Нечаев. Свое царство!
Всеволод. Мало уж очень его царство, он большего заслуживает. И особенно это у него весной; мне кажется иногда, что он тоскует о чем-то.
Нечаев. А подойти?
Всеволод. Нет, как можно! Он никогда о своем не говорит, так и умрет, пожалуй, не сказавши.
Нечаев (беря его за руку). Как и ты, Сева?
Всеволод. Ну, я-то еще говорю. Разве тебе я мало сказал?
Нечаев. Много. Но и я тебе все сказал, Сева. Мы – одна душа, правда? Послушай, как по-твоему: хорошо? «На заре туманной юности всей душой любил я милую…»[2]
Всеволод. Чье это?
Нечаев (поднимая остерегающе палец). «Всей душой любил я милую. Был в очах ее небесный свет, а в груди горел огонь любви». Нет, правда, хорошо?
Всеволод. Хорошо. – Да – и все мне кажется, что он, отец, моложе меня: во мне есть какой-то холод, какая-то темная печаль…
Нечаев. Опять, Всеволод?
Всеволод. Все время, и днем и ночью. – А если он тоскует, то разве только об уходящей жизни… Какое сокровище, подумаешь! Недавно купил он у Рейхерта зрительную трубу, и они вдвоем с Васькой по целым дням сидели на крыше: окрестности в трубу разглядывали! А мать снизу смотрит на них и все боится, как бы не свалились.
Нечаев. Нет, это трогательно. Всеволод, это очень трогательно! Какая, значит, жажда смотреть! Какая, значит, потребность расширить горизонт и… Нет, непременно попрошу Николая Андреича взять меня на крышу… Он не обидится?
Всеволод. Нет, конечно. – Между прочим: ведь наши все совершенно не догадываются о том, что со мной происходит. Спокойны.
Нечаев. А что, Сева – неужели ты и до сих пор?
Молчание. Почти стемнело. Вдали несколько монотонных ударов колокола.
Всеволод, скажи, я не ошибаюсь – самоубийство?
Всеволод. Я уже давно говорил тебе. А ты что же думал, Корней?
Нечаев. Не сердись! Нам последнее время совсем не удавалось поговорить…
Всеволод. Не удавалось? – Странно! Как же это может случиться, чтобы друзьям, у которых одна душа, не удавалось поговорить? Кстати: ты отчего вчера не пришел? Ты ведь обещал?
Нечаев. Ты ждал меня?
Всеволод. Ждал.
Нечаев. Да, ты прав, Всеволод, я виноват, я слишком много таскаюсь по людям, занимаюсь пустяками. Но ты знаешь, что я человек слабый, даже совсем слабежь – не то, что ты; и один, без людей, я просто не мог бы вынести того, что во мне.
Всеволод. А разве ты один?
Нечаев. Прости, опять не то. Ерунда, ерунда!
Молчание.
Сейчас я встретил Зою Николаевну с твоей сестрой, к стоянию пошли.
Всеволод. Да, я знаю. – Ты вчера гулял с нею в городском саду?
Нечаев. Да, случайно встретил. (Решительно.) Гулял.
Всеволод. Оттого и ко мне не пришел?
Молчание.
Лампу не зажечь, темно?
Нечаев. Нет. – Какая у вас в доме тишина!
Всеволод. Никого нет, все в церковь ушли.
Нечаев (подходя к окну). И на улице тихо. (Вздыхает.) Какая чудесная тишина!
Молчание.
Всеволод. Ты говоришь, Корней Иваныч: одна душа – но, кажется, ты совсем не знаешь, что такое дружба. Вот сейчас ты, вероятно, подумал, что я ревную к тебе Зою, как влюбленный мальчишка, но это неправда. Я давно уже сказал тебе, что совсем и навсегда я отхожу от этой девушки, с которой мы никогда и не говорили даже, и что ты…
Нечаев. Послушай, Всеволод!
Всеволод. И что ты в твоем отношении к ней совершенно свободен. Я говорил это?
Нечаев. Говорил. (Тихо.) Но мне это не нужно.
