщина была совсем смущена.
– Чему же радоваться, Соня? – нежно проговорил я. – Только одни заботы!
– Только?
Она совсем печально глядела на меня.
– Нам, бедным людям, дорога такая роскошь.
– Как ты говоришь – роскошь? – повторила она.
– Еще бы!.. Нам надо самим пробиваться, а тут еще…
– Замолчи, замолчи, пожалуйста, – перебила она и вышла из комнаты.
Я пошел к ней. Она сидела на диване и тихо плакала.
– Послушай, Соня… Надо быть благоразумной, а ты все плачешь… Разве я обидел тебя?..
Она молчала.
– Ну, рассуди сама… Можно ли радоваться твоему сюрпризу?
И я стал ей доказывать, что радоваться нечему.
Она слушала очень внимательно. Когда я кончил, она поднялась с места, подошла ко мне и пытливо заглянула мне в глаза… В это время лицо ее было серьезно, очень серьезно.
– Ты недоволен?.. – тихо проговорила она.
– Большой радости нет.
– И пожалуй, посоветуешь мне отдать ребенка в воспитательный дом?
Наконец она сама произнесла слово, которое давно вертелось у нее на языке. Должно быть, на лице моем она прочла одобрение, потому что вдруг побледнела, зашаталась и как сноп повалилась ко мне на руки.
«Скорей, скорей надо покончить с этим! – думалось мне, пока я приводил ее в чувство. – Не связать же себя навеки ради того, что глупый случай вдруг сделал меня отцом!» Из-за такой случайности я не намерен был откапываться от своих планов и смолоду закабалить себя.
Софья Петровна открыла глаза. Я стоял подле и утешал ее.
– Ты меня не любишь, – были первые ее слова.
Я успокоивал ее, говоря, что напрасно она так думает, что я люблю, но что есть положения, при которых человеку нельзя приносить все в жертву любви.
Она выслушала и вдруг бросилась мне на шею. Покрывая меня поцелуями, Соня проговорила:
– Да разве я прошу жертв? Ничего, ничего не прошу… Только люби меня… люби! Ведь я тебя люблю, как никого и никогда не любила!
Она рыдала и в то же время улыбалась.
– Ведь ты… ты честный человек? Ты не стал бы обманывать меня?.. Это было бы… Прости… Я бог знает что говорю…
И она снова обнимала меня. А я молча стоял и думал, как бы лучше выйти из глупого положения, в которое поставила меня связь, и в то же время не слишком огорчить эту добрую женщину.
На другой день, в десятом часу утра, я занялся туалетом с особенною тщательностью, потом зашел к парикмахеру постричься и, скромно причесанный, как следовало молодому человеку в моем положении, отправился к господину Рязанову на Васильевский остров.
Петербургская жизнь научила меня, как надо ладить со швейцарами домов, в которых живут более или менее важные люди, и я без затруднений подымался по широкой, устланной красным ковром лестнице во второй этаж, получивши предварительно от швейцара сведения, что «генерал принимает, и у них никого нет». Я отдал свою карточку презентабельному на вид лакею и через минуту был введен в большой кабинет, уставленный шкафами с книгами и изящной мебелью, обитой зеленым сафьяном. За письменным столом, стоявшим среди комнаты, сидел господин Рязанов, небольшого роста, некрасивый, коротко остриженный брюнет лет сорока, в утреннем сером костюме. При моем появлении он отложил в сторону перо, отодвинул лист исписанной бумаги и поднял на меня небольшие черные глаза, зорко и умно глядевшие из-под очков. Проницательный взгляд этих глаз скрадывал некрасивость лица, придавая ему умное выражение.
– Очень рад видеть вас, господин Брызгунов! – проговорил он, чуть-чуть привставая и протягивая руку. – Садитесь, пожалуйста!
Я сел в кресло у стола и приготовился слушать.
– Вас очень рекомендует Николай Николаевич Остроумов. Он в восторге от ваших занятий и трудолюбия, а в особенности от ваших трезвых взглядов, столь редких, к сожалению, среди нашей бедной молодежи, – прибавил господин Рязанов тоном соболезнования.
Мне оставалось только поклониться.
– Вы, кажется, деятельно помогали Николаю Николаевичу в составлении записок? – спросил Рязанов, и, показалось мне, в его глазах мелькнула усмешка.
– Помогал.
– В составлении записки о среднеазиатской дороге вы, если не ошибаюсь, тоже принимали участие?
– Да, под наблюдением Николая Николаевича.
– Так… так… Она недурно написана, очень недурно, хотя, впрочем, сведения неверные…
Рязанов помолчал, оглядывая меня своим зорким взглядом, и наконец продолжал:
– Остроумов, между прочим, говорил мне, что вы были бы не прочь ехать на лето в деревню в качестве репетитора?
– Да, я ищу занятий.
– Вы занимались прежде репетиторством?
– Как же! И в гимназии, и по окончании курса я давал уроки.
– Вы прежде служили у мирового судьи письмоводителем?
– Да.
– И приехали сюда искать работы более подходящей?
– У меня на руках мать и сестра, а жалованье письмоводителя ничтожно.
– Так, так… Это я к слову… Мне все эти подробности сообщил Николай Николаевич, рассказывая, как вы помогаете вашему семейству. Это такая редкость нынче…
Я потупил скромно глаза, недоумевая, к чему он делает мне такой допрос.
– Сын мой, мальчик двенадцати лет, – продолжал Рязанов, – к сожалению моему, несколько ленив и в пансионе не очень бойко учился, так что ему надо хорошенько призаняться летом для поступления в гимназию.
– В классическую? – спросил я.
– Ну, разумеется! – заметил Рязанов, словно бы удивляясь вопросу. – Так не угодно ли будет вам, господин Брызгунов, взять на себя труд призаняться с мальчиком в течение лета?
Я, разумеется, согласился.
– Я слишком много слышал о вас хорошего, господин Брызгунов, и считаю излишним пояснять, что только отличные рекомендации относительно вашего направления заставляют меня поручить вам занятия с сыном. Надеюсь, им не обижаетесь и понимаете меня, господин Брызгунов?
Он говорил отчетливо, словно бы произносил спич, глядя на меня своим пронизывающим взором, и так отчеканивал «господин Брызгунов», что каждый раз этот «господин Брызгунов» производил на меня отвратительное впечатление. Уж слишком противной казалась моя фамилия в его отчетливом произношении.
Рязанов остановился в ожидании моего ответа и снова повторил:
– Надеюсь, вы не обижаетесь и понимаете меня, господин Брызгунов?
Я ответил, что «обижаться нечем» и что понимаю, как трудно найти подходящего человека.
– Совершенно верно. Я ни за что бы не пригласил к сыну молодого человека, особенно такого молодого, как вы, к которому бы не питал доверия. Нередко молодые люди, быть может и совершенно искренно, бросают в головы детей семена, которые впоследствии дадут печальные всходы. К несчастию, многое в нашей жизни способствует этому и как бы подтверждает нелепицу, которой пичкают непризванные учителя детские головки.
Господин Рязанов остановился на секунду, поправил очки и продолжал:
– Я, господин Брызгунов, очень люблю сына, и вы поймете, почему я позволил себе обратить ваше внимание на те трудности, которыми обставлены родители. Я буду просить вас, господ… (по счастию, взгляд Рязанова упал на мою карточку, и он вместо «господин Брызгунов» произнес: Петр Антонович) я буду просить вас, Петр Антонович, обо всех щекотливых вопросах, которые может предложить мальчик, сообщать мне. Мой мальчик очень нервный, и с ним надо быть осторожным. Мы общими силами будем отвечать ему на щекотливые его вопросы. Мне бы хотелось, и, насколько в моих силах, я постараюсь достичь, чтобы из мальчика вышел трезвый, разумный слуга отечеству, – продолжал господин Рязанов взволнованно, – понимающий, что надо довольствоваться возможным, а не стремиться к невозможному. Надо уметь делать уступки, чтобы не остаться смешным донкихотом. В наше время, когда каждому приходится пробивать себе дорогу горбом, донкихотство обходится очень дорого. Зерно заключающейся в нем истины не стоит будущих разочарований. Надо жить, а не питаться фантазиями.
Я слушал господина Рязанова с удовольствием. Его речь находила во мне полный отклик. Он словно повторял все то, о чем я часто и много думал и что заставляло меня идти, не сворачивая в сторону, по избранной мною дороге. Я не знал еще в то время, как господни Рязанов добился своего положения, – пробивал ли он свою дорогу, как он выразился, «горбом» или нет, но, во всяком случае, он был тысячу раз прав, когда говорил, что «жить надо, а не питаться фантазиями».
Я слушал, и передо мной промелькнул образ моей сестры. Как жаль, что, сидя в захолустье, она не могла слушать таких умных речей! Тогда поняла бы она, что все умные и порядочные люди думают так же, как я, и понимают, что без борьбы, без уступок, без хитрости нельзя ни до чего добиться нашему брату, у которого нет ни связей, ни денег, ни хорошего родства. Глупенькая! Она все еще думала, что Петербург меня испортит, и все еще в письмах звала назад, в захолустье. Как бы не так! Петербургская жизнь понравилась мне и еще более укрепила мое решение во что бы то ни стало составить себе приличную карьеру. Остаться проходимцем на всю жизнь и видеть одно презрение со всех сторон я не желал.
Должно быть, господин Рязанов заметил благоприятное впечатление, произведенное на меня его словами, потому что, окончив свою речь, он мягко заметил:
– Ну, теперь поговорим об условиях, Петр Антонович!
На этом пункте мы скоро сошлись. Он предложил мне семьдесят пять рублей в месяц.
– Вы, кажется, знакомы с моей женой? – заметил он, когда мы покончили с условиями.
– Как же. Я имел удовольствие видеть вашу супругу у Остроумовых.
– А вот сейчас познакомитесь с сыном, – проговорил Рязанов и позвонил.
Через несколько минут в кабинет вошла пожилая гувернантка-англичанка и привела с собой мальчика, лицом похожего на отца. То же некрасивое лицо и те же умные, черные глаза, но только сложения он был нежного, и взгляд его был какой-то задумчивый.
Рязанов с любовью поцеловал сына и, знакомя меня с ним, проговорил:
– Вот, Володя, твой учитель на лето, Петр Антонович. Он был так добр, что согласился помочь тебе заниматься.
Володя протянул худенькую руку, взглянул на меня своим задумчивым взором и ничего не сказал.
С гувернанткой мы раскланялись.
– Мама встала? – спросил отец.
– Нет, спит еще, – отвечал Володя.
Володя был сыном от первой жены Рязанова. От второй жены, той красивой барыни, которую я встречал у Остроумовых, детей не было. Мальчик скоро вышел из кабинета с гувернанткой, и Рязанов проговорил:
– Володя, как вы, вероятно, заметили, слабого здоровья. Кроме того, он очень нервный мальчик. Впрочем, вы сами это увидите. Так уж, пожалуйста, Петр Антонович, берегите его и не позволяйте ему слишком много заниматься. Да пишите мне, как он учится. Я в деревню теперь не поеду; месяц или два вы проживете без меня. Я могу приехать только в августе. Жена собирается через неделю. Вы можете быть готовы к отъезду к этому времени?
– Могу.
– Ну, отлично, а сегодня милости просим к нам обедать в пять часов. Кстати, вы покороче познакомитесь с женой, и затем мы окончательно решим день отъезда.
Когда я снова пришел к пяти часам к Рязановым, госпожа Рязанова встретила меня довольно приветливо и, оглядывая меня, казалось, осталась довольна, что у них в доме будет учитель, приличный на вид.
Она сказала несколько любезных слов, выразила надежду, что я не буду скучать в деревне, и, как кажется, ничего не имела против выбора мужа. Это была женщина лет двадцати шести или семи, красивая, статная, видная брюнетка, с бойкими карими глазами и изящными манерами, в которых проглядывала избалованность капризной женщины, привыкшей к поклонению.
За обедом господин Рязанов казался совсем не таким, каким был в кабинете. Перед женой он как-то притихал, бросая на нее беспокойные взгляды, полные любви и нежности. А она как будто не замечала их и капризно делала мины, когда господин Рязанов в чем-нибудь не соглашался с ней. Нельзя было не заметить тотчас же, что эта барыня – избалованное существо и в доме играет первую роль. С мужем она была снисходительно-любезна и, казалось мне, холодна. За обедом она два раза меняла дни отъезда и наконец решила, что уезжает через восемь дней.
– Это решение, надеюсь, последнее? – ласково пошутил Рязанов.
Рязанова сделала недовольную гримасу и ответила:
– Последнее!
Володя кинул на мачеху быстрый взгляд, в котором нельзя было заметить привязанности.
Предстояло объявить о моем отъезде Софье Петровне. Я рассчитывал проститься с ней навсегда, хотя, разумеется, не думал говорить ей об этом, чтобы не расстраивать понапрасну бедную женщину, привязавшуюся ко мне. Возвратившись от Рязановых, я прошел к ней в комнату. Она сидела на диване печальная, с заплаканными глазами. При входе моем она вытерла глаза и радостно улыбнулась.
– Ты что это… плачешь, Соня?..
– Нет… нет… ничего… Так взгрустнулось…
– А я на лето работу нашел, Соня! – проговорил я, обнимая ее.
Она вся встрепенулась и быстро спросила:
– Здесь… в городе?..
– Нет, какая летом в городе работа! Я еду в деревню приготовлять одного птенца в гимназию… на три месяца! – поспешил я прибавить, заметив, как Соня бледнеет.
– Так ты, значит, оставляешь меня теперь, когда я… в таком положении!
– Соня… Соня! Ведь мне нельзя сидеть сложа руки, ты знаешь…
Но разве женщина понимает резоны?
– На лето!.. Лето ты мог бы отдохнуть… Наконец, и говорила тебе: не стесняйся, у меня есть деньги…
– Я на чужой счет жить не привык!
– На чужой счет? Разве ты со мной считаешься?..
– Ты сама, Соня, не богачка, чтобы с тобой не считаться… И наконец, я должен помогать матери… Бросим лучше этот разговор! – твердо сказал я. – Я приехал и Петербург работать, а не сидеть сложа руки. Надеюсь, ты не захочешь стать мне поперек дороги, если действительно любишь меня… У меня, Соня, впереди дорога широкая…
Она слушала, взглядывая на меня во все глаза, покачала головой и грустно усмехнулась.
– Люблю ли я?.. И тебе не стыдно сомневаться?
– Так если любишь – не удерживай и не делай сцен. А сцен не люблю!
Тогда Соня, по своему обыкновению, от упреков перешла к извинениям. Она склонила голову на мою грудь и, нервно рыдая, просила прощения.
– Ты прав, ты прав, Петя, – прерывая слова всхлипываниями, говорила она. – Я гадкая женщина… я эгоистка… и мешаю тебе… Поезжай, милый мой, поезжай… Как ни тяжело мне будет прожить без тебя три месяца, но я вытерплю, все вытерплю…
Она уверена была, что я вернусь.
– И когда ты вернешься, Петя, – продолжала она, улыбаясь сквозь слезы, – когда вернешься, ты увидишь, какая у тебя будет комната! Я отделаю тебе большую комнату, в которой теперь живет генерал… Я его попрошу выехать… У тебя будет превосходный кабинет… Я поставлю туда новую мебель… Ты какую хочешь обивку… зеленую или синюю?.. Что же ты молчишь?..
– Все равно…
– Ну нет, не все равно… Синюю лучше… Я куплю хорошего репсу, и к твоему приезду все будет готово… Обои тоже новые, под цвет мебели… Гардины, знаешь, с узорами… Ты увидишь, как будет хорошо.
Я не мешал ее веселой болтовне и не спешил разрушать ее надежд. А она, раз попавши на любимого своего конька, продолжала на ту же тему, рассказывала, как можно летом выгодно купить подержанную мебель и всякие вещи, и рисовала одну за другой светленькие картинки нашей будущей жизни. Она не отдаст ребенка, но он не будет меня стеснять… Кормить она будет сама, а как ребенок подрастет, мы непременно поедем на дачу на Крестовский остров.
– Ты непременно полюбишь его! – говорила она, краснея, в каком-то волнении. – Ты ведь добрый.
Глупая! Она и не понимала, как резала мое ухо эта болтовня о дешевой мебели, светленьких обоях и даче на Крестовском! Она с восторгом рассказывала обо всем этом, думая, вероятно, что я всю жизнь просижу на мебели из Апраксина двора и что дача на Крестовском составляет для меня недосягаемую прелесть. Впрочем, и то: я беден, так как же мне не мечтать о дешевой мебели и светленьких обоях?
Бедная женщина с обычной своей аккуратностью собирала меня в дорогу и, утирая набегавшие слезы, укладывала в чемодан платье, белье и несколько книг. Она непременно хотела меня проводить на железную дорогу, и мне стоило немалых трудов отговорить ее от этого, доказывая, что присутствие такой «хорошенькой» женщины, как она, может уронить меня в глазах Рязанова.
– Ты скажи, что я твоя сестра, – настаивала она.
– Он знает, что здесь у меня сестры нет.
Она наконец согласилась на мои доводы.
Накануне отъезда Соня целый день плакала и ничего не ела, и только вечером, когда я приласкал ее, она повеселела и стала душить меня горячими поцелуями. Словно бы предчувствуя, что в последний раз целует меня, она с какой-то страстью отчаяния обнимала меня, беспокойно заглядывая в глаза. Она то и дело спрашивала: люблю ли я ее, и, получая утвердительный ответ, смеялась и плакала в одно время, прижимаясь ко мне, как испуганная голубка. Когда наконец наступил час разлуки, она повисла на шее и, судорожно рыдая, шепнула:
– Смотри же, пиши и возвращайся… Ты ведь вернешься, не обманешь?
– Вернусь, вернусь, – отвечал я.
– Смотри же, а то… будет стыдно бросить так человека… Ведь я тебя люблю!
Я вышел расстроенный. Мне все-таки жаль было Соню, с которой я расставался навсегда.
Еще раз она крепко поцеловала меня, и… я вышел из своей маленькой конуры с тем, чтобы никогда больше в нее не возвращаться.