Он нервно поморщился.
– Конечно, не буду.
– Почему же?
Он с досадою схватился руками за лицо, ожесточенно стиснул его несколько раз между ладонями, покряхтел, точно от внезапной зубной боли, и заговорил с волнением:
– Почему? А по тому самому, что там и без меня этих говорильщиков найдется пропасть… О, черт! Тартюфы, лицемеры проклятые! Я наперед знаю все пошлости, которые они будут произносить с их жреческим видом. «Святое знамя искусства!.. Неугасимый огонь на священном алтаре поэзии!.. Честный сеятель на ниве просвещения!..» Нет! Если бы я уж стал говорить, я бы действительно сказал им пару теплых слов.
– Что бы вы им сказали, Антон Захарович?
– А вот что я им сказал бы… «Все мы, литераторы, везем вперед нашу пресловутую колесницу прогресса. В этом нет никакого сомнения, но в этом также нет и ничего удивительного. И волы и ослы возят тяжести, потому что они послушны, упорны, выносливы и в конце концов уверены, что за свой труд они найдут в яслях охапку сена… Но знаете ли, что выйдет, если в телегу, нагруженную булыжником, запрячь кровную арабскую лошадь? Благородное животное будет лезть из кожи, надорвет спину, разобьет грудь, искалечит ноги и сделается клячей. Тогда его выгонят в поле околевать, и оно издохнет. А трудолюбивые волы дома еще долго будут жевать свое сено, возить тяжести и равнодушно отмахиваться хвостом, когда их бьют по бокам палкой…» И я бы кончил свою речь так: «Милостивые государи! Пашкевич был талантливее нас всех, здесь собравшихся… Это была избранная натура, нежная, возвышенная и пламенная. И хотя он, потерявший всякую способность к работе, терзаемый жестоким недугом, скончался, никем не оплаканный, на грязной больничной койке, я все-таки ему завидую».