«Я долго лежал распростертый на ложе равнодушия.
Оно не казалось мне жестким, и никакие сны Эдема не сходили на хладную главу мою.
Но внезапно явилась предо мною девушка нежного возраста. Одежда ее была проста; однако и в ней она казалась прекрасною, как золотой сосуд, наполненный душистым напитком.
Обходя комнату искусными кругами, она уподоблялась молодой змейке, играющей в цветущих кустах.
Имя твое, Пембе[1], есть цвет розы, самого прекрасного из цветов.
Ты сладка и свежа, как зерна гранаты, облитые розовою водой и посыпанные сахаром.
Я не ищу ни долговечности, ни богатого содержания; пусть жизнь моя будет кратка и содержание бедно; но чтоб я мог покойно веселиться с тобой.
Я молчу, Пембе. Пусть соловей громко поет о любви своей в садах персидских. Я не буду следовать его примеру. Я лучше буду нем как бабочка: безгласная, сгорает она на любимом ею пламени!»
Так, засветив лампу, писал ночью в своей приемной молодой албанский бей Гайредин.
Гайредин-бей был женат, а танцовщица Пембе приехала с своею теткой и с другими цыганами-музыкантами из Битолии.
Гайредину было тогда двадцать шесть лет, а Пембе шестнадцать.
Гайредин-бей был из старой дворянской[2] семьи Эпира: дом отца его и теперь стоит на горе в городе Дельвино; он обнесен стеной, в которой до сих пор видны бойницы для ружей. Село с селом, род с другим родом и семья с семьей вели еще недавно кровавые войны.
Мирный путник любуется на веселый вид Дельвино, на зеленые холмы и белые жилища его, но бойницы чернеют едва заметными щелями в простых сельских стенах, и гордый дух албанского вождя еще дышит прежним удальством.
Албанец любит лишь войну, корысть и гостеприимство; еще недавно он одинаково был чужд и турку, и греку, и одинаково друг им, когда ему это было выгодно.
В личных делах албанский горец верен дружбе и слову; он любит кровь и месть и не боится смерти.
Его одежда прекрасна даже и в бедности, и поступь его изящна и легка.
Старый отец Гайредина, Шекир-бей, имел все лучшие свойства своих соотчичей, но не имел их злобы и корыстолюбия. Он был весел и добр; кормил без нужды огромную прислугу на три разные стола, потому что мусульмане не хотели есть с греками, а греки с мусульманами, и ни мусульмане, ни греки не хотели есть с цыганами, которых он тоже не гнал со двора.
Простодушное гостеприимство его славилось повсюду, и нищий находил у него в людской ночлег и пищу, точно так же, как бей и купец в его селамлыке[3].
Когда его посещали христиане, он давал им полную свободу обращения: не сидел сам на диване неподвижно два часа, как делают другие старые турки, стесняя своею важностью усталых путников и гостей, которым хочется размять ноги. Нет! Он гулял по комнате, вставал и садился как хотел, и просил всех делать то же, говоря: «Что значит слово франк? Слово франк, я узнал от людей ученых, значит свободный человек, развязный человек. Вот в этом смысле и я франк. Свобода! Делай что хочешь в моем доме! Спи не спи, ешь не ешь… Сиди, ходи… Это значит – франк!»
Христиан он любил больше, чем любят их другие мусульмане; в жизни его был один великий случай, от которого по гроб не могло остыть доброе чувство.
Еще он был очень молод, когда отец его подарил ему в рабы прелестную сироту-гречанку, взятую в плен на островах во время борьбы за независимость Эллады.
Ей было всего четырнадцать лет, и звали ее Мариго. Когда Шекир, сам еще почти мальчик, остался с ней наедине, Мариго заплакала и, простирая к нему руки, сказала: «Господин мой, я твоя. У меня нет ни отца, ни матери; их убили; делай со мной, что хочешь. Только одно слово я тебе скажу. Пожалей ты меня, я боюсь!»
Шекир оставил ее в покое; потом уже ласками, подарками, братским участием он склонил ее к сближению. Раз преодолев свой детский страх, рабыня пристрастилась к Шекиру всеми силами души. Верований ее не касался никто: она продолжала ходить в церковь, и в посты ее кормили особо. Старые родители Шекира тешились и на доброту сына, и на ребяческий первый страх, и после на покорную привязанность маленькой гречанки. «Дети, малые дети!» – говорили, смеясь, друг другу отец и мать Шекира. Когда женили Шекир-бея на богатой девице, жизнь рабыни, конечно, стала хуже, но не надолго. Скоро пришлось ей щедро заплатить своему господину за его благодушие и любовь.
