Моему отцу
Гнать, дышать, смотреть и видеть, держать, слышать, ненавидеть, и зависеть, и вертеть, и обидеть, и терпеть.
Список исключений из правила о глаголах I спряжения русского языка
Потом наступило утро. Марьяна проснулась дома, и дом этот был ее. Все в нем было ее: изрешеченные солнцем шторы, рассохшиеся обои, скол на антикварном комоде. Шаги отца – так, по крайней мере, запомнилось – тихие, гулкие, звон ложки в огромной чашке. Пыльные книги – стоит провести пальцем по корешкам, и они станут серыми. Прошлогодний тополиный пух на этажерке, покрытые плесенью научные журналы, расправилки, пинцеты, булавки, распятые бабочки – все, кроме алкиноя, черного парусника; на пожелтевшем снимке, маленькая и загорелая, она сама держит его на раскрытой ладони. Жуки покорно спят под стеклом – и не они одни теперь здесь мертвы.
Мама Марьяны называла отца зверобоем, спрашивала: «Тебе что, больше делать нечего? Сколько ж можно?» – «Все люди зверобои, – отвечал он. – Если подумать». – «Ну вот и подумай, – говорила мама. – Вот и подумай».
Марьяна встала на табуретку, дотянулась до верхней полки, стянула потрескавшиеся коробки. Облако пыли взвилось над ней и легко осело – пришлось ладонью закрыть глаза, даже голова закружилась. На некоторых коробках сохранились завивающиеся кверху наклейки с именем отца, местом и датой – когда и где были пойманы экземпляры. На иных – Марьянино имя – детским выцветшим фломастером. В них в основном простейшие: комар, майский жук, бабочка-капустница, погибшая совершенно случайно и зря, – Марьяна хотела поймать ее, чтобы поближе рассмотреть, но не рассчитала и слишком сильно придавила ногой. Плакала долго. Отец успокаивал, говорил, что всей жизни-то у этой белянки в запасе на двадцать дней, и, возможно, девятнадцать из них она уже прожила, но Марьяна была безутешна: всего двадцать дней, а она и этого ей не оставила.
…Вдох – выдох. Где-то внутри – как на американских горках: из самого горла куда-то в живот – ухнуло, тяжело провалилось желание. Скомканные простыни. Спина, плечо и родинка на лопатке, сбившееся одеяло, теплый след на бедре. Марьяна протянула руку, чтобы коснуться, но испугалась почему-то и не смогла. Ей хотелось спросить, действует ли вчерашняя акция, но прервать сон она не решалась.
Как интересно вальсирует жизнь – едешь прямо, все время вываливаясь в мутное прошлое, никуда вроде бы не сворачивая, и вдруг заминка, остановка, подножка, и вот ты уже не чужой, а мой, не мимо прошел, а сел рядом или, наоборот, исчез, и ничего уже не случится.
Небо всю ночь било в набат. Это удивительное московское свойство, Марьяна от него в восторге: дождь может течь всю ночь, заходиться в ливне, биться в стекла почти истерически, исступленно, а утром – дороги сухие. Несколько маленьких картографических бесформенных луж в проталинах асфальта, и всё. Будто и не было. А ночью – ты же помнишь совершенно ясно – дождь был, и так тревожно спалось под его топот.
Что бы вам об этом ни рассказывали, дождь в Москве – это напрочь мокрая ирга, которую можно есть, упершись в подоконник разбитыми коленками в зеленке. Так помнит Марьяна. Дождь в Москве – это бурлящие канавы, через которые перепрыгиваешь, поднимая фонтаны мокрого песка, иногда промахиваясь и падая. Дождь в Москве – это лужи с пузырями, день рождения мальчика (забыла имя), который живет в доме напротив, запах акации по глинистому размытому двору, книжки с картинками, пограничник на посту в горке красного дерева, балерина из фарфора с отбитой ногой в голубой пачке – не сигарет. Дождь в Москве – это радио, шипящее, как шампанское, длинные, как змеи, гладиолусы, мокрые ноги в сандалиях, яблоня – совершенно дикая, бесплодная, посаженная отцом для Марьяны. «Будете расти вместе», – сказал он, но яблоня вместе не захотела.