Всеволод. Дело твое.
Молчание.
Нечаев. Всеволод! Я человек мелкий, я человек ничтожный, сознаю это, и в этом невыносимое страдание моей жизни – тебе это известно. Но я никогда не позволю себе взять девушку, которую ты так великодушно…
Всеволод (резко). Она не моя, и я не могу ее давать. Бессмыслица! Но если бы я… если бы я мог давать ее кому хочу, то – знаешь, кому бы я дал? – Отцу. Нет, не подумай, пожалуйста, что отец влюблен, пустяки – но если бы ему было столько лет, как мне, – он любил бы ее. И она любила бы его, а не нас… что мы для нее! И если я решил покончить с собой…
Нечаев. Решил?
Всеволод. То не потому, что я влюблен, – что мне до этой женской, земной, человеческой маленькой любви, которая никогда не ответит мне: зачем я живу! Другие видят, а я смысла в жизни не вижу, Корней! Для всех весна, а у меня весной такая невыносимая, острая, мучительная тоска – зачем все это, когда я умру, сдохну, как последняя собака, умру, как скоро умрет мой отец! Для всех цветы – а для меня это цветы на чьем-то гробу! Сейчас весь город радуется, молится, в весенней тишине ждет какого-то благостного откровения, а для меня… Зачем? Зачем все это? И неужели ты думаешь, что для меня может что-нибудь значить любовь Зои, твоя измена? Только немного больше тоски, лишняя бессмысленная слеза – и больше ничего.
Нечаев. Прости! Прости меня, Сева! Я не знал, что тебе так больно, что ты так мрачен, друг мой!
Всеволод. А откуда же тебе знать? Странно! Когда твой друг в одиночестве грызет себе пальцы от смертной тоски – ты гуляешь в саду с какой-то девчонкой! Миленькая жизнь, в которой такие друзья! Когда-то ты говорил, клялся, что всюду, в жизнь и в смерть, мы пойдем вместе, что ты никогда не оставишь меня одного, – а теперь ты гуляешь по саду? Хорошо там было, Корней? – Одна душа!..
Нечаев. Какой я подлец!
Всеволод. По крайней мере, вы могли бы подождать, пока я покончу с собой.
Нечаев. Всеволод!
Всеволод. Что?
Нечаев. Ты меня презираешь?
Молчание.
Может быть, мне уйти, Всеволод?
Всеволод. Зачем же. Посиди. Сегодня у нас будет Зоя Николаевна.
Нечаев, уже взявший фуражку, кладет ее и решительно садится на место.
Нечаев. Хорошо, я останусь.
Продолжительное молчание. Входит Мацнев, не сразу замечает сидящих.
Всеволод. Папа!
Мацнев. Фу-ты: сидят и молчат. Что это вы, ребята? Отчего свету не зажжешь, Сева?
Всеволод. Нам и так хорошо. Зажечь?
Мацнев. А вам хорошо, так я и не жалуюсь. (Подходит к окну.) Какой теплый вечер, завтра все выставим. Корней Иваныч, приходите-ка завтра утречком рамы выставлять, мы без армии не обойдемся.
Нечаев. С удовольствием, Николай Андреич. Приложу все силы.
Мацнев. Сейчас и со свечками пойдут. А заря-то еще горит, как поздно солнце заходит! Всеволод, это ты на правой дорожке яблони окопал или Петр?
Всеволод. Я. А что?
Мацнев. Ничего, хорошо.
Нечаев. Николай Андреич, мне Всеволод говорил, что у вас есть хорошая зрительная труба, можно как-нибудь посмотреть?
Мацнев. Когда угодно, хоть завтра. От нас весь вокзал как на ладони. Мамонтовская роща видна… Смотри, Сева, – вон и первая свечечка показалась!
Всеволод (выглядывая в окно). Быстро идет. Ветру нет, не гаснет.
Мацнев. Тишина. – Попоете сегодня, Корней Иваныч? Мать будет ругаться, но мы ее обработаем. Сегодня и Зоя ваша будет. Как это, кажется, у Пушкина: «Зоя, милая девушка – ручка белая, ножка стройная…»[3] Соврал, кажется. Так споете?
