Третий с ними Сильвестр-протопоп всегда. Выезжая из Новгорода, желая не одиноким быть на Москве, Макарий, недавно избранный на престол митрополичий, потянул за собой и Сильвестра, друга и приятеля своего старого. Если не умом блестящим, так примером чистой жизни, преданностью Макарию мил этот священник новому первосвятителю всея Руси. Высокий сан, поставивший кроткого, умного, образованного Макария чуть ли не наряду с самим Иваном-царем, конечно, приносил за собою много силы и почести. Но немало было завистников и врагов у каждого, кто бы ни забрался на высокое седалище первосвятителя московского.
– Враги подкопы поведут… Мне далеко будет из покоев моих митрополичьих углядеть за всеми, брат протопоп… Так ты уж подсобишь мне… упредишь, коли-ежели сведаешь что сам или чрез подружий своих…
Так говорил Макарий Сильвестру, когда звал за собой на Москву, для чего зажиточному, хозяйственному Сильвестру надо было целый обширный двор подымать – перевозить в Москву из Нижнего.
Но Сильвестр снялся и перевез. Недаром они с владыкой такие приятели давнишние. Дружба ведь по делам, не по речам верстается…
Вот отчего сейчас все трое сидят они в «казенке» у Макария, о царе юном по душе толкуют, без опасений, без осторожности вечной, с которой каждое слово следует говорить про царя вблизи дворцовых стен, таких чутких, таких сторожких, словно не из камней – из ушей людских они сложены…
Качает умной седой головой Макарий и говорит Адашеву:
– Пождем, поглядим… К тебе царь когда не собирался ли?
– Обещал побывать на днях. И под Коломной сказывал… И тут говорил… Про жену мою допрашивал. Видеть ее хочет.
Вспыхнул Адашев. Сказал бы еще что-то, да не решается.
– Не печалуйся, сын мой! – зорко поглядев в открытое лицо Алексея, убедительно заговорил Макарий, – кроме добра, ничего худа не будет. Только так все подлаживай, как мы толковали с тобой. А там – воля Божья…
– Постараюсь, отче-владыко! – тихо отозвался Адашев. – Не ведаю, слажу ль я…
– Все сладится по воле Божьей. Знаешь, видал уж не единова: все, почитай, так и выходило, как мы с тобой мерекали? А?..
– Да, кабыть што и тако…
– Ну, то-то ж. Так сам о дурном не думай – дурного не станется. Сам чистое в голове, в душе держи. С этими помыслами могучими, чистыми прямо в глаза тому гляди, кого опасаешься. И руки упадут у него… Все замыслы его черные, как тучи ветром, развеются… В миг единый человек словно иной на свет народится. Может, на пагубу чужую сбирался, а тут себя не пожалеет, чтобы врагу помочь… Верь мне… И себе в те часы верь, когда душу умягчить, просветить взором своим хочешь. Да уж не раз тебе и толковано! Глаз у тебя такой, что можешь ты волю всякого человека подневолить себе. Так никого не бойся! И тебя пусть не страшится, а любит тот самый человек, кого ты покорить душой сбираешься! Веришь ли, чадо, что можешь творить тако по слову моему?
– Верю, отче-господине! – негромко ответил Адашев. – Верю воистину… Я вить уж так не единова и налаживал… Глазам, себе не верилось даже: вдруг гнев его на милость сменялся… Ровно кто ветром срывал с души у него тучу грозовую.
– Да штой-то вы? Про когой-то вы? Про царенка? Не пойму, в толк не возьму! – с легкой досадой вмешался Сильвестр, видя, что разговор принял какой-то загадочный оттенок.
– Про царя, друже, про него самого… Толкуем с Алешей. Видает он ежеден осударя. Так штобы молился покрепче, когда тот гневаться задумает али что непогожее деять учнет. Алеша толкует, что пробовал молитвы читать. И помогает…
– Ну, вестимо: молитва – она всему помогает! – важно произнес протопоп, не замечая легкой дружеской снисходительности, с какою Макарий всегда обращался к своему преданному, но не очень глубокомысленному приятелю.
Затем на иные дела, на обиходные, речь перешла.