Отец за столом читает книги, огромные пласты знаний продавливают старое дачное кресло с проеденной кем-то обивкой, ножки – изогнутые, низенькие, полны рваных ран от мышиных зубов. Отец пишет диссертацию, ходит в лес и возится там с сачком на болотах – это наука, вечером ездит на рынок с коробкой зубной пасты – это бизнес. Мама собирает смородину и варит варенье в тазу. Марьяне разрешают съесть пенку, пенка кислая и сладкая одновременно, и Марьяна боится, что ей в рот залетит пчела. Но отец говорит, что пчелы умные – настолько, что умеют показывать друг другу дорогу, как будто внутри у них есть встроенный компас. Есть ли им дело до ее рта?
Вечером родители играют в бридж с соседями. «Марьянка, расскажи стихотворение», – просит Алламихална, соседка слева. Осенью Марьяна возьмет у нее астры в газетном кульке, чтобы идти в первый класс. «Ахматову», – подсказывает мама. Марьяна ужасно ленивая лентяйка, и нет ей никаких оправданий, вот соседская Анька знает наизусть и Пушкина, и Чуковского, и – вы подумайте – даже Хармса, а Марьяна выучила только одно стихотворение и жует его, будто колеса застряли в густой колее. «Мурка не ходи там сыч на подушке вышит мурка серый не мурлычь дедушка услышит тихо не горит свеча и скребутся мыши я боюсь того сыча для чего он вышит», – монотонно декламирует Марьяна, раскачиваясь в разные стороны, как пьяница – она видела такого у гастронома, – а мухи налипают на сладкую ленту, свисающую с потолка. Стыд какой, какая скука, надо сбежать во двор.
Марьяна маленькая и не хочет учиться. Цифры ненавистные, буквы гадкие, выйдите вон из беседки, Марьяна хочет прыгать в кусты и давить крапиву, хочет, чтобы пришел соседский мальчик (забыла имя – жаль) и сыграл с ней в поезд. Они пойдут наверх по извилистой шаткой лестнице, из которой на каждом шагу сыплется вниз сухое истлевшее время, и придвинут к окну кособокую тумбочку без ноги. Мальчик без имени ляжет на кровать прямо под ветку ели, в последнем жесте протянувшую свою пожелтевшую, осунувшуюся руку, и Марьяна провозгласит: «Следующая станция – Бологое».
Смена декораций, и мальчик без имени (ну пусть будет Юра? Пусть.) – проводник, он спросит, где же Марьянин билет, и она протянет ему лист клена, на котором еще капли не высохли.
Смена декораций, и Марьяна – машинист. Она высовывается в узкое окно и кричит кустам сирени: «Переводите стрелки, я на первом, я на юг!» Ей нравится чай в железных подстаканниках, а Юре (или Диме? Черт, теперь будет мучиться) – кладовка, в которой много всяких фотографий, порой страшных, как, например, незнакомец в гробу, вазы с отбитыми ручками, циферблаты остывших часов и куча иного хлама. Марьяна вздыхает и идет зубрить неправильные английские глаголы. Лето впереди – бесконечное, как железнодорожные пути, жизнь впереди – вообще без конца и края.
Вдруг вспомнила, как все начиналось здесь, в этом городе. Никого еще даже не было. А вот папа был. Однажды Марьяна приехала сюда не гостем – жителем. Вошла в дом с кем-то в сердце, с длинной острой иглой в голове, которая колола ее всякий раз, когда кого-то с ней не было. Всегда то есть. Вошла с чемоданом, с сумкой – красной, длинной, во весь ее рост, сказала отцу, что она ненадолго, что это временно, что ей бы только взять одну крепость. Но поход затянулся, она заблудилась, дорога ушла не туда.
Однажды Марьяна пришла домой с одного из свиданий зареванная и решившая никогда никого больше не любить. Она была полна кем-то другим настолько, насколько ей позволяли ее размеры – от края до края. И было очевидно, что это плохая идея: так заполнять себя кем-то, но вычеркнуть тоже нельзя – только вместе с собой. Отец понимающе кивнул, сделал ей чай и пошел смотреть документалку про медоносных пчел. (Марьяна запомнила: говорили, что самые страстные любовные отношения – между пчелами и цветами, и она еще подумала: «Господи, что за бред!») А потом лежала на полу и плакала. На этом вот полу. Паркет елкой-палкой.