Нечаев. С наслаждением, Николай Андреич.
Всеволод (спокойно). Он новую песню знает: «На заре туманной юности всей душой любил я милую…» Как дальше?
Мацнев. Какая же это новая, и я ее знаю. Старая.
Нечаев. Про меня, Николай Андреич, товарищи в полку говорят: гитарист и обольститель деревенских дур, он же тайный похититель петухов и кур…
Мацнев. Сильно сказано. Господа, а ведь это Васька – он! (Кричит в окно, не получая ответа.) Васька! – Всех опередил. Сейчас, значит, и наши будут, чайку попьем. Посмотрите-ка, вон их сколько показалось, как река плывет!
Нечаев (заглядывая в окно). Как красиво, Боже мой! Людей не видно, словно одни огоньки душ!
Мацнев. Правильно.
На пороге показывается с горящей свечой Вася; свеча обернута бумажкой, и весь свет падает на счастливо нелепое Васькино лицо.
Вася. Папа!
Мацнев. Ну?
Вася. Папа! Я…
Медленно, не сводя глаз со свечи, подвигается к отцу.
Папа! Донес! Первый! Мне ребята фонарь разорвали, а я бумажку сделал. Донес! Только дорогой два раза от старушки зажигал. Смотри!
Далекий гул церковного благовеста.
Конец мая. Полная луна.
Темный профиль невысокой железнодорожной насыпи; самое полотно и даль позади его залиты немерцающим ровным светом месяца. Две высокие березы по эту сторону; стволы их слабо белеют в тени насыпи, а кроны, пронизанные светом, кажутся прозрачными и воздушными. Пешеходная тропинка, идущая внизу вдоль насыпи, в этом месте наискось подымается на полотно. По тропинке – гуськом и по двое – идет гуляющая молодежь: здесь Мацневы, брат и сестра, Зоя, Нечаев, статистик Василий Васильевич, молчаливый, худой человек. Развязный студент в кителе; второй студент Котельников, бородатый, в штатском. Гимназист Коренев, Миша, двоюродный брат Мацневых, и его товарищ семиклассник. Две окончившие гимназистки: хорошенькая Катя и Столярова.
У подъема наверх некоторая заминка; поднявшись – темными силуэтами четко и резко вырисовываются на фоне озаренной светлеющей дали и скрываются налево. Смешанный, негромкий гул голосов; изредка смех. Кто-то впереди на ходу тренькает на гитаре. Поблескивают пуговицы студенческих кителей, погоны Нечаева.
Мацнев и Нечаев, несколько отделившись, идут сзади других последними.
Студент. Господа, наверх! Здесь нет проходу. Наверх!
Голоса. Почему? – Наверх, говорят, надо верхом идти – Котельников, где вы?
На минуту сбиваются в кучу.
Котельников (спокойным басом). Здесь, господа, наверх!
Гимназист. Скоро мост, вон уже семафор!
Катя. Голубчики мои, да тут ноженьки все переломаешь! Вот вели-вели, да и завели. Столярова, карабкайся!
Голоса. А сторож? – Можно идти, я всегда хожу! – Да нельзя же низом, тут мост, вам говорят!
Коренев. Надя, Зоя Николаевна, что же вы? Внизу нельзя!
Некоторые уже поднялись, другие поднимаются. Тот, что с гитарой, впереди.
Катя (с полугоры). Постойте: а поезд пойдет? Я боюсь!
Коренев. Да честное же слово, ничего! Здесь настоящая дорожка.
Гимназист. Идемте же! Ну, что стали!
Котельников. Вон Василь Василич вперед уже удрал! (Кричит.) Василь Василич!
Василь Василич (не останавливаясь и не переставая тренькать). Здесь, иду.
Гимназист (наверху, скверно поет). «Тебя я, вольный сын эфира, возьму в надзвездные края – и будешь там царицей ми-и-ир…» (обрывается).
