Когда-нибудь, во времени без горизонта, она, наверно, вспомнит, как тетя Адела ставила по вечерам эту пластинку, где пели то хором, то соло, вспомнит, как накатывала неясная грусть, когда голос звучал одиноко, то женский, то мужской голос, а затем снова согласный хор, и поют не разбери-поймешь о чем, зеленая этикетка со словами: Nunc dimittis [1], Те lucis ante terminum [2], это латынь – объясняет тетя Лоренса, они поют о Боге, о божественном, а она, Ванда, мучительно не понимает, почему ей делается грустно, так же, как у Тереситы, когда они вдвоем слушают пластинки Билли Холидей [3], слушают и курят, потому что мать Тереситы в офисе, а папа занят делами или спит наверху, как положено в сиесту, и, значит, кури себе безо всяких. Голос Билли Холидей всегда приносил какую-то сладкую печаль, хотелось лечь и плакать от счастья, и так хорошо вдвоем с Тереситой в ее комнате: закрытое окно, полно дыму от сигарет и поет сама Билли Холидей. Дома Ванде строго-настрого запрещали петь эти песни, незачем, Билли Холидей – негритянка, да еще умерла от наркотиков; тетя Мария чуть что, заставляла Ванду лишний час сидеть за пианино и разучивать арпеджио, а тетя Эрнестина, ей бы только возмущаться современной молодежью, начнет говорить – не остановишь. Те lucis ante terminum летело по гостиной, где тетя Адела шила, устроившись возле стеклянного шара, заполненного водой, который собирал – так красиво! – весь свет настольной лампы. Хорошо еще, что Ванда спала в комнате тети Лоренсы, в одной постели, и никакой латыни, никаких поучений – не кури, не водись с кем попало, тетя Лоренса, помолившись, гасила свет и какое-то время они говорили о чем придется, но чаще о Гроке [4], их любимой собаке, и Ванда, умиротворенная, засыпала, прячась от печали большого дома в тепле, возле дорогой тети Лоренсы, которая тихонько, почти как Грок, посапывала, свернувшись калачиком, ну в точности, как теплый лохматый Грок на коврике в столовой.
– Тетя Лоренса, сделай так, чтобы мне не снился этот человек с искусственной рукой! – плакала Ванда ночью, очнувшись от страшного сна. – Ну сделай, сделай!
Однажды Ванда взяла и рассказала все Тересите, но та – рассмеялась, а какой тут смех, вот тетя Лоренса совсем не смеялась, она утирала Ванде слезы, поила водой, все, все, успокойся, и постепенно отступали, куда-то проваливались страшные видения, какая-то смесь воспоминаний о прошлом лете и ночных кошмарах, человек, похожий на мужчин из альбома, который прятал отец Тереситы, яркая луна, глухой переулок, где прямо к ней медленно движется этот человек в черном, подходит почти вплотную и смотрит в упор – очки в круглой металлической оправе, на лице тень от котелка, жесткая полоска губ, и вдруг перед ней его правая рука, Ванда бежит с диким воплем, спасаясь от чего-то ужасного, и… стакан воды, ласковый голос тети Лоренсы, – ну все, все, успокойся, детка, и медленное боязливое возвращение в сон, который длится чуть не до обеда, а потом тетя Эрнестина со слабительным, легкий супчик, уговоры, ахи-охи, снова их дом, снова Nunc dimittis, a потом – ладно, так и быть, сходи к своей Тересите, она конечно не внушает доверия, чего ждать при такой мамаше! Поди, еще научит нашу девочку каким-нибудь гадостям, ну хорошо, пусть развлечется, а то сидит-скучает, вон прежде девочки вышивали в сиесту, гаммы разучивали, а теперь.
– Знаешь, твои тетки не просто дуры, а с большим приветом! – сказала Тереса, протягивая ей сигарету, украденную из пачки отца. – Не повезло тебе с ними, киса. Надо же – слабительное! Нашли, что дать! Так подействовало или нет? Ой, слушай, вон что мне принесла Лола, здесь осенние моды! Нет, сперва посмотри на фотографии Ринго [5], прелесть, правда? А эта – в распахнутой рубашке? Видишь, какой волосатенький?
Потом Тересите захотелось узнать, что с ней все-таки было и поподробнее, а Ванда сбивалась, ну как ей сейчас говорить про это, если вдруг перед глазами – она бежит, несется, сломя голову, по незнакомому переулку, и это вовсе не сон, хотя все почти так же, как во сне, в самом его конце, а весь сон она забыла, проснувшись от собственного крика. Вот тогда, прошлым летом, она бы рассказала Тересите, если б не боялась, что та проболтается тете Эрнестине. В то лето Тереса еще бывала у них, и тетушки за столом – возьми сливочную помадку, съешь пирожок – выуживали у нее потихоньку все, что хотели, а потом вдруг разругались с ее матерью. Тереситу в дом больше не пускали, но Ванду к ней – время от времени, особенно, когда в доме гости, и без нее куда удобнее. Теперь Ванда могла бы рассказать все без утайки, только зачем? Все так– спуталось, перемешалось, ее страшный сон был в точности, как то, другое, вернее, наоборот, то другое, что случилось взаправду, стало частью ее страшного сна, и вдобавок все почему-то очень похоже на картинки из альбома у Тереситы, на те нарисованные улицы, где, как в ее ночном кошмаре – ни конца, ни начала.