– Двугривенный я тут уронила, поднять можно?
Все молчали и глядели, пока Караулова, перегнувшись, поднимала монету со скользкого пола.
– Ну а вы-то, – с горечью обратился председатель к Пустошкиной и Кравченко, – вы-то согласны принять присягу?
– Мы-то согласны… – ответила Кравченко, плача. – А она нет!
– Господин председатель! – поднялся прокурор, строгий и величественный. – Ввиду того, что многие случаи, сообщенные здесь свидетельницей Карауловой, вполне подходят под понятие кощунства, я как представитель прокурорского надзора желал бы знать, не помнит ли она имен?..
– Ну, какое там кощунство! – ответила Караулова. – Просто пьяны были. Да и не помню я – разве всех упомнишь?
Судьи долго и бесплодно совещаются, подзывают даже к себе прокурора и убедительно, в два голоса, шепчут ему. Наконец постановляют: «Допросить свидетельницу Караулову, ввиду ее нехристианских убеждений, без присяги».
Остальные свидетели тесной кучкой двинулись к аналою, где ждет их облачившийся священник с крестом.
Пристав громко говорит:
– Прошу встать!
Все встают и оборачиваются к аналою. Теперь Карауловой видны одни только спины и затылки: плешивые, волосатые, круглые, плоские, остроконечные.
Священник говорит:
– Поднимите руки!
Все подняли руки.
– Повторяйте за мною, – говорит он одним голосом и другим продолжает: – Обещаюсь и клянусь…
Толпа разрозненно гудит, выделяя густое, еще полное слез, контральто Кравченко.
– Обещаюсь и клянусь…
– Перед всемогущим богом и святым его Евангелием…
– Перед всемогущим богом… и святым… его Евангелием…
Все наладилось и идет как следует: стройно, легко, приятно. Во все время присяги и целования креста Караулова стоит неподвижно и смотрит в одну точку: в спину председателя.
Свидетелей удалили, кроме Карауловой.
– Свидетельница! Суд освободил вас от присяги, но помните, что вы должны показывать одну только правду, по чистой совести. Обещаете?
– Нет… Какая у меня совесть? Я ж говорила, что нет у меня никакой совести.
– Ну что же нам с вами делать? – разводит руками председатель. – Ну, правду-то понимаете, правду говорить будете?
– Скажу что знаю.
Через полчаса, в образцовом порядке и тишине, совершается суд. Правильно чередуются вопросы и ответы; прокурор что-то записывает; репортер с деловым и бесстрастным лицом рисует на бумажке какие-то замысловатые орнаменты. Обвиняемый дает продолжительные и очень подробные объяснения. Руки он заложил за спину, слегка покачивается взад и вперед и часто взглядывает на потолок.
– …Что же касается квитанции из городского ломбарда на заложенный велосипед, то происхождение ее таково. 13-го марта прошлого года я зашел в велосипедный магазин Мархлевского…
– …Что же касается якобы моих кутежей в означенном доме терпимости и того, будто я разменивал там сторублевую бумажку, то был я там всего четыре раза: 21-го декабря, 7-го января, 25-го того же января и 1-го февраля, и три раза деньги платил за меня мой товарищ, Протасов. Относительно же четвертого раза, когда я платил лично, я прошу разрешения представить суду потребованный мною тогда же счет, из коего видно, что общая сумма издержек, включая сюда…
Горит электричество. За окнами тьма. Весело, тепло, уютно.
1905 г.
На Иване Ивановиче было новое пальто – совершенно новое, великолепного сукна, серого, с нежным серебристым оттенком. Ему не советовали брать такой цвет – марок и вообще непрактичен, но он был молодой человек и желал быть красивым. И он был красив, и на душе было радостно и гордо; и если нельзя было вообразить себя генералом или гвардейским офицером, то во всяком случае ясно чувствовалось, что он лучший изо всех околоточных надзирателей, какие есть в Москве и, быть может, даже в других городах. Сзади, в двух шагах за Иваном Ивановичем, шли трое городовых в черных шинелях, башлыках и с ружьями. Ружей они не умели держать, они им мешали и только нагоняли страх; и лица были у них мрачные, недовольные, а шаги они делали короткие, точно сберегали пространство и старались сохранить запас его позади себя. Они боялись дружинников. Но Иван Иванович не боялся и шел молодцевато, с легким вывертом. В городе уже стреляли, но в ихнем участке было тихо, и только в двух-трех местах достраивали запоздалые баррикады. И на нем было новое пальто.