Котельников (спокойным басом). «Подруга вечная моя». – Я пошел!
Все поднялись на насыпь.
Надя. Миша, как ты скверно поешь, тебе не совестно?
Коренев (хохочет). Это Скворцов загнул!
Надя. Ну, так извините. Зоечка, я возьму тебя за руку.
Зоя. Бери. А где же Нечаев?
Студент. Они сзади идут. Не ошархнитесь, Зоя Николаевна, тут скользко.
Зоя. Нет, пожалуйста, не держите, я сама.
Голоса (наверху). Конечно, здесь лучше! – Какая красота, матушки мои! – Я давно говорю, пойдемте по полотну! – Превосходная тропинка. – А сторож? – Да брось ты сторожа, вот привязался!
Гимназист (кричит). Василь Василич! Василь Василич!
Постепенно скрываются.
Катя. А я по рельсе пойду! Ох, проклятая!.. Столярова, иди.
Надя. Я тоже. Ой, сразу сорвалась!
Студент. Давайте мне руку.
Надя. Нате.
Катя. Лучше самой и… загадать… сколько пройдешь. Готово! Сверзилась! Это не считается.
Надя. Пустите руку, я также сама! Катя, я иду!
Студент (Зое). А вы не хотите, Зоя Николаевна?
Зоя (печально). Мне не о чем гадать.
Студент (в тон). Отчего вы так грустны, Зоя Николаевна?
Уходят. На освещенной насыпи пусто. Не торопясь, поднимаются Мацнев и Нечаев.
Мацнев. Куда это они?
Нечаев. Дальше мост, Сева, внизу нет дороги.
Мацнев. Ах, да, я знаю. Как тут красиво наверху. Покурим.
Нечаев. Покурим. – Всеволод, тебе хочется с ними идти?
Мацнев. Нет, а тебе?
Нечаев. Мне тоже. Посидим здесь. Вот на шпалы сядем. – Тебе удобно?
Мацнев. Удобно. Дай спичку.
Нечаев. На. – И дышишь – и будто не дышишь. Как странно! И какая тишина! – Вон семафор.
Мацнев. Да. – Тишина. – В лунном свете есть томительная неподвижность…
Нечаев. Но и красота!
Мацнев. Красота – и томительная неподвижность. Солнце не то, там всегда что-то бежит, струится, а здесь все остановилось. При солнце я всегда знаю, сколько мне лет, – при луне… дай еще спичку, потухла – при луне я словно не имею возраста, жил всегда, и всегда было то же.
Нечаев. Это верно. И разговаривать при луне можно только о том, что было всегда, – правда, Сева?
Мацнев. И будет – правда! Послушай, Корней, – тебе, может быть, хотелось бы к тем? Ты скажи прямо.
Нечаев. Ты все еще мне не веришь? – Постой, кто-то возвращается.
Мацнев. Это Надя. Чего ей надо?
Показывается Надя, издали кричит:
– Господа, что же вы отстали, Сева! Все ждут вас. Корней Иванович! Вы петь обещали, а Василь Василич всю гитару расстроил.
Нечаев. Отнимите у него! Я потом спою.
Надя. Когда же потом?
Мацнев. Скажи, Надечка, что мы здесь посидим, вас подождем. Идите.
Надя. Господи, как это скучно! Пошли вместе, теперь… Сева, пойди ко мне на минутку.
Мацнев. Что там?
Надя. Нужно. Неужели тебе так трудно подняться?
Мацнев (поднимаясь и подходя к Наде, ворчит). Глупости какие-нибудь. Ну, что?
Надя (тихо). Севочка, отчего ты такой мрачный сегодня? Все замечают.
Мацнев. Кто все?
Надя (не сразу). Зоя. Отчего ты не хочешь с нами идти, о тебе все спрашивают.
Мацнев. Так, Надя, оставь. Идите себе.
Надя. И Корней Иваныч сегодня такой странный… Вы не поссорились с ним?
Мацнев. Наоборот.