В сорок восьмом году восстала против султана вся южная Албания. Турки требовали от албанцев набора в султанское войско и податей, которые свободным горцам казались непомерными. Албанская знать не забыла еще, как изменнически расстрелял паша в Битолии возмутившихся Арсмана и Вели-бея, пригласив их туда примириться. Албанцы согласились все притвориться сначала покорными и выставить начальниками людей простых, но не менее их самих способных быть вождями. Кровавая борьба возгорелась около Дельвино, Аргирокастро и Янин. Бунтовщиков вел к победам простой селянин Гионни-Лекка[4]. Албанцы везде громили султанские отряды; но правильная сила взяла, наконец, верх над народным ополчением… Запертый сераскиром в Лапурье, Гионни-Лекка думал лишь о собственном спасении. Люди его один за другим покидали его. Сераскир решился тогда нанести удар мятежу. В Дельвино, в Берат, в Тепелен и в другие селения и чифтлики[5] албанские ворвались турки и начали хватать и вязать богатых беев, которых давно подозревали в тайной помощи восставшим. Схватили Башьяр-бея, Тахир-бея, трех сыновей Тахир-абаза, Абдул-бей-Кокка; а в Дельвино не нашли старого деда Гайредина и взяли Шекир-бея, отца его. Жена Шекир-бея была в то время беременна; когда услыхала она крики женщин, пальбу, страшные голоса солдат и плач детей, младенец умер в ней, а за ним умерла и она сама, без мужа и свекра, на руках Мариго. Шекир-бея и всех других албанских беев турки, связав, отправили в Царьград, где их ждала тюрьма, а может быть, и смерть. Похоронив свою госпожу, Мариго взяла на руки маленького Гайредина и поехала в Царьград. Там, выждав минуту, когда сераскир-паша выезжал верхом из ворот своих, она схватила его лошадь за узду и, подавая ему сына, сказала:
– Убей, паша, и нас, когда хочешь погубить отца его!
– Ты христианка? – спросил сераскир, которого поразили ее красота и отчаяние.
– Да, – сказала Мариго.
– Рабыня? – спросил сераскир.
– Да, – отвечала Мариго.
– Если ты христианка и рабыня, и любишь его так, и не ищешь своей воли, так я думаю, Шекир-бей хороший человек, и мы отпустим его.
Возвратившись в свое имение, Шекир-бей сказал Мариго:
– Теперь я вдов; пусть гнев Божий разразит меня, если я возьму когда иную жену, кроме тебя, Мариго… Ты будешь моя жена и моя радость. Ходи в церковь, а я буду ходить в мечеть; держи пост, а я буду держать Рамазан.
Так Мариго стала законною супругой Шекир-бея; а Гайредин и прежде был законным; дети рабы, по закону мусульманскому, дети того же отца, и обиды им нет никакой.
В 54 году, когда Гривас хотел освободить Эпир от турецкого ига, Шекир-бею пришлось послужить султану мечом. Он не грабил и не жег христианских сел, подобно другим албанцам; он только с отрядом баши-бузуков принял участие в нападении Абди-паши на селение Коцильйо, в котором заперся Гривас, на двухчасовом расстоянии от Янины.
Шекир-бей первым заметил, что в тылу турецкого отряда спускается с гор врассыпную толпа паликаров, посланных греческим капитаном Зервою на помощь Гривасу. Абди-паша гордился и не хотел отступить, но Шекир-бей уговорил его, зная лучше местность, и небольшой султанский отряд был спасен.
Благодарил его султан и взял за это его сына в Константинополь на обученье.
Гайредин обучался там европейской вежливости; выучился хорошо по-турецки и по-персидски и немного по-французски; греческий же язык ему был как родной с детства. В Янине и настоящие турки по-турецки не знают, а говорят по-гречески.
Вызвал старый Шекир-бей сына в Дельвино и был рад его успехам, однако сказал:
– Не след тебе служить писцом при пашах; это дело цареградских пуштов; пишут, пишут они, а Турция все несчастная, и все франки и русские в ней командуют. Ты живи здесь своими доходами, и я тебя скоро женю. А как султан обучать тебя велел и сделал человеком, так ты можешь ему и мечом послужить, как служил отец твой…
Гайредину сначала жалко было расстаться с Босфором, с каиками, которые, как стрелы, мчась по тихому проливу, несут веселых людей, с гуляньями и музыкой, с театрами в Пере, с друзьями и с богатыми банями цареградскими. Но противоречить отцу он не мог, остался и привык.