И вот сегодня ты здесь. Ты здесь?
Проснувшись, Марьяна очень тихо выбралась из-под одеяла, ноги узнали прохладный добротный пол – говорят, в 20-х годах прошлого века в этом доме жила одна властная женщина: не то начальница, не то жена наркома. Она распорядилась, чтобы в доме сменили полы – с казенных на дорогой паркет. Хватило на сотню лет: спасибо, мадам. Пол заскрипел, провожая Марьяну на кухню, но в спальне по-прежнему было тихо.
По пути открыла кладовку, и чугуном навалилась тоска. Санки, на которых отец возил ее зимой – ржавые, погнутые, с облупившейся синей краской, лыжи «Салют», на которых они однажды выехали в лес с его коллегами – кажется, только один раз это и было, стоило ли их покупать, – будильник с гравировкой «Время – деньги», открытка к какому-то Новому году, пачка рисунков: звери на кораблях, плывущие в неизвестные страны, тонкие тетради с заглавием «Жизнь насекомых», записка, исполненная неуверенной детской рукой синим фломастером: «Папа, извени, что не сказала спосибо».
Извини, что не сказала спасибо. Извини, что мы вообще почти не разговаривали. Извини, что не успели проститься. И что этот дом мне тоже не сохранить.
В спальне зазвенел будильник.
Время – деньги.
Ну и что будет дальше?
Марьяна живо представила – что.
Проснешься и скажешь: мне на работу пора.
Спрошу: завтракать будешь?
Ты скажешь: по пути что-то перехвачу, не переживай.
Да и что тут еще говорить?
Завтра у меня самолет. Нет смысла тянуть с прощанием.
Это всё – одно сплошное прощание. Такая вот цель визита.
Ты будешь долго искать ключи от машины в бездонной сумке. Они будут звенеть, но не находиться.
Потом найдешь.
Наверное, в этот раз стоит сказать спасибо?
Спасибо за эту ночь, скажу я, как в кино или плохом бульварном романе.
О чем ты говоришь, скажешь ты и поцелуешь меня в висок. Потом сжалишься и поцелуешь в губы.
Как будто и не было ничего.
Или наоборот – вот и все, что было.
По вторникам Марьяна ходит к психотерапевту. Ну как ходит? Они созваниваются в зуме, включают режим «конференция», и выглядит так, будто рядом сидят. При этом Марьяна сидит на лестнице дома. Или в саду. Или на набережной. Или в кафе. Или – как сейчас – в машине. Машина никуда не едет. Она припаркована на лужайке возле дома, и Марьяна использует ее как офис. Чтобы спуститься и сесть в машину, она даже не стала одеваться – на ней домашние шорты и майка, сверху толстовка Демьяна с логотипом университета, на ногах – резиновые сапоги.
Психотерапевт выглядит куда лучше. Она вообще очень красивая, но Марьяна уже не в том возрасте, чтобы влюбляться в собственного психотерапевта. Насколько Марьяна может доверять экрану, сегодня на ней пурпурная блузка и тяжелые серьги, она налила себе кофе в многоразовый стакан с цветочками и спрашивает:
– Что нового?
Марьяна отвлекается на собаку, которая задирает ногу возле колеса ее передвижного и недвижимого офиса, и пытается взглядом выцепить среди деревьев ее хозяйку – соседку с пятого этажа. Наконец она видит, как та выходит из-за платана, зажав телефон между ухом и плечом, подзывает собаку и примирительно машет ей, широко улыбаясь. Марьяна улыбается в ответ.
– Как с сексом? – продолжает психотерапевт, как будто заполняет анкету.
– Два раза было, – признается Марьяна, хотя признаваться в этом неловко.
– Кто был инициатором?
– Я, наверное. – Марьяна кивает соседке – та как раз взяла собаку на руки и уносит в другую часть парковки: пусть ссыт на автомобили, в которых никто не сидит.
– Умер мой отец, – говорит она, все еще улыбаясь соседке.
– Господи, – вздыхает Валерия – психотерапевта, кстати, зовут Валерия. – Примите мои соболезнования. Как вы?
Марьяне хочется заплакать, но она крепко держит себя в руках. Валерия, как и все остальные, должна быть уверена только в одном: она очень сильная.