Надя (значительно). Да не из-за чего и ссориться! Ну, напрасно не идешь!.. (Кричит.) Так мы скоро назад, Корней Иваныч, вы нас же подождите!
Быстро уходит. Слышен ее голос: Зоя, Зоечка… Мацнев садится на прежнее место на шпалы.
Нечаев. Славная у тебя сестра.
Мацнев. Девчонка еще пустая. Она, по-моему, слишком рано кончила гимназию, но учится хорошо, ничего не сделаешь. Совсем еще девчонка. Это не то, что Зоя – Зоя человек.
Нечаев. Да. Зоя человек. – Всеволод, но неужели ты все еще не веришь мне?
Мацнев (помолчав). Не знаю, Иваныч. Нет, теперь, кажется, верю. Но тогда, после Пасхи, когда я уехал в Москву…
Нечаев. Я держал себя отвратительно! Ну?
Мацнев. До твоих еще писем – я решил внутренно совсем порвать с тобой.
Нечаев. Неужели решил, Всеволод? Да, да, конечно, ты иначе не мог, ты был прав. Но теперь?
Мацнев. Скажи, Иваныч, я не понимаю: ты серьезно любишь ее?
Нечаев. Ах, не в этом дело, Всеволод! Не в том дело, голубчик, серьезно или несерьезно. Если хочешь, я иначе любить даже не умею, как только всей душой… какой иначе смысл в любви? Иначе мерзость, разврат!
Мацнев. Конечно.
Нечаев. Ну да! Но не в том дело, голубчик! Ты, Христа ради, не подумай, что я так… повернулся весь – от неудач в любви. Что за черт, это было бы совсем отвратительно, гнусно и мерзко. Скажем просто: ведь ты сам решительно и при всяких условиях отказываешься от нее?
Мацнев. Да. (Вздыхает.) Но в этом нет заслуги, Иваныч.
Нечаев. Нет, это ты уж оставь! Заслуги! А я был просто глуп, я был мелочен, я просто был скотина, каких полон свет. Именно: скотина! Когда ты уехал, не простившись со мною, – я, брат, верить этому не хотел, я руки себе ломал, я готов был головой биться о стену. Честное слово! Подумай: великое, святое, единственное в жизни – нашу дружбу – я готов был променять, скотина, и на что же? На что, я спрашиваю? На прогулки в саду! На пожатие ручек, на вздорную, призрачную, лживую женскую любовь! Да на тысячу женщин, хотя бы всех их любил, как Зою, я не отдам часа, который мы с тобой! Ты веришь?
Мацнев. Верю, Иваныч.
Нечаев. Спасибо.
Оба вздохнули, молчат.
Что за черт: гляжу кругом и ничего не узнаю! Мне все кажется, что сейчас война и мы в какой-нибудь Маньчжурии… сидим себе и разговариваем. Нет, хорош лунный свет, Сева, от него душа становится чище! Всеволод, а скажи мне, я все не решался тебя спрашивать об этом: ты все так же думаешь о смерти? Ты очень печален, голубчик.
Мацнев. Все так же, Корней. (Вздыхает.)
Нечаев. И?..
Мацнев. Я решил умереть. Скоро. Не спрашивай, Иваныч.
Молчание. Нечаев встает и снова быстро садится.
Ты что, Иваныч?
Нечаев. Ничего. Плохо, Всеволод. Очень-очень плохо!
Мацнев. Ну?
Нечаев. Очень плохо! И это – дружба! И это – одна душа! Смешно, Всеволод, честное слово, смешно! Что же ты думаешь, – что я останусь жить без тебя? Смешно! Буду гулять в саду? Пожимать ручки прекрасным девицам? Носить цветы на твою… скажем просто: могилу? Ах, Мацнев, Мацнев!
Мацнев. Но послушай, Корней!
Нечаев. Ты, может быть, думаешь, что мне очень нужна эта луна? Вся эта красота? Какая трогательная картина: офицер Нечаев гуляет при лунном свете с прекрасной Зоей! Да к черту ее, – раз так, то вот что я тебе скажу! К черту! Ну да, я твердил и теперь твержу: «На заре туманной юности…»
Мацнев. «Всей душой любил я милую» – хорошие слова.
Нечаев. Всей душой любил я милую – ну да, всей душой, а как же? Но разве это я про женщину говорил? Извини, но ты оскорбил меня, когда подумал, что это относится к Зое, к какой-то девчонке, которая сегодня любит одного, завтра другого. Эти слова я принес тебе, нашей с тобой юности, нашей дружбе, а не какой-то – Зое!
Мацнев. Ты прости меня, Иваныч, но как тогда я мог думать иначе? Сам посуди!
Нечаев. Сужу – и ну, конечно, ты был прав тогда… А теперь? – Нет, постой, не говори. А теперь… я не спрашиваю тебя, когда ты решил покончить с собой – сегодня, завтра, через неделю, – но если ты осмелишься умереть один, без меня, то я не знаю что! Я пощечин себе надаю, и все-таки убью себя, но с презрением к себе, ко всему миру – к тебе, Всеволод, который только говорил о дружбе! Молчи, молчи! – Какая луна красивая, черт ее…
Молчание. Нечаев громко, трубным звуком, сморкается и говорит деловым и даже сухим тоном.
Наши не идут, загулялись. Хоть бы облачко одно: действительно, какая неподвижность! – Но скажи, Всеволод, что, собственно, заставило тебя решиться?
Мацнев. Я уже говорил тебе: тоска. Невыносимая, немыслимая, день ото дня растущая тоска… что-то ужасное, Иваныч. Понимаешь: я молод, я совершенно здоров, у меня ничего не болит, – но я не понимаю, зачем все это… и не могу жить! Зачем эта луна? Зачем все так красиво, когда мы все равно умрем? Я встаю утром и спрашиваю себя: зачем я встал? Я ложусь и спрашиваю себя: зачем я лег? А ночью – какие-то дикие кошмары. Ужасно! И ни на что нет ответа, ни на один самый маленький вопрос. Подумай: вот я кончу курс и стану адвокатом, журналистом…
Нечаев. Ты мог бы быть знаменитым адвокатом, Плевакой!
Мацнев. Ну, хорошо, ну, стану я знаменитым адвокатом, а дальше что? Потом женюсь, как отец, и буду иметь собственного Всеволода – а дальше что? Бессмыслица – отвращение! – белка в колесе. И чем красивее вокруг, тем невыносимее для меня. В серые осенние дни я еще спокоен, тогда мне кажется, что я почти умер уже, но вот теперь!.. Как мне схватить и удержать всю эту красоту? Я ее зову, а она молчит! Я к ней протягиваю руки – и в них пусто… а там что-то идет, что-то свершается – нет, ужасная красота! И все обман, и все обман! Ты говоришь: Зоя – да разве это не обман, разве это не та же все – моя мама, твоя, всякая мама, всякая бабушка. Зоя – бабушка! (Смеется.) Ты можешь представить это, Корней?
Нечаев (помолчав). Могу. Ты извини меня, Всеволод, если я не все пойму в твоих словах: ты знаешь, я человек малоразвитой, почти не читаю, и все эти вопросы… Но ты прав.
Мацнев. Уже почти год это у меня. И сколько я перечитал за это время, Корней, все искал ответа… (Смеется.) Ответа! Ответа захотел дурак у моря!
Нечаев. И нет ответа?
Мацнев. Слишком много.
Нечаев (рассудительно). Слишком много – значит, ничего. Я так и думал. Все это прекрасно, об этом ты мне еще расскажешь, но как ты, Всеволод, решил вопрос о родителях? Это вопрос, брат, прости меня – серьезный. У меня родителей нет, я подкидыш, по фамилии Нечаев, что должно было обозначать нечаянную радость, но ты? Тут надо подумать и подумать, как говорится.
Молчание.
Мацнев. Если хочешь, то по-настоящему о своих я не думал, да и думать не хочу. Зачем? Что такое родители, отец, мать, когда все бессмыслица, когда нет ничего! Значит, так нужно, чтобы я умер, а они страдали.