Невесту нашел ему отец богатую. Звали ее Эмине, и она была по роду и родству еще знатнее Гайредина: одних баранов у отца ее Абдул-паши были тысячи…
Сам Абдул был уж стар, но еще бодр; почетное название паши он получил не по чину и долгой выслуге, а в один год за службу против Гриваса; он был жаден и жесток; один вид его был страшен; и рост, и дородство, и злые глаза навыкате, – все в нем было, чтобы наводить ужас. Сколько сел христианских сжег и ограбил он, преследуя Гриваса! Сколько мирной крови пролил! Янинские турки говорили, что сабля его заговорена одним святым шейхом, удлиняется, когда Абдул прочтет молитву, и достигает издали бегущую жертву.
Дочь его, Эмине-ханум, жена Гайредина, ничуть на него не была похожа; она была тихая и добрая женщина.
Уже у Эмине было двое детей от Гайредина: мальчик Иззедин и девочка грудная, когда Гайредин-бей встретил Пембе на еврейской свадьбе.
Еврей Ишуа был самый богатый янинский банкир, и паши, и консул не пренебрегали его знакомством.
Гайредина он знал давно и не раз давал ему денег, а Гайредин всегда в срок уплачивал ему или из отцовских доходов или из женского имения.
Ишуа выдавал младшую сестру свою за молодого еврея, Марко, телеграфного чиновника Порты.
Свадьба была богатая, одни одеяла атласные, шитые знаменитым золотым янинским шитьем, стоили пять тысяч пиастров.
Незадолго до свадьбы Марко с сестрой Ишуа Гайредин-бей соскучился в своих горах и приехал один без жены и детей в Янину, где у него был свой дом с видом на озеро и на древнюю крепость, поросшую плющом.
В тот же день посетил его один грек, доктор Петропулаки. Он был знаком с ним еще в Константинополе, а когда Петропулаки, сам родом эпирот, переселился на житье в Янину, Гайредин-бей стал всегда прибегать к нему, когда кто в доме был нездоров. Они были очень дружны с Петропулаки.
Петропулаки был человек еще молодой и холостой; одевался он франтом; высокая шляпа его была по последней моде, и без перчаток он на улицу не выходил.
Доктором считался он знающим, воспитывался в Париже и Германии, приобрел много денег, несмотря на то, что Янина полна докторами, и любил повеселиться. Человек он был души не дурной и легко привязывался к тем, кого долго лечил; так полюбил он и семью Гайредина. Сверх того отец Гайредина, Шекир-бей, сделал много пользы родным доктора во время прежних беспорядков.
Когда Петропулаки пришел к бею, первое дело стал он упрекать его за фустанеллу.
– Сними ты этот варварский костюм! – сказал он ему. – Человек ты образованный, а одеваешься как простой.
Гайредин, краснея, отвечал ему, что он только в Дельвино «носит простую одежду», а что в Янине он одевается по-европейски.
Доктор с чувством приложил руку к сердцу и сказал, закрывая глаза:
– Я тебя люблю и уважаю, Гайредин-бей, и прошу тебя… переоденься скорее. Ты знаешь, я человек крайне нервный, и фустанелла раздражает меня, особенно в человеке такой хорошей фамилии и столь образованном, как ты…
Гайредин переоделся; вместо расшитой тончайшим золотым шитьем куртки с откидными рукавами, вместо пышной фустанеллы и красных чарух[6] он надел серое пальто и брюки. Это платье было куплено им готовое у жида для представительности в Янине.
– Вот это дело другое, – воскликнул Петропулаки, – благодарю тебя за приязнь, бей-эффенди мой. Теперь я вижу пред собой человека, а не дикого зверя. Ты прости мне, я говорю это тебе, как другу; я и родные мои отцу твоему жизнью обязаны, быть может… Ни вы, албанцы, ни мы, греки, не пойдем вперед, пока последнюю фустанеллу не выбросит за окно мужик в самой отдаленной деревне. Посмотри, в Европе всякий хлебопашец так же одет, как консул или посланник… Все одно…
– Да, это, конечно, так, – отвечал Гайредин, – пора бы все эти закоснелые вещи бросить; я и в деревне ношу, потому что, знаешь, народу это приятнее…
Поговорили они еще по-приятельски и собрались вместе на свадьбу к Ишуа, – доктор во фраке, белом галстухе и круглой шляпе, а Гайредин – в сером пальто и феске.
Свадьбы в Янине празднуют и евреи и греки ночью.
На еврейских свадьбах гости жениха сбираются у жениха в доме и веселятся до полуночи, а в полночь с зажженными свечами идут в дом невесты. Выведут из внутренних покоев невесту; поставят ее вместе с женихом пред камнем, покроют их обоих белым покрывалом. Читается молитва; новобрачным дают пить вино; жених разбивает стакан о камень; мужчины кругом поют; к голове молодых прикладывают по нескольку раз живого петуха… Обряд кончен, и шествие трогается опять с зажженными свечами по тихим улицам. Музыка играет впереди; дети поют, пляшут и кричат вокруг музыкантов. Толпа идет медленно; невесту поддерживают под руки, она должна быть слаба, потрясена, убита… Она не смеет поднять глаза на веселую толпу…
В доме молодого опять все поют, едят, поют и пляшут до рассвета…
На свадьбе сестры Ишуа все было так, как бывает у других, но все было богаче и веселее.
На свадьбе, кроме доктора и бея, был еще французский консул и многие богатые греки и евреи.
Гайредин-бей сидел на диване в зале, между французским консулом и доктором Петропулаки, когда хозяин дома подошел к ним и спросил почтительно, не прикажут ли они плясать цингистрам.
– Как вам угодно, – отвечал французский консул.
И Пембе начала танцовать, звеня колокольчиками.[7]
Она плясала долго; выгибалась назад, кружилась и приседала, опять кружилась, и опять выгибалась назад как тростник… То шла медленно и скромно, нагибая бледную голову на сторону; то опять неслась, трепетала всем телом под звон меди и вдруг остановилась пред консулом, улыбаясь и звеня.
Консул дал ей наполеондор. Она остановилась пред беем, и Гайредин дал ей две лиры; доктор с досадой и презрением вынул пять франков.
– Какой варварский обычай! – сказал он Гайредину. – Как могли позволить этим побродягам просить деньги у гостей!.. Пригласить на свадьбу и грабить!..
– Нет! – отвечал Гайредин, которому Пембе уже понравилась немного, – зачем же у бедняков отнимать хороший случай…
– Что вы говорите, доктор? – спросил французский консул.
– Я ненавижу наше азиятство, наше здешнее варварство… – отвечал Петропулаки. – Что значит этот танец? Это может занимать каких-нибудь ремесленников или турецких солдат, а не нас… И вашему сиятельству вовсе не весело смотреть на такие презренные вещи после парижского кордебалета!..
– Нет, – отвечал французский консул, – я напротив того, люблю азятские вещие. Европа мне надоела… Когда я служил в Алжире и делал сирийскую экспедицию, я почти всегда, когда мог, одевался по-арабски. В вашей стране мне многое нравится…
– Ваше сиятельство слишком добры, – отвечал Петропулаки.
– Кордебалет мне надоел, – продолжал француз, – а этот танец имеет сходство с испанскою качучей или болеро…
– Конечно, – возразил, склоняясь, доктор, – сходство с болеро поразительное, но надо видеть Фанни-Эльслер, а не эту несчастную Пембе…
– Фанни-Эльслер в последнее время была очень толста… Tandis que cette petite morveuse de Pembé me semble…
– Не отрицая ее грации, я только говорю, что эти бледные лица не в моем вкусе.
– Это дело вкуса, – сказал консул. – Вы доктор и, конечно, материалист, а я люблю девушек таких, как эта Пембе, – бледных, болезненных и воздушных… Поди сюда, мое дитя… вот тебе еще деньги, купи себе хорошее платье и новый тамбурин… Ah! la pauvrette! Elle est bien heureuse maintenant.
Доктор сказал консулу, что у него, должно быть, предоброе сердце.
– Vous le croyez? – спросил консул с презрением.
Гайредину было очень приятно, что такой просвещенный человек, француз и консул, хвалит Пембе. После этих похвал танцовщице и всему азиятскому он стал смелее.
Консул вскоре удалился. Гости пошли за невестой и привели ее.
После консула Гайредин был выше всех по званию. По его предложению, хозяин опять заставил плясать Пембе, которую отправили вниз есть со слугами. Когда она кончила и почтительно присела наземь пред ним, прикладывая руку ко лбу, он дал ей еще несколько золотых.
Уже стало светать, и с гор над Яниной подул прохладный ветерок, когда Гайредин-бей сел на лошадь, которую подвел ему его молодой араб.
Проезжая по двору, он в толпе слуг и гостей увидал Пембе; она сидела, пригорюнившись, на камне, и при утреннем свете лицо ее показалось бею еще бледнее и грустнее.