Из-за угла показалась чья-то голова и скрылась; и вдруг сразу высыпала черная кучка народу, и из середины ее кто-то выстрелил прямо в Ивана Ивановича – как будто вся черная кучка сказала ему: ах! Городовые убежали, Иван Иванович тоже повернулся, чтобы бежать, но сзади крикнули:
– Стой! Застрелим!
Ноги от страху онемели, затряслись, и он остановился. От всего себя он чувствовал одну только спину, неподвижную, серую, широкую, как глухой забор, мимо которого не пролетит ни одна пуля. И повернуть ее он не мог, так спиною и встретил дружинников, которые сзади несколькими парами рук схватили его за плечи, за руки и даже за шиворот. Повернули.
– Как фамилия? – спросил один. В руке у него был револьвер «браунинг».
– Товарищи! – сказал Иван Иванович.
– Ну-ну! – грозно окрикнул кто-то.
– Граждане, – поправился Иван Иванович. Некоторые засмеялись, но тот суровый, что окрикнул, так же сурово и с отрицанием сказал:
– Дай ему по харе, чтобы не брехал. Дурак!
Иван Иванович закрыл глаза, но его не ударили, а снова спросили о фамилии.
– Авдеев, – солгал он.
Дружинники переглянулись: такого, с такой фамилией не знали, – ничем не был замечателен. Обыскали его, но ничего не нашли в новеньких, чистых карманах – ни бумаг, ни писем; только в одном нашли гребешочек и зеркальце и без сожаления бросили их в снег. Иван Иванович приободрился и сам помогал вывертывать карманы, а вначале не мог.
– А револьвер-то? – сказал кто-то. – Забыли?
– Давай револьвер. Живее!
Околоточный торопливо начал отстегивать кобуру, исподлобья дружелюбно оглядел дружинников и улыбнулся.
– Сделайте одолжение. Но только разве это оружие? Вот у вас револьверы настоящие, а у нас что, казенные, в двух шагах собаку не застрелишь. Честное слово! Извольте! Да шашку-то, шашку не забудьте, или как она называется – селедку.
Но шашка была свежеотпущена, остра, и на шутку Ивана Ивановича никто не отозвался. Один из дружинников, молодой, краснощекий, сияющий, схватил шашку и перепоясал ее через плечо.
– Вот так!
– Оставь, Василий! Зачем на глаза лезть!
– Ну вот! Пригодится.
Иван Иванович тоже покачал головой и скромно спросил:
– Можно идти теперь?
– Что?! – удивился тот, суровый. И удивление его было так тяжело, зловеще и страшно, что снова смертельный ужас охватил околоточного, и снег перед его глазами точно почернел, а вокруг черных фигур появились какие-то странные, светлые ореолы. И все закачалось.
– Неужели? – нелепо сказал он, и рот его чему-то смеялся, а побелевшие глаза вылезли из-подо лба и дико таращились.
– Не стоит, – сказал первый, тот, что допрашивал Ивана Ивановича. Но суровый настаивал.
– А по-моему, стоит. Всех их стоит. А если вам уж так его жалко, так давайте я. Ну-ка, ты, пойдем, поговорим!
– Не стоит! – поддержали другие. – Ну его! Оставьте его, Петров.
Петров сердито пожал плечами, посмотрел прямо в вытаращенные глаза околоточного и отошел в сторону.
– Делайте как хотите, – равнодушно сказал он.
– Господи! – сказал Иван Иванович, провожая его глазами, и перекрестился. Посмотрел на всех и еще раз перекрестился. – Ну и человек. Вот так человек!
Дружинники собрались в кружок и стали советоваться, как поступить с околоточным. Это был первый их пленный, и они не знали, что с ним делать. И молодой, сияющий, с шашкой через плечо, засмеялся, хлопнул Ивана Ивановича по плечу и предложил:
– Пусть-ка идет строить баррикаду. Народу у нас мало, а он парень здоровый. Верно? – И он подмигнул Ивану Ивановичу.
– Как же это? – удивился тот. – В моем положении, и вдруг…
– Вы, быть может, предпочитаете поговорить с товарищем? – вежливо осведомился первый дружинник, указывая на Петрова.
– Нет уж, бог с ним! – отмахнулся рукою околоточный; дружинник засмеялся, и только Петров нахмурился еще больше и отвернулся. – Я ведь, собственно, ничего не имею. Помочь так помочь, с большим удовольствием. Вот только костюм у меня неподходящий…
– Мы вас не уговариваем…
– Да нет же, господи, я с большим удовольствием. Пальто вот действительно жалко, вы сами понимаете, – а я что же!
Он говорил развязно и с большим достоинством, но страх не покидал его и маленькой мышкой бегал по телу, а минутами воздух точно застревал в груди и земля уходила из-под ног. Хотелось скорее к баррикаде, казалось, что, когда он возьмется за работу, никто уже не посмеет его тронуть. Дорогою – нужно было пройти с четверть версты – он старался быть дальше от Петрова и ближе к молодому, сияющему, и даже вступил с последним в беседу:
– Вот, говорят, полицейский, такой-сякой, крючок и прочее. А только как же без полиции, сами рассудите. Когда господь бог изгнал из рая Адама и Еву, кого он у дверей поставил?.. Вот оно откуда еще началось!
– Товарищ, вы слышите? – смеясь, окликнул молодой Петрова.
Петров остановился и, не глядя на товарища, сказал околоточному:
– Ты свое остроумие оставь. Они тебя помиловали, а я тебя не миловал. Услышу твой голос, видишь, – он показал «браунинг», – так в голову и всажу. Гадина!
Иван Иванович обиженно замолчал и всю дорогу шел молча, скучный и подавленный. Оглядываться он боялся, и на себя поглядеть как следует боялся, и было страшно и за себя и за пальто, которое он разорвет или испачкает. Так и шел, стараясь только не ускорять и не замедлять шага против остальных, а они шли неровно, то быстро, то тихо, как нарочно. Один раз молодой, сияющий, потихоньку от Петрова подмигнул ему, но Иван Иванович угрюмо отвернулся: ему было очень нехорошо. А молодой нагнал Петрова и тихо сказал ему:
– Напрасно вы так, товарищ. Он, ей-богу, ничего. Конечно, невежественный, темный, а когда-нибудь и он поймет… Все поймут.
Петров хмуро повернул костлявую голову с темными запавшими глазами – и встретил задумчивые, тихо сиявшие глаза. Они сияли тихо, до самой глубины своей и глядели широко, с радостью и удивлением. И было мучительно глядеть в их светлую глубину, и хотелось разбудить его и крикнуть.
– Все поймут, товарищ, поверьте, – повторил молодой, и Петров кротко согласился:
– Может быть, – и шутливо крикнул околоточному: – Ну что, крючок, очухался?
– Оставьте, пожалуйста, ваши насмешки, – обиженно ответил Иван Иванович и, испугавшись своей дерзости, добавил: – Сами же велели молчать, а теперь… Это, что ль, баррикада-то? Ну и нагородили!..
В действительности народу было много, работа шла веселая и живая, и Иван Иванович долго не мог никуда приткнуться. Пробовал и тащить, и подпихивать, и вязать проволокой, но все у него выходило не так, и его прогоняли. Просто он не понимал назначения баррикады – она казалась ему странной и нелепой игрушкой, сооружаемой какими-то баловниками для непонятного баловства, и что нужно сделать для того, чтобы она стала лучше, он не догадывался. И вид имел бестолковый, растерянный и даже печальный, так как очень беспокоился к тому же за пальто. Одну полу он уже успел испачкать, и по серебристому сукну проходила скверная, темная полоса. Подумал – и пошел жаловаться к Петрову.