Обеды отошли во дворце. Обычно спят москвичи после обеда, и старые и молодые. Но Иван вообще-то мало спит. А днем – и совсем редко. Разве если ляжет на заре, после ночи угарной…
С полчасика передохнул царь после трапезы, нелюдной и скромной на этот раз. Кроме двоюродного брата царского, князя Владимира Андреевича Старицкого, красавца-юноши, тремя-четырьмя годами старше царя, за столом сидели двое дядьев царских по матери: Михайло да Юрий Васильевичи Глинские. Ели-пили застольники усердно, кроме самого Ивана. Он, очевидно, волновался, ждал чего-то, хотя и сам не отдавал себе ясного в этом отчета.
Побалагурили немного после стола. Иван поднялся, простился с гостями и, оставшись один с Адашевым, спросил:
– Кони готовы ли?
– У крыльца, осударь.
– Так едем…
Звонко стучат копытами по бревенчатой настилке бесконечных дворцовых проездов два чудесных аргамака, оседланных не по-царски, но все-таки богато, для Ивана и Адашева.
У спальника – свой конь, чудный арабский жеребец, не уступающий и царскому. Выписал для сына дорогого коня старик Адашев при помощи друзей своих, купцов восточных. Двух купил. Одного спальник царю подарил. На другом сам ездит… Этим подарком тоже немало расположил к себе Алексей повелителя. Едут оба по затихнувшим дворцовым пределам… Все почти спит теперь, до псов хортов на псарне и на поварне царской. Высоко солнышко забралось майское, вешнее, жаркое. Поди, уж и под гору скоро катиться начнет. Самая пора для отдыху всему живущему. Воробьи и те как-то сонно в пыли щебечут-возятся. Голуби вяло воркуют.
И молча едут оба спутника. Не то чтобы разморило их тоже. Но оба в думы свои погружены. Иван бог весть о чем мечтает, солнышком разогретый, воздухом вешним, ласковым обвеянный… А Адашев?.. Тот глубокую думу думает. Ссора, гляди, с царем, опала, бегство, быть может, нищета предстоит, если загорятся злые страсти в отроке, а он, Адашев, не пожелает, подобно остальным холопским душам, жену на государскую потеху отдавать.
Если же повезет, если все так сбудется, как Макарий чает? Высоко теперь Алексей стоит. А тогда, пожалуй, так взлетит, что оком не докинешь.
Не жажда честолюбия говорит в душе Алексея. Любит он царство Московское, новую родину его и всей семьи адашевской. Жаль ему темного простого люда русского. Много горя терпят здесь те, кто послабее… Вот таким и можно будет помочь, если… если царем по имени будет безудержный отрок Иван, а править Иваном и землею всей он, Алексей Адашев, станет… конечно, не без участия Макария, этого доброго, прозорливого старца-первосвятителя.
Вот уже оба всадника миновали задние ворота дворцовые, что выходят на пустынную площадь у Куретных ворот кремлевских. Час такой, что кишащее обычно людьми широкое пространство перед воротами в этот миг почти безлюдно. Стихла суета даже в лавчонках и пристроечках, которые, словно гнезда ласточек, прилепились вдоль всего Каменного моста, перекинутого от Куретных ворот через Неглинку для сообщения с посадами. Даже здесь, на этом торговом шляху, по виду совсем сходным с знаменитым Флорентинским мостом, сохранившимся до позднейших веков, – и здесь полдневная истома всех одолела. Торговцы, склонясь над прилавками, дремлют. Ремесленники, тут же в конурах работающие, поели и прямо протянулись на отдыхе где попало, всему миру напоказ…
Справа у всадников осталось обширное, богатое Троицкое подворье… Основанное еще, как гласит предание, при святом Сергии, много претерпело оно изменений за двести лет. Теперь монастырский угол этот полон церквей богатых, строений жилых и обиходных разных. Здесь же царь Василий, вопреки обычаю, крестил царевича Юрия, отдавая его под покров святителя Сергия. Монастырской братией, проживающей на подворье, правит особый игумен.
Молятся на кресты церквей Иван и Адашев. Отвечают кивками на поклоны редким встречным людям. Не узнает никто царя в безусом, тяжеловесном юноше, который так надменно сидит на высоком седле, небрежно поводя удилами и заставляя плясать горячего коня от нажима острогранной узды – мундштука того времени… Царь всегда появляется перед народом в полужреческом наряде, в золотой парче, сверкая каменьями самоцветными, залитый жемчугами, осененный шапкой – венцом царским, наследием Мономахов. Не то – в уборе сверкающем воинском видят москвичи порою царя. Кто теперь признает его? Голоусый парень верхом скачет, княжич или боярский сын… Одного знают в этом углу: Адашев, спальник осударев. У другого лицо тоже знакомо всем. Да разве сообразишь сразу? Без челяди едут… Словно дворяне какие беспоместные. И ломает шапки народ. Но больше перед Адашевым, чем перед его спутником. Это даже стало тешить Ивана.
– А, как сдается тебе, Олеша? – спрашивает он. – Крикнуть бы мне: «В землю лбами, смерды! Царя не признаете державного?» Опешат, поди? Перепужаются?
– Так ли, осударь? Сдается: не поверуют нам. Нешто когда цари Московские, хотя бы еще и не венчанные, так, в одиночку, по площади, по проулкам езживали ль?..
– Венчанные, невенчанные – все едино… Твоя правда: им, гляди, не случалось… А я, когда и увенчаюсь, своей повадки не оставлю. Особливо если врагов поизбудусь. Люблю простецов. Любо мне меж них быть, чтобы людей видеть, а не спины рабские, когда все ниц перед царем падают. А тут ошшо – вкруг меня бояр десятки. Воинов ряды. Попы сотнями. И только издали толпы народные темнеют… Так вот мне боле до души. Царь я народу, не бог земной. Хочу народ свой видеть…
Снова умолкли оба.
Миновали Симоновское подворье, церковь Входо-Иерусалимскую. По ту сторону широкой площади запестрели у высокой кремлевской стены хоромы годуновские, чуть не на полверсты протянулись… До самой башни до угловой. А пораньше их, притулясь к двоебашенным Ризположенским воротам, раскинулся и небольшой, но усадьбистый двор Алексея Адашева. Раньше он с отцом за стеной, у Никольских ворот, проживал. Но, заняв должность спальника, ближнего человека государева, был допущен в черту кремлевских стен, где и откупил себе уголок как раз через дорогу от подземных тюрем, от мешков каменных… Многое старым владельцем налажено было в усадьбе: сад тенистый, хоть и небольшой, с прудком, с беседками, и огородик. Кой-какие избы и жилые покои тоже пригодились. Остальное разнес, новое жилье построил Адашев и зажил домовито.
Челядинец, задремавший на скамье у ворот двора адашевского, прокинулся от топота конского, узнал хозяина, кинулся ворота растворять.
– В терему ли хозяйка али по домашнему где? – спросил Адашев дворецкого, очевидно бывшего начеку и спешившего навстречу хозяину с гостем.
– В добрый час, добро пожаловать! – земно кланяясь, ответил приветствием на вопрос сметливый, плутоватый домочадец, желая и честь высокому гостю воздать, и не показаться нескромным, если выдаст, что узнал он царя…
– Осударыня-матушка Анастасия Ивановна с гостями, боярынями и боярышнями, в сад прошли-изволили. Покликать не будет ли приказу? А у нас в столовой палате все поизготовлено…
– Гостьи? Боярыни? Боярышни? – живо вмешался Иван. – Вот любо. Пройдем в сад. Не зови никого…
Адашев дал знак – и дворецкий, вместе с двумя челядинцами, принимавшими коней, с глаз словно сгинули.
– Как тебе приказывать угодно, осу… то бишь гостенька дорогой. Ты здесь хозяин. Мы все – холопы твои. Вот калитка садовая…
И хозяин указал налево от дома, на калитку в дощатом заборе, которым двор отделялся от тенистого сада. По улице все владение было обнесено высоким частоколом, подбегавшим к самой стене кремлевской.
– Слышь! – у самой калитки, понижая голос, заговорил Иван. – Манилось бы мне крадком подобраться к бабьей стае. Не знали бы оне, что молодцы тут. Как на воле поводят себя? О чем толкуют? По душе, без притворства, не расписанные сурьмой да белилами. Поди, на выход такой, на суседский, не пишут лица себе? Удружи! Подкрадемся, Олеша!
– Твоя воля, осударь… Попытаем счастья! – шепнул хозяин.
Адашев не побоялся последствий этой прихоти царя, так как жена была уведомлена задолго, какой гость нежданный к ним сбирается.
Посылка с вестью о новгородском приятеле была условным знаком. Умная баба знала уж, кого созвать и что готовить, когда муж из дворца о гостях повестит…
Свернули и гость и хозяин с аллейки, березками, яблоньками да кустистым крыжовником усаженной, в сторону оба кинулись, зарослью садовой пробираются, стараясь ступать полегче.
– У малинника все, поди… Прудок там и беседка. Место прохладное, жены любимое! – шепчет хозяин.
Правда, через две-три минуты, обогнув лужайку, сиренью и черемухой обсаженную, оба очутились за живой зеленой изгородью, сквозь которую видна была на небольшом насыпном холме беседка, полуоткрытая, увитая светло-зеленым молодым хмелем. И по высокой стене кремлевской, сквозившей в просветы соседних кустов, плети хмеля взбирались. За холмом сверкал прудок небольшой, загораясь под солнечными лучами. Лужайка зеленая огибала и холм с беседкой, и пруд с полоскавшимися в нем яркоперыми заморскими утками. Пара лебедей тут же белела в траве, словно две груды пушистого снегу живого, нетающего…
В беседке, на скамьях, укрытых полавочниками суконными и коврами, перед столом, заставленным сластями всякими, сидели гостьи – девицы, замужние… И среди них – Настасья Адашева, добрая, ласковая на вид, восемнадцатилетняя женщина-красавица. Волосы цвета спелой пшеницы прятались под волосником и кикой, без которой не ходят замужние бабы. Лицо, белое, оживленное легким румянцем, озарялось ясными серыми глазами навыкате. Порой зрачки этих глаз расширялись непомерно, и тогда глаза казались черными. Была Адашева только в двух сорочках: нижней белой и верхней цветной, шелковой, заменявшей тогда платье женщинам. А поверх был накинут легкий летник, тоже шелковый, тканый, узорчатый… Гостьи были тяжелее одеты, особенно замужние: в парчовых опашнях, иные – в сложных головных уборах, унизанных драгоценностями. Девушки тоже были в летниках. На головах красовались повязки девичьи, с поднизями жемчужными, украшенные переперами – чеканными и самоцветными украшениями, которые трепетали на ножках из витой серебряной проволоки… Волосы у девушек были неприкрыты. Косы у них тяжелыми змеями спускались от затылка и на концах, у стана, заканчивались треугольными косниками, тоже золотыми, серебряными, украшенными самоцветами. Пышные кисейные, расшитые рукава нижней сорочки – рукава длиною по восемь-десять аршин, сдержанные у запястья узкой застежкой, сбегались в тысячу сборочек на всей руке, очевидно сысподу чем-нибудь подхваченные, чтобы не свешивались через кисти рук, а вздымались волной белоснежных мелких складок.
Эти рукава были вместе с рукой пропущены в прорезы второй, «красной» сорочки, то есть платья. А рукава этого платья висели от плеча, как рукава у польских кунтушей.
Кроме двух-трех замужних тут сидело пять девушек. Два подростка, лет десяти-одиннадцати, очевидно младшие сестры, приведенные старшими, бегали по лужайке, гонялись за утками, пугали лебедей и сами пугались, когда те неожиданно взмахивали широкими крыльями, переходя с места на место.
Замужние женщины, по обычаю, были безобразно набелены, нарумянены, совсем как куклы базарные. Брови, замазанные слоем белил, были наново искусственно выведены черной и коричневой краской. Колесом темнели брови. Под глазами – тоже подрисовано… Живые куклы.
Резко выделялся при этом натуральный цвет лица хозяйки и девушек, сидевших ненакрашенными. Адашева и вообще редко размалевывала себя. Разве если знала, что придется к гостям-боярам выходить. В этих случаях считалось просто неприличным показываться со своим лицом. Девушки, прежние подруги Анастасии, шедшие к ней запросто, тоже не накрасились, как это обычно водится…
Царь так и впился глазами в молодые, красивые лица девичьи.
Заметил это Адашев, зорко наблюдавший за спутником, и даже вздохнул свободнее. На краю стола, тычась носом, сидит и старуха одна, дряхлая, морщинистая, но не хуже остальных расписанная. Поела, попила и дремлет, утомленная жарою. А молодые, избавленные от докучного надзора и от старческого брюзжанья, рады-радешеньки. Смеются, шутят, стрекочут. О пустых вещах, сдается, щебечут, а сами так и заалеют или вдруг бледностью перекроются, словно бы совсем не о том и думают, о чем уста их говорят…
– Слышь, Настя, гостя, толкуешь ты, приведет нынче твой-то? – спрашивает полная, рыхлая, несмотря на молодость, Алена, жена Тарха, старшего сына протопопа Сильвестра. – А хто таков? Не знаешь ли?..
Ясно доносится каждое слово к царю. Он переглянулся насмешливо с Адашевым, опять слушает.
– Не повестил меня сам-то! – отвечает хозяйка. – Только и сказано: из Новагорода… Може, сродник али так, из былых дружков какой…
– Холостой? Женатый-ли? И того не чуть? – живо спросила небольшого роста, задорная и смешливая Оля Туренина, прежняя соседка по двору Адашевых.
– Не, и того не чуть… А ты не замуж ли сбираешься?..
– Куды мне! Знаешь: уже и рукобитье было… Пропил меня осударь-батюшка. Последние денечки с моей черной косой дохаживаю. Снимут скоро головушку, отымут волю девичью. Шлык-колпак напялят, как и на вас вот, не лучше.
– Чего же забегалась: холост? женат?
– Так пытаю. Поди, угощать гостя позовут. И мы бы вышли… целовать – то ваше дело… А мы бы, красные девицы, хошь подозрили на добра молодца.
– Поди ты, хохотушка! А еще невеста. Не грех такое болтать?
– На языке греха нетути. Жених-то мой вдовый. Не молодой и не скорый. Ни на што не гожий! Дьяк из приказу разбойного… Вот кто он. Только што с матушкой, с батюшкой не рука воевать… О-ох… А, другое дело: вон сестра у меня, Оринка, налегке ошшо. Шестнадцать лет, а жениха не видно.
– Брось… О себе думай! – досадливо отозвалась сестра хохотушки, тоже миловидная русоволосая девушка.
– Ты што ж молчишь? Слова не скажешь, – обратилась Адашева к одной из подруг, погруженной в глубокую задумчивость.
Как раз в эту минуту и царь из своей засады обратил на нее внимание. Смугловато-бледное, с матовой, нежной кожей лицо девушки не поражало на первый взгляд своей красотою. Только глаза, миндалевидные, большие, темные, но не сверкающие, а словно бархатные, излучали какой-то особенный свет. Если раз взглянуть в них, так невольно тянуло глядеть еще и еще, как в бездну опасную, под ногами раскрытую. Но не опасностью грозили глаза, нет. Скорбное что-то чудилось в них, словно это были глаза прозорливого ангела, видящего скорбь людскую и вечно тоскующего за этих людей… Так, по крайней мере, показалось Ивану.
В тонких пальчиках белой, нервной руки девушка держала накосник своей пышной светло-русой косы и в раздумье покачивала им. Пряди пышных волнистых кудрей, выбиваясь из-под повязки, составляли красивый контраст с темными глазами девушки.
– Нюша, ай оглохла! – громко позвала Адашева.
– Нет, милая Настюша… О чем ты? Я слышу! – глубоким, грудным голосом отозвалась Анна Романовна Захарьина, роду Кошкиных, подруга хозяйки еще из Новгорода, где жил ее отец на воеводстве.
– О чем? О женихах толкуем, слышишь… тебе не охота ли?
Анна потупилась только и слабо отмахнулась рукою.
– Ей простого не надо. Ей – королевича! – пошутила Арина Туренина.
– Куды! Гни выше. Сама ведь – государыня-царевна… Ей из земель неведомых самово царя самоглавного подавай… Меньше не берет…
– Царевна? Што это значит? – не то звуком, не то движением спросил Иван у Адашева.
Тот зашептал:
– Пожди… Постоим послушаем уж, коли стоим… Я все скажