– По рублику с человека взяли бы, ваша милость!
Помощник капитана презрительно фыркает и нарочно дает первый свисток, думая, вероятно, этим маневром подействовать на мужиков. В артели происходит совещание.
– Рубль с четвертаком возьмешь?
Помощник капитана не отвечает и через минуту дает второй свисток.
В артели легкое волнение. Снова совещаются.
– Так и быть, по полтора дадим.
– И по два с полтиной дадите, – замечает с усмешкой помощник капитана и прибавляет, – вы, ребята, смотри скорей, сейчас отвал, вас ждать не будем.
И с этими словами он снова подходит к свистку, бросая однако зоркий взгляд на мужиков.
Снова совещание. По-видимому, там решено не отступать.
– Больше не дадим, – замечает артель. – Дождемся другого парохода.
Раздается третий свисток. Артель отходит в сторону.
– Ну уж бог с вами, ступай брать билеты.
Артель идет на пароход, который еще стоит на пристани минут 10 после третьего свистка. Эти свистки были не более как маневр, часто практикуемый на волжских пароходах.
Приключений больше никаких не было, если не считать за приключения две-три остановки по случаю поломки машины и долгую остановку на одной из пристаней, вследствие полученной телеграммы перевести буфет с нашего парохода на встречный пароход того же хозяина, а буфет с того парохода – на наш. Благодаря такому распоряжению, два парохода совершенно напрасно простояли у пристани три часа, пока происходила переноска буфета, и в этот вечерний час, когда обыкновенно все пьют чай, нельзя было добиться кипятку и чего-нибудь съедобного.
На четвертый день пароход пришел в Пермь, вместо раннего утра, в первом часу дня, но это, впрочем, не смутило пассажиров, следующих далее, так как пассажирский поезд из Перми выходит по вечерам. Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды.
Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал, и в семь часов вечера поезд отошел в Екатеринбург. Из окон вагонов мы видели далекую синеву Уральских гор, перед нами мелькали знаменитые когда-то заводы, гремевшие в старое время баснословными пирами и баснословными беззакониями управителей, и незаметно перевалили хребет, очутившись географически в Азии. Я говорю «географически» потому, что близость Азии и азиатских нравов начала сказываться гораздо раньше географической границы.
К вечеру мы были в Екатеринбурге. Тут уже прекращаются всякие цивилизованные пути сообщения, и нам предстояло сделать триста верст по знаменитому, так называемому пермскому тракту.
Эту «прелестную», по словам петербургских сибиряков, дорогу забыть невозможно. Казалось, что трудно себе представить худшие дороги на свете, но более нас опытные путешественники рассказывали потом, что есть дороги и хуже пермского тракта; это – так называемый иркутский тракт между Томском и Иркутском.
Из Екатеринбурга мы выехали целою компанией. К нам присоединился еще один спутник, ехавший с своим многочисленным семейством из Петербурга на Амур. С ним мы познакомились еще на пароходе.
Это был крайне милый и обязательный человек, оказавший нам немало услуг в путешествии и познакомивший нас заранее со многими особенностями сибирской жизни. Хотя сам он был сибиряк, но не из тех, которые во что бы то ни стало нахваливают свое болото. Он проучительствовал несколько лет в Петербурге, бросивши любимое им дело по причинам, от него не зависящим, и ехал теперь в качестве техника в амурскую тайгу на прииск. Ехал он скрепя сердце и только потому, что надеялся, что на прииске, куда он был приглашен, управляющий относительно порядочный человек, и следовательно ему не придется быть свидетелем тех классических безобразий, которые вообще творятся на приисках. А что там творится, про то он знал, так как раньше имел случай служить на одном из приисков. Творится, в самом деле, нечто невероятное: эксплуатация людей доходит до последнего предела. Управители – в большинстве из приказчиков, люди без всякого образования – бесконтрольные вершители судьбы человеческой. Грабеж феноменальный. Произвол возмутительный. Личность человека так же мало ценится, как в каком-нибудь негритянском государстве. Не удивительно, что и приисковые рабочие, наполовину из беглых или беспаспортные, пользуются отчаянною репутацией по всей Сибири и развращают ближайшие к приискам селения. По словам знающих это дело людей, в таких селениях трудно встретить девочку тринадцати лет уже не развращенною…
Правительственный контроль и полицейская власть на приисках представляются горными исправниками. Жалованья они получают рублей четыреста в год и с приисков маленькое дополнение в виде нескольких десятков тысяч. Понятно, что эти господа, набранные с борка да с сосенки, часто люди едва грамотные, с нравственностью более чем сомнительною, держат всегда сторону хозяев и в случае каких-нибудь недоразумений между рабочими и приисковою администрацией решают их обычным сибирским средством – нещадною поркой…
– Есть такие горные исправники, что по нескольку лет сами находятся под следствием, – рассказывал мне, между прочим, мой спутник сибиряк. – Я знал одного такого. Благодаря его истязаниям двое рабочих умерли… Кажется, он и до сих пор благополучно исправником… Денег у него много… Следствие можно тянуть без конца… Это в Сибири – обыкновенная история. А жаловаться некому… Да и к кому пойдет жаловаться какой-нибудь бродяга?
Наш спутник еще в Екатеринбурге учил нас, как надо прессоваться в тарантасах, которые мы достали в конторе г.Михайлова, заплатив по двенадцати рублей за проезд.
В 1 часу дня наш караван двинулся. С первой же станции пошла убийственная дорога: или выбоина, или непролазная грязь в виде месива, по которому лошади ступали шагом, и наши колымаги ныряли словно в волнах. В тарантасах ночью температура была африканская, а в телегах холод убийственный. Где было лучше – в тарантасах или телегах – решить трудно. В тарантасах – были целы бока, а у нас хотя бока были избиты, но мы, по крайней мере, знали, где мы и что мы, и в беседе с ямщиками коротали время дороги.
Теперь, ввиду скорого окончания железной дороги от Екатеринбурга до Тюмени [57], тракт закрывается и, разумеется, содержится еще хуже прежнего. И станции, и лошади, и экипажи – безобразны. Есть, конечно, несколько хороших лошадей для проездов «особ»; но к услугам обыкновенных проезжающих лошади скверные. Разгон на этом тракте огромный.
Уж я не знаю, к счастию или к несчастию, но нам на станциях давали, вместо лошадей, отчаянных кляч, которые покорно выносят удары кнута, пускаясь в отваге отчаяния вскачь, и если их не хлещут, то плетутся шажком, опустив свои головы. И гнать-то их было совестно, тем более, что по этой адской дороге мало-мальски скорая езда заставляла со страхом смотреть на тарантас и опасаться, доедут ли они, или не доедут; ну, и за внутренности было страшно. И мы плелись все время шагом.
И ямщики нам попадались все какие-то убогие – то слишком ветхие, то, напротив, совсем ребята. На одной из станции нам даже предложили в ямщики к переднему Ноеву ковчегу, где помещалось семейство сибиряка, мальчонку лет десяти, который утешал испугавшихся было дам Ноева ковчега, что ему не впервой возить. Нам давали кляч и малолеток вместо ямщиков потому, что впереди нас ехал генерал-губернатор, и для него, разумеется, были оставлены самые лучшие лошади и самые представительные ямщики.
Уже на второй день нашего путешествия нам стали попадаться навстречу одинокие путники, пробиравшиеся по зеленеющему лесу с котомками на плечах.
– Ишь, по кормовые пошел, – заметил старик ямщик, указывая кнутом в сторону.
Я не понимал, что он хотел сказать, и спросил объяснения. Оказалось, что так подсмеиваются над беглыми, намекая этим, что они будут пойманы и снова возвратятся в Сибирь, но уже по этапу, получая кормовые деньги.
– А много здесь ходит беглых?
– Целыми косяками иной раз ходят, да только ловят их часто, – отвечал ямщик. – Как весна, смотришь, и выходит он, как зверь, из норы. По весне каждую тварь к воле тянет…
Погода стояла дождливая и холодная. Май месяц глядел сентябрем. Мы ехали день и ночь, боясь опоздать к тюменскому пароходу и напуганные рассказами о том, что по дорогам пошаливают, и поэтому по ночам старались не спать.
Наступила вторая ночь – темная, дождливая сибирская ночь. Тихо плелись мы по грязи, среди гудящего леса. И ямщики и седоки в тарантасах дремали. Лошади лениво, еле-еле ступали по вязкой грязи. Навстречу изредка попадались длинные обозы. Это везли кяхтинский чай к нижегородской ярмарке. Наконец занялась заря, и мрак ночи рассеялся. Мы начали дремать.
Вдруг наша тройка пугливо шарахнулась в сторону, и ямщик остановил лошадей, крикнув передним ямщикам остановиться.
Мы вышли из телеги и со спутником подошли к ямщикам.
У самого края дороги лежала фигура человека, покрытого зипуном.
Ямщики молча потрогивали его кнутовищами и тихо покачивали головами.
– Должно, мертвый! – проговорил один из них.
Никто не решался удостовериться в этом. Все как-то брезгливо сторонились от лежавшего человека.
Мы со спутником отдернули зипун и при слабом свете рассвета увидали безжизненное лицо старого мертвеца. У виска, около шапки, видна была запекшаяся кровь. Тело его хотя и было холодно, но еще не окостенело. По всему видно, что смерть произошла недавно. Мы снова накрыли его и молча разошлись.
– Смотри, на станции не болтай, – проговорил один из ямщиков, обращаясь к другим.
Кто был этот старик, брошенный у дороги, – бродяга ли, мирный ли крестьянин, убитый кем-нибудь, кто знает?
– Должно быть, жиган, – сказал нам ямщик, садясь на облучок, – верно, обозники прикончили.
Могло и это быть. Подобные случаи не редкость по сибирским дорогам. Между бродягами и обозниками давно уже идет война не на живот, а на смерть. Эти рыцари больших сибирских дорог, собравшись шайкой, выезжают на тракт и сторожат обозы с товарами. Ночью, когда возчики спят, они набрасывают нечто вроде мексиканских лассо, с крючьями на концах, на лошадей и отбивают обозы с товарами.
Такие же точно лассо употребляются и в городах с целью грабежа. Даже в таком относительно большом городе, как Томск, такие факты не редкость. Грабители выезжают в кошеве [58] и, завидя где-нибудь в глухой улице путника, набрасывают на него аркан, тащат его за собой за город и там грабят. Хроники сибирских газет полны описанием таких происшествий, остающихся в массе случаев нераскрытыми. Одно время в Томске была настоящая паника. По вечерам не выходили из квартир и даже днем не выходили без револьверов. В одну неделю были раскуплены все револьверы в лавках.
«Караул, грабят!» – так начиналась передовая статья одной местной газеты, и в хронике того же нумера сообщался ряд происшествий за неделю, напоминающих несколько о жизни в американских прериях в куперовские времена. [59]
Я слышал целые легенды про заседателей, прикрывающих убийц, про частных приставов, устраивающих, в негласной компании с ворами, грабежи лавок и домов, про исправников, которым осторожные фальшивые монетчики сбывали фальшивые деньги. Ворованные вещи часто являются во владении охранителей безопасности и при следствиях они же помогают попавшимся давать показания. Бродяги, скопляющиеся в городах, являются одною из доходных статей, пополняя цифру крошечного жалованья, получаемого полицейскими агентами в Сибири. Начальство прикажет устроить облаву, – бродяги своевременно предупреждены, и в руки полиции попадают все люди с паспортами, которые, просидев ночь в каталажке и заплатив по рублю, выпускаются.
На сибирских «вечерах», между винтом и закуской, разговоры всегда ведутся на эту благодарную тему, и рассказы неистощимые.
– Обокрали меня года четыре тому назад, – рассказывал один томский обыватель, – и в числе украденных вещей были отличные стенные часы. Прошел год, о вещах не было ни слуху ни духу. Вдруг вижу: подъезжают к моему дому полицейский чин с каким-то субъектом. Впускаю, спрашиваю, что угодно. Оказывается, что полицейский чин приехал предложить мне некоторую сделку – возвратить мои часы, украденные привезенным им с собою субъектом, а я за это должен помочь ему в одном деле, бывшем у него в думе. Я отказался от этой чести и даже от часов, но полицейский все-таки великодушно возвратил мне часы.
– Пропало у нас в конторе ружье, – начал, в свою очередь, инженер.
– И ружье это оказалось потом в полиции, – перебили его.
И все в таком роде…
Вот она какова, эта дореформенная Аркадия!
Высшие представители администрации бессильны прекратить подобное положение дел, даже при добром желании. На место выгнанного Иванова является такой же Петров. И этот Иванов, уволенный из одной губернии, едет в другую и там получает место, тем более, что места могут быть прямо куплены при посредстве такого же Иванова или Петрова, сидящего в канцелярии.
Все это, разумеется, известно и высшей администрации из отчетов, представляемых местными губернаторами. Отчеты эти рисуют нередко мрачную картину – положение Сибири… И сибиряки ждут не дождутся реформ, которые бы сравняли далекую окраину с остальными русскими губерниями.
Вот она наконец и граница Сибири. Два столба, один каменный, другой деревянный, с гербом Тобольской губернии, указывают въезд в страну, «где мрак и холод круглый год». [60] Надписи на столбе подчас трогательные, но не имеют, однако, безотрадности надписи над Дантовым адом: «Оставь надежды навсегда». [61] Напротив, юмор русского народа выразился и в этих, иногда своеобразных надписях: «Поминай как звали». «Кланяйся в Нерчинске товарищам». «Ищи ветра в поле». «До свидания, Сибирь-матушка!» и тому подобн. Есть и нацарапанные стихотворные произведения, и в них юмористика преобладает над лиризмом.
Солнце ласково греет сверху, освещая зеленеющие, по бокам дороги, густые, болотистые леса. Дорога делается еще убийственнее, лошади ступают буквально шагом, с трудом вывозя тарантасы и телеги из непролазной грязи. К 11 часам утра мы добрались до села Успенского, предпоследней станции перед Тюменью, села замечательного тем, что почти все население занимается кустарным производством так называемых тюменских ковров. Ковры эти весьма недурны и дешевы, только краски и узоры их весьма безвкусны. Они распространены по всей Сибири, и значительная часть их идет в Петербург и Москву.
Вид этого большого сибирского села невольно поражает человека, привыкшего видеть убогие, черные русские деревни. Постройка грубая, аляповатая, но прочная. На лицах мужиков нет той забитости, которую вы встретите в России; видно, что материальное благосостояние их лучше.
До Тюмени оставалось тридцать верст, которые мы проехали в шесть часов. Усталые, разбитые, грязные, увидали мы наконец Тюмень, первый сибирский город, разбросанный по оврагам, мрачный, грязный, с огромным белым каменным зданием на въезде. Нужно ли прибавлять, что это был острог?
В гостинице мы несколько пришли в себя после путешествия.
Пообедав, я отправился поскорее на пристань брать билеты и без труда получил для себя каюту II класса. Как характеристику нравов, отмечу следующую черточку. Когда я брал билет на пароходной конторке, молодой конторщик обратился ко мне с обычным сибирским вопросом: «чьи вы будете и куда изволите ехать?» С тех пор это сибирское «чьи вы будете» уж не оставит вас нигде, куда бы вы ни зашли: в лавку ли, заговорили ли с пассажиром, после первых слов вам неизменно зададут этот вопрос.
На пароходе уже толпились переселенцы. Пароход производил впечатление весьма удовлетворительное, каюты были чисты, и цена за девять дней пути относительно недорога (за место II класса 14 руб., а за семейную каюту – по числу мест – по 16 руб. за место).
Хотя Тюмень – один из очень старых сибирских городов (основан в 1586 году), жителей в нем, по суворинскому календарю, считается около 16 тысяч человек и, как перевалочный пункт, он имеет известное значение, тем не менее никакой привлекательности не представляет. Деревянные низенькие дома, широкие пустыри, грязные и безлюдные улицы. Тюмень – главный пункт рассылки арестантов по дальнейшим местам. Здесь находится главная экспедиция о ссыльных. Здесь, в Тюмени, все уголовные арестанты распределяются по всем местам Сибири и отправляются партиями. Наплыв арестантов бывает так велик, что буквально и острог и пересыльная тюрьма переполнены. Вследствие такой скученности тиф и другие болезни, разумеется, косят людей.
Не одна, впрочем, Тюмень отличается такими тюрьмами. По словам официальных отчетов и рассказов знающих дело людей, тюрьмы в Сибири и этапы представляют собою нечто невообразимое. Трудно изобразить словами весь ужас положения людей, скученных в небольших пространствах огромными массами. В Томске, например, дело доходило до того, что тифозных больных, за недостатком места, клали целыми рядами на полу, и смертность доходила до поражающей цифры. Что же касается этапов, то они буквально представляют собой клоповники, и еще недавно высшее местное начальство предписывало циркуляром обратить внимание на содержание их в исправном виде.
Но циркуляры – циркулярами, а жизнь – жизнью, и побывавшие на этапах рассказывают про них просто невероятные вещи. В крошечном помещении скучиваются вповалку мужчины, женщины и дети, и их на ночь запирают. Что происходит там, об этом лучше не рассказывать.
Пароход отправлялся в два часа ночи. В десятом часу мы уже были на пароходе и уложили детей спать. Наш добрый гений, спутник-сибиряк, советовал мне запастись кое-какою провизией на дорогу и, главное, хлебом, так как на пароходе все дорого, а иногда и просто бывает нельзя достать. Я поспешил отправиться снова в город. Город уже спал, только в некоторых домах светились огоньки. Стоял чудный, тихий вечер. Невольная тоска охватила меня, когда я проезжал по этим глухим, пустым, угрюмым улицам. Каково же живется человеку, не привыкшему еще напиваться с утра, в каком-нибудь еще более глухом захолустье, вроде Нарыма или Вилюйска?
Невольно припомнились стихи поэта:
Да… страшный край… Оттуда прочь
Бежит и зверь лесной,
Когда стосуточная ночь
Повиснет над страной. [62]
– Вот тут у полек хорошие булки, – прервал мои размышления извозчик, останавливаясь у маленькой двери, над которой была какая-то вывеска.
Я вошел в крошечную комнатку, слабо освещенную тусклым светом крошечной лампы. На прилавке лежали булки и разные печенья, и в комнатке пахло свежим хлебом.
Из-за ситцевой занавески вышла сморщенная, худенькая, маленькая старушка и необыкновенно вежливо и деликатно спросила:
– Что пану угодно?
Она была одета в каком-то затрапезном платье, в разорванной кацавейке, но что-то и в манере и в выражении этого худенького лица, со слезящимися глазами, говорило, что эта старушка знала когда-то лучшие времена. В лице ее точно замерла какая-то старая, покорная скорбь. Я не сомневался, что передо мной была женщина, принадлежавшая когда-то к так называемому обществу.
Мы разговорились. Скоро из-за занавески вышла другая старушка: высокая, сухая, крепкая, с более энергичным выражением лица. Это была ее младшая сестра.
Их история оказалась очень простою и печальною историей. Они принадлежали к одной из довольно зажиточных польских фамилий, были сосланы на каторгу за восстание в 63-м году [63], имения их были конфискованы, а теперь они, давно прощенные, но всеми забытые, доживали свой печальный век в Тюмени, добывая себе кусок хлеба пекарней.
– Отчего вы давно не вернулись домой? – спросил я.
Ответ обычный: вернуться дорого. Тем не менее они не теряют надежды умереть на родине.
– Мы уже давно собираемся, – заметила младшая сестра, – и в прошлом году чуть было не уехали, да вот сестра заболела. Мы до сих пор не привыкли к здешнему климату, хотя должны были бы ко всему привыкнуть в 20 лет, – прибавила она, улыбаясь скорбною улыбкой. – Бог даст, еще вернемся и умрем на родине.
– Родные ваши живы?
– Почти никого нет.
– Да, всего пришлось испытать, – заговорила опять маленькая, сморщенная старушка и вздохнула.
– Этой жизни не забудешь! – прибавила младшая сестра.
Я пожелал им поскорей вернуться на родину, и мы распрощались.
Мой возница, тоже из ссыльных, попавший из Курской губернии в Сибирь, как он объяснил, «за то, что любил чужих лошадей», и давно уже имевший право возвратиться в Россию, очень хвалил этих старушек-полек.
– Тихие, аккуратные старушки, – говорил он.
Впоследствии мне часто приходилось встречать поляков, сосланных сюда за польское восстание и оставшихся в Сибири. Большая часть из них занимаются торговлей, ремеслами, содержат кабаки, некоторые находятся на службе. Вообще они как-то лучше русских умеют устраиваться, именно потому, что не брезгуют никакими занятиями.
Большинство же остальных ссыльных обречено почти что на нищету. Достать им какие-либо занятия, без помощи администрации, трудно; да и какие занятия могут быть в какой-нибудь сибирской дыре или в якутских улусах [64]? В больших городах, где могли бы найтись занятия, дают их неохотно, боясь, как взглянет на это местная администрация. Правительство выдает в пособие политическим ссыльным по шести рублей [65] на человека и таким образом избавляет многих буквально от голодной смерти.