– Не знаешь? – презрительно сказал тот. – Видишь вон столб телеграфный? Ступай и пили.
– Да у меня и пилы нет.
– Поищи.
И опять его гоняли от одного к другому, но наконец он нашел пилу и даже подручного для работы, какого-то старого рабочего.
– А ты бы шинель-то снял, – посоветовал рабочий. – Пальто хорошее, жалко, как испортится, да и работать легче.
– Боюсь, украдут, – сказал околоточный.
– Ну вот! – удивился старик. – Кому оно нужно. Тут, брат, граждане, а не воры…
– Рассказывай! – не поверил Иван Иванович, но пальто снял, сложил комочком изнанкой наверх и осторожно положил на подоконник, так, чтобы оставалось на виду.
Работа пошла легко, и все вокруг как-то посветлело, стало проще и понятнее. Пригляделся околоточный и к народу, и народ был все простой, такой, с каким он привык и умел обращаться; рабочие, какие-то мужики, полугоспода, приказчики из лавок. Были и женщины.
– Смотри-ка, – сказал Иван Иванович, – и бабы тут. Тоже работают.
– А отчего же им не работать. Всяк должен свою лепту.
– Выдрать бы их за эту лепту, вот что.
– Ну и гадюка же ты! – удивился рабочий. – Тебе-то они чем помешали? А еще скажешь, позову ребят, они тебя научат, в лучшем виде все поймешь.
– Граждане, а деретесь, – упавшим голосом возразил околоточный.
– Мы-то граждане, а ты-то сволочь. Вас да не бить, кого же тогда бить?
И опять стало скучно и беспокойно. Невдалеке стоял Петров и искоса наблюдал, и все кругом было враждебное, злое, обидное в своей веселости. Еще вчера он был лучше их всех и каждому мог дать по морде, а сегодня они считают себя лучше, а сами грязные, оборванные, подлецы. Шагах в пятидесяти, у лавки, стоял лавочник, толстый, седой, и, заметив его, Иван Иванович осклабился и закивал ему головой: первый, наконец, хороший человек. Околоточный часто забегал к нему в магазин поговорить по телефону, знал его и понимал, что и ему теперь противно смотреть на это безобразие. И действительно, лавочник строго и внимательно глядел на выраставшую баррикаду, потом неодобрительно закачал головой и скрылся в дверях.
– Ага! – сказал околоточный.
– Ты что?
– Ничего, так. Рано вы в граждане записались.
– Ты опять?
Лавочник вышел. Впереди себя он катил огромную пустую бочку, подкатил ее к баррикаде и поставил. Поглядел издали, подперши щеку рукой, выхватил у соседа топор и разбил бочку, так что острыми ребрами своими она расползлась в стороны, как своеобразный букет. И среди других голосов и смеха послышался и его густой и самодовольный смех.
– Попробуй-ка перескочи!
Пытался Иван Иванович для доклада приставу запомнить работающих, но, кроме седого лавочника да одного дворника, который со двора таскал один какие-то огромные бревна, никого признать не мог. Да и Петров, заметив его внимательные, изучающие взгляды, погрозил ему пальцем, и Иван Иванович скромно опустил глаза. «Привязался», – подумал он, а рабочему насмешливо, но тихо фыркнул:
– Даже и смотреть нельзя, скажите, пожалуйста, какие цацы!
– Глаз-то у тебя нехороший, – серьезно заметил старик. – Напрасно они тебя взяли. Самое бы хорошее: повесить тебя на баррикаде заместо красного знамени. И дешево и сердито!
– Что же тут хорошего!
Рабочий, видимо, шутил, но Иван Иванович не мог разобрать, где кончается шутка и начинается серьезное, и сердце у него порывами начинало сильно трепыхаться и начиналась изжога, как будто он много съел дурного, прогоркшего масла. Но проходил час и другой, и никто его не трогал, хотя многие грозились, а один мальчишка снежком залепил ему в голову. Мальчишку обругали, а Иван Иванович совсем успокоился и за себя, и за пальто и уже начал понемногу распоряжаться и повышать голос:
– Куда кладешь?! За тот конец бери! За тот, говорю. О господи, вот же народ бестолковый!
Теперь он понимал, что такое баррикада.
– Упри его концом сюда, так, чтобы остряком оно вперед. Так, верно!
И уже развязно подходил к Петрову:
– Господин Петров! Извольте приказать, чтобы ваши товарищи помогли мне снять вывеску. Мы ее посередке поставим.
Петров, не оборачиваясь, коротко ответил:
– Убирайся вон.
– Как же это так? – пожимает околоточный плечами, но на время затихает и сжимается, поглядывая как-то исподнизу, как побитая собака. А потом снова овладел положением и постепенно повышал голос, сразу, впрочем, переходя на шепот, когда встречался взглядами с Петровым. Необходимо было показать, что он хоть и без пальто, но лучше других, чище и благороднее.
– А вы бы, сударыня, лучше не за свое дело не брались, – сказал он женщине в платке, которая привезла на салазках вязанку дров и сбросила в баррикаду. – Лучше бы вашему мужу щи готовили, а не политикой занимались.
Он сказал тихо, спокойно, а женщина вдруг закричала, так что отовсюду посыпал народ.
– Что?! Это ты мне говоришь? Мне? Мужа моего слопал, а теперь мне говоришь!
И со всего размаха ударила его по щеке. Он схватил ее за платок и сорвал, но тут сразу десяток рук вцепились в него и приковали его к месту. И опять от ужаса онемели ноги.
– Я не виноват! Она… Я не виноват, честное благородное слово! Я ей сказал…
Женщина плакала, сидя на салазках, и дружинники смотрели угрюмо. Петров глядел долго и внимательно и не выдержал – плюнул.
– Гуманность! – сказал он презрительно.
– Господин Петров! Господин Петров! – звал его околоточный. – Я ей сказал…
– Молчать!
И опять жизнь Ивана Ивановича, как ему казалось, повисла на волоске. Но женщина повязала платок, улыбнулась сквозь слезы и сказала:
– Ну его к богу.
Пришел молодой, сияющий. Он куда-то уходил и только сейчас вернулся, радостный и возбужденный.
– Надо его на нашу квартиру. Я был там, говорят – всех доставляйте сюда. Хорошо!
– Что хорошо? – спросил Петров.
– Так. Все хорошо. Погода хорошая.
Когда Василий и двое других дружинников повели Ивана Ивановича, он вдруг остановился и громко закричал:
– А пальто? Я не могу без пальто. Мне холодно. Я простудиться могу.
Вернулись и взяли пальто. Оно так и лежало комочком, как положил его Иван Иванович. Шли молча и торопливо, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь; на Ивана Ивановича и его новое пальто не обращали никакого внимания. Теперь, когда было столько случаев расстрелять его и его не расстреляли, он проникся уверенностью, что впереди ему ничего серьезного не грозит, и смотрел на своих спутников с презрением.
– Послушайте, вы, – сказал он молодому, – как вы шашку нацепили? Разве так носят?
– А что? – спросил тот.
– А то. По ногам бьет, вот что. Подтянуть надо.
– Сойдет и так, – засмеялся молодой. – Сие не есть важно.
«Сие, – подумал Иван Иванович. – Вот еще дурак: сие», – и с отвращением сплюнул.
– Куда вы меня ведете-то? – грубо спросил он.
Один из дружинников сердито взглянул на него и оборвал:
– Молчать!
И опять словно тяжелая крышка захлопнулась над головой околоточного. Стало душно и нехорошо, и хотелось не то плакать, не то ругаться, не то просить о чем-то. Совсем недалеко, где-то за белыми крышами, посыпались частые выстрелы. Дружинники остановились и беспокойно оглянулись.
– Надо свернуть, – сказал один.
– Ничего, пройдем, – ответил молодой.
– Лучше свернуть, – поддержал другой и вынул револьвер. – А у вас есть револьвер, товарищ?
– Нет, – беззаботно ответил Василий. Оказалось, что у всех троих был только один револьвер, и Иван Иванович злорадно улыбнулся. «Так, так», – подумал он.
Свернули в коротенький, безлюдный переулок, густо покрытый давно не сгребаемым снегом. Но не успели сделать и нескольких шагов, как из-за поворота вылетел беспорядочной лавиной отряд драгун, человек двадцать пять или тридцать. Прошла только минута или полминуты, и все изменилось: дружинник, у которого был револьвер, одной струей выпустил все заряды и убежал за угол; еще раньше убежал его товарищ. А Василий зацепился за шашку, попавшую ему между ногами, упал, и верхом на нем сидел околоточный, бил его кулаком по затылку и не кричал, а шипел что-то, какое-то бесконечное свистящее ругательство.
Иван Иванович торжествовал. От бурного ликования, от ненависти, от злобы он как будто терял мгновениями сознание и захлебывался словами. Он то смеялся, то начинал обиженно плакать, то визгливо вскрикивал что-то непонятное и все порывался ударить Василия, которого держали за руки драгуны. Постепенно из криков, ругательств и плача выделились визгливые слова:
– Этот самый! Этот самый!
Он бесконечно повторял: «Этот самый!» – вкладывая в эти слова весь свой страх, и ненависть, и обиду… Толстый офицер неподвижно сидел в седле и тусклыми глазами смотрел попеременно то на околоточного, то на пленника.
– Так как же? – сказал он, задыхаясь. – Расскажи, как там было. Покороче!
Иван Иванович рассказал, но не так, как было, а по-своему, и главным виновником нападения выставил Василия. И все время тыкал в него пальцем и кричал:
– Этот самый!
Василий молчал, был страшно бледен, и губы его дрожали. Снизу лицо его озарял чистый, еще не загрязненный снег, сверху падал на него отсвет холодного, белого зимнего неба, и не было уже молодости в этом лице, а только смерть и томление смерти. Сразу все кончилось. Сразу обрывалась жизнь, которая еще сегодня цвела так пышно, так радостно, так полно. Все и навсегда кончалось: глаза не увидят, и уши не услышат, и мертвое сердце не почувствует. Все кончилось.
– Так как же? – сказал офицер. – Надо его расстрелять. Он вас расстрелять хотел, а мы его расстреляем. Вот и будет хорошо.
Солдаты уже прицелились, когда офицер широко раскрыл глаза и закричал:
– Стой! Вы куда же это его поставили, а?
Солдаты не понимали.
– К окнам поставили, идиоты! Стекла побьете. К стенке поставить. Ну, так. Валяй. Нет, погоди. Ты, слушай, отвернись! Не понимаешь? Спиной стань.
Он тихо ответил:
– Не хочу.
– Что? Что ты там бормочешь?
Он так же тихо повторил:
– Не хочу.
Иван Иванович громко засмеялся. Толстый офицер перевел на него тусклые и странно-добродушные глаза и сказал:
– Чего вы смеетесь? Это его дело. Не хочет так не хочет. Ну валяйте.
Когда все кончилось, офицер приказал одному солдату отдать свою лошадь Ивану Ивановичу, а самому сесть позади товарища. Уже тронулись и перешли на рысь, когда офицер внезапно закричал:
– Стой!
Остановились. Офицер тяжело повернулся к околоточному и озабоченно спросил:
– А шашку-то вы взяли?
– Вот она! – весело ответил Иван Иванович.
– Ну то-то. Трогай!
Теперь Иван Иванович чувствовал себя еще лучше, чем утром. В том же новом пальто он ехал на лошади, рядом с настоящим офицером, и хоть сильно подпрыгивал, но держался крепко. Жаль только, что публики не было: улица была пуста, и где-то за белыми крышами бухали пушки.
1908 г.