– Нормально, – говорит Марьяна. – Хотя бывало и лучше.
– Вы были близки?
– Были, не были, – отвечает Марьяна, раздражаясь. – Какая разница? Он был моим отцом. Другого у меня не будет.
– Расскажите о нем, – говорит Валерия, когда Марьяна достает из бардачка припрятанную пачку сигарет и закуривает.
– Ян ненавидит, когда я курю, – сообщает она в камеру телефона. – Говорит, что сначала у меня отвалятся волосы, потом зубы. А еще такой: что за пример ты подаешь детям! Будто дети никогда не узнали бы, что люди курят, если бы не я. Мы живем в стране, где курит каждый второй, если не первый.
– Вы имеете право делать все, что хотите. Вы взрослая, – мягко напоминает Валерия.
Имаго. Заключительная стадия развития особи. Так сказал бы отец.
– С чего начать? – спрашивает Марьяна.
– Начните сначала, – говорит Валерия и тоже закуривает. – Как вы общались в детстве?
Марьяне нравится, что Валерия курит. Так они похожи на сообщниц. Она сразу вспомнила, как однажды курила на даче у Ольги. В доме, как всегда, были и муж, и сын, но та увела Марьяну за руку на веранду и протянула пачку. Они сидели бок о бок на каком-то бревне – эта часть дома еще была в ремонте, – и Марьяна вместе с дымом вдыхала теплый запах сосновых досок и духов, смешанный с летним потом. Мутные от дыма и пыльные от огородных работ – Марьяна помогала Ольге пересаживать розы, – они походили на пару из «Американской готики», не хватало только вил.
«Как у вас с Демьяном?» – спросила Ольга. «Все отлично, – пожала плечами Марьяна. – Передумали расходиться». «Это правильно, – сказала Ольга. – Не нужно делать резких движений». Марьяна смотрела на Ольгу и думала, что сейчас совершенно естественным было бы поцеловать ее. Но вместо этого, как всегда, не делала резких движений – никаких.
Валерия постучала в экран, как будто в окошко ларька. Марьяна кивнула.
– В детстве мы с отцом часто ездили за город наблюдать за насекомыми. Он был ученым, энтомологом. Иногда мы попадали на длинные перерывы между автобусами. Тогда нам приходилось стоять на шоссе и ждать попутку. Я маялась от скуки и жары, а он учил меня различать марки проезжающих машин. Типа: это «Фольксваген», это «Опель».
– А какая у вас машина?
– У меня?
– Ну вы же, кажется, в машине?
– А. У меня «Рено». «Рено» – говно.
Валерия рассмеялась в экран, и Марьяна тоже. Это очень кстати, потому что она точно не хотела бы плакать при ней.
– Продолжайте.
– «Это “Жигули”, – говорил он. – У нее, видишь, лодочка на значке».
Они стояли у кромки проезжей части и всматривались в поток. У папы машины не было. Но изучать их было интересно. И фантазировать: какую бы она хотела? Если б можно было выбирать.
«А это «Мерседес». Его назвали в честь дочери автоконструктора. Ее звали Мерсе́дес».
Маленькой Марьяна думала: было бы здорово, чтобы и в мою честь что-нибудь назвали – звезду или хотя бы машину. Но это вряд ли. Папа у нее обычный энтомолог и мог назвать в ее честь только жука или гусеницу, но вместо этого он и ее не называл по имени.
Папа называл ее Рысью. Иногда еще рифмовал: «Рысь, брысь!» – когда нужно было исчезнуть: не слушать взрослые разговоры или не мешать читать. Или не крутиться на кухне, когда он готовил плов – единственное блюдо, которое его в детстве научила готовить бабка и которое он потом всю жизнь исполнял. Затаскивал на плиту тяжелую, как бетонная клумба, сковородку и ссыпал туда с разделочной доски морковь, лук, мясо, всякие специи. Интересным был тот момент, когда отдельное становилось целым.
Отец и Марьяна целым никогда не были – точнее, были в детстве, когда стояли у кромки проезжей части или под деревьями в парке, ожидая, когда расцепится пара стрекоз, а потом как-то разминулись. Так же отец разминулся и с мамой. Слишком они были разные, не совпадали ни в чем – и даже странно было, как вообще сошлись.
На старте ее детства был у них с папой один ритуал: ранним летом, когда по утрам еще холодно, а ночью поют соловьи, они вставали в шесть утра, садились в электричку и ехали на Воронью гору, небольшой пригорок, полностью белый от только что распустившихся ландышей. Ландыши занесены в Красную книгу, знала Марьяна от папы, поэтому срывать их нельзя, можно только нюхать да есть пирожки, запивая теплым чаем из термоса.
Отец увлекался Красной книгой, изучал исчезающих насекомых, специализировался на них. Марьяна спрашивала: «Откуда ты знаешь, что они исчезают? Ты что, пересчитываешь их каждый год?» А он смеялся. «Да, – отвечал он, – пересчитываю. – Потом поднимал с земли очередного муравья: – Вот, смотри, это одна тысяча восемьсот сорок первый».
Марьяна верила.
– Смотри, Рысь, – говорил отец, направляя объектив «Зенита» на озеро, которое замерло под горой. – Там лебедь.
И Марьяна, перегнувшись через линию горизонта, нависала над лебедем, как господь над грешниками.
Зимой они ходили в парк – смотреть на снегирей и сов. Эти тоже сидели на ветках, как на страницах Красной книги, раскачивались и не улетали.
Все в жизни отца было исчезающим: насекомые, птицы, время и любовь.
Тогда Марьяна не знала, что так – в жизни каждого. Для тех, кто нас любит, мы и есть Красная книга. Единственно важный исчезающий вид.
В Питер они переехали из-за мамы, давным-давно, уже и не вспомнить зачем – будто всегда она мечтала жить в очаге культуры: театры, музеи, мосты. Московское детство Марьяна помнила смутно: только тот дом и дождь, часы над кукольным театром, телебашня, застывшая в ноябрьской мороси. Когда ей было двенадцать, отец вернулся в Москву. Ему предложили должность в научном институте. Марьяна не грустила, ездила к нему на зимние и летние каникулы, ничего не теряла – только приобрела.
Отец продолжал жить как жил: ездил в экспедиции, работал в институте и совершенно не замечал, как изменилась жизнь. Марьяна выросла, он стал казаться ей несовременным, странным и одичавшим, без остатка помешанным на своих жуках, он не слышал, не слушал и не понимал ее, а у нее не было времени объяснять. Так она приезжала все реже и реже, отдалялась и отдалялась от него, пока не превратилась в случайную точку на карте.
Поэтому такой странной всем показалась эта идея: переехать к нему в Москву. Марьяне было тогда уже двадцать с чем-то, и она, конечно, хотела просто поселиться где-нибудь по соседству, но папа сказал: да что ты, у меня же академическая квартира, три комнаты, приезжай и живи, я целыми днями на работе. Она и подумала: «Ладно».
Вспомнила, как однажды они с отцом играли в походе в игру.
Это что-то вроде «крокодила», но угадывать было не нужно, смысл в том, чтобы на мгновение стать кем-то другим. Отец говорил: «Давай, как будто мы жуки-скарабеи и толкаем к пропасти шарики из навоза». И они медленно шли на корточках, выставив перед собой руки, хотя у скарабея это были бы ноги. И от слова «навоз» Марьяне хотелось смеяться. «Давай, как будто мы зайцы и водим хоровод», – кричала Марьяна, и они прыгали вокруг пня, приделав себе уши из лопухов. «Давай, как будто мы мотыльки и бьемся лбом об стекло». «Давай, как будто мы лиса и гонимся за колобком». «Давай, как будто мы шелкопряды и лежим себе куколками». «Давай, как будто мы махаоны, и нас пытаются поймать в сачок».
Давай, как будто бы мы играем во что-то, и каждому хочется выиграть, потому что за этим следует какой-то приз.
Давай, как будто я лошадь и жду удара шпорами в бок.
Давай, как будто я стою одна, совсем одна, на огромной сцене и жду: вот тяжелый занавес упадет, рухнет, подняв клубы серой деревянной пыли, и зал взорвется аплодисментами.
Давай, как будто зима, снег выпал и ждет, когда кто-нибудь рано утром пройдет по нему, как по небу.
Давай, как будто я платформа и жду поезда.
Давай, как будто я жду тебя посреди огромного поля, заросшего люпином и люцерной – все сплошь фиолетовое, даже больно глазам, – и ветер свистит сквозь солнечное сито, а я стою и хочу только одного, чтобы меня любили.
– Когда вы вылетаете в Москву? – спрашивает Валерия.
– Завтра вечером.
– Ян поедет с вами?
– Только этого не хватало.
Шагнула через порог – сразу с лестницы не стала, примета плохая, – обняла Ольгу. Гладила по спине – долго, упираясь лбом ей в плечо, как молодой, упрямый бычок, хотелось тянуть это мгновение как можно дольше, но ведь на жизнь не нагладишься.
– Марьяш, – сказала Ольга откуда-то из тумана. – Ты меня сейчас задушишь.
– Ну и? – хмыкнула Марьяна ей в волосы. – Убью тебя и заберу себе как трофей.
Отстранилась, чтобы посмеяться. Вроде как не всерьез. Хотя в любой шутке… вы знаете.
В детстве Марьяна часто была свидетелем: чтобы сохранить или перевезти насекомое, его следовало убить. Жуков и мух отец-зверобой кидал в морилку с этилацетатом. Мелких бабочек придавливал, крупным – шприцем вкалывал в грудь нашатырь.
Она всегда отворачивалась.
– Я на минуту, – виновато сказала Марьяна. – По делам тут.
– Раздевайся! – кивнула Ольга в сторону вешалки. – Поешь со мной, я как раз только с обедом закончила.
Марьяна представила, как они заходят вдвоем в номер отеля, и Ольга идет в душ, а потом выходит – в махровом, допустим, халате. Как она развязывает пояс на этом халате, и там – обнаруживает теплую, пахнущую мылом кожу. Голова закружилась, Марьяна даже села на обитый кожей топчан.
– Ну и где ты там? – из-за угла выглянула Ольга, одетая в штаны и толстовку, которые обычно рекламируют парой: «Уютный костюм из футера». – Остынет же.
Прошли на кухню и сели рядом, касаясь под столом коленями. Суп в Марьяниной тарелке испускал свекольный дух. «Суп остынет, а я нет», – подумала она и сказала:
– Знаешь, я решила в Москву переехать. Мне работу предложили, – и сразу, чтобы Ольге не пришлось задавать этот неловкий вопрос, чтобы не подумала, что она едет к ней, хотя так это, безусловно, и было, добавила: – У отца пока поживу.
Деланой, слишком поспешной показалась в голосе легкость, небрежность, доведенная до абсурда.
Ольга улыбнулась. Не испугалась – уже хорошо.
– Я рада за тебя, Марьяша, это здорово. Чаще видеться будем! А что за работа?
– Газета одна, чуть позже скажу, когда оффер придет. Я сегодня как раз на собеседовании была, в общем.
– Отлично, и как прошло?
– Да как-то прошло. Оль, я спросить хотела: ты мне город покажешь?
О свидании договорились. Такой был у Марьяны расчет: приеду, будем гулять, общих друзей заведем, постепенно сблизимся. Будем чаще встречаться – она сама так сказала. Ну должно ведь это куда-то сдвинуться? Должно? Черт возьми, ведь пять лет уже все это тянется: Марьяна к Ольге, Ольга от нее, но и отойти далеко не дает – только она начнет с кем-то сближаться, тут же выныривает: Марьяна, привет, как дела, приезжай.
Так вот приехала. Теперь мучайся. Сдавайся. Стань моей.
– А с отцом-то удобно будет жить? Вы вроде не особо общаетесь.
– Ну, как бы там ни было, он мой отец. Надо ж когда-то начинать.
Так и начали.
Когда появилась Ольга? Давно: они познакомились в Питере, Марьяне было девятнадцать. Глупое сочетание молодости и смелости – и в этом всё. Ольгу привели в редакцию однажды утром, сказали, что она приехала из Москвы и будет с ними полгода – помогать, консультировать по вопросам развития, учить молодых журналистов. Марьяна была как раз из таких – их свели в одной комнате. Ольга ходила, забивая невидимые сваи в пол, а у Марьяны уши закладывало от красоты.
Только представьте: стоит она, в узком и скользком платье, на высоченных каблуках, водит длинными пальцами по воздуху, рвет его на грубые куски. Говорит – как хурма вяжет, яркие глаза – обведены черным, и особенно – режут губы. Поцеловать такие губы – потерять равновесие, пальцы немеют, ноги не сгибаются, колени служат только падениям. Впрочем, откуда Марьяне знать? Она еще ни разу не целовала женщину – девчонки, с которыми она пила в клубе коктейли «секс на пляже» или «голубая лагуна», – не в счет.
На корпоративе Ольга танцевала с юными мальчиками, смеялась от того, как те краснели, отпускала злые шуточки. Марьяна теснилась рядом, смотрела исподлобья, старалась поближе подойти, чтобы вдруг заговорить. В мечтах ее Ольга ложилась спиной на офисный стол и закидывала ей ноги на плечи – вместе с каблуками и, допустим, чулками – в том, что под платьем у Ольги именно чулки, Марьяна почему-то была совершенно уверена.
В реальности Ольга не слишком-то ее замечала. И к тому же была прочно замужем. «Я уже десять лет в браке, – говорила Ольга, если кто-то сомневался в ее профессиональной смелости. – Не пугайте ежа голой жопой».
Все лучшие задания уходили парням, а Марьяну она посылала смотреть кино и писать об этом.
– Дай мне наконец что-нибудь боевое! – набравшись смелости, попросила она.
– Буду думать, – ответила Ольга, смерив ее недоверчивым взглядом.
На следующий день появилась в редакции, размахивая своими крыльями – было на ней что-то такое надето, фасон – бэтмен. Вечерница необыкновенная.
– Мне нужна девушка с татуировкой кошки, – бросила Ольга в опенспейс, и Марьяна поняла, что та даже имени ее не знает.
Подошла на полусогнутых, сказала:
– Это не кошка, а рысь. А я Марьяна, – и руку протянула: бери.
Ольга взяла. Рука была крепкой и холодной.
– Не кошка, а рысь. Серьезно! Вот что, Марьяша… – и в этой сладенькой, домашней «Марьяше» слилась вся невозможная нежность и вся тоска по любви – Марьяна поняла, что нет и не будет у нее больше жизни, другой, без Ольги. – Ты просила, и я нашла для тебя кое-что.
Ты просила – и я пришла.
Марьяна мучилась, но молчала долго. Все полгода, пока Ольга работала с ними. Стеснялась, краснела, постоянно получала по башке, но молчала. Как сказать-то? А потом прорвало. Ольга уже уезжала, устроили проводы – рабочую разухабистую вечеринку. Марьяна выпила два стакана, виски там был или водка – совершенно не отложилось в памяти, потом поймала Ольгу – в туалете, где та – не ошиблась! – поправляла чулки. Упала перед ней на колени и сказала:
– Ольга, не уезжай, пожалуйста. – Вышло театрально.
– Это почему? – спросила та не удивившись.
– Потому что я без тебя не смогу.
– Сможешь, – спокойно сказала Ольга.
– Потому что я тебя люблю.
– Поднимайся, Марьяша, – произнесла Ольга так, будто не было в этом признании ничего нового, и улыбнулась хитро. – А ты знаешь, кстати, что это нарушение корпоративной этики? – И подошла так близко-близко. Ресницы дрожали. – Что тебя уволить за это могут?
– Знаю, – сказала Марьяна с вызовом. – И что?
– Какая ты смелая, – воскликнула Ольга. – Не кошка, а рысь!
И засмеялась, запрокинув свою лебединую, блядь, шею.
– Ох, ладно. – Ольга придирчиво осмотрела себя в зеркало – все ли в порядке с макияжем. – Мне на поезд пора. И лучше бы тебе влюбиться в кого-то другого.
Марьяна стояла в дверях, насупившись, как ребенок, которому конфету не дали после обеда, вот-вот польются слезы.
Ольга подошла и коротко прижалась щекой к ее щеке, не как человек – как кошка.
Не кошка, а рысь, то есть – теперь-то и прояснилось, кто настоящая рысь.
У Марьяны кровь закипела где-то в районе лба, как будто она висит вниз головой над пропастью.
В конце концов Ольга толкнула дверь, и они вывалились в коридор, поломав конструкцию.
– Пока! – крикнула Ольга не оборачиваясь и ушла, высоко подняв идеальную правую руку.
А ночью эсэмэс прислала – уже из поезда: «В следующий раз поцелуй меня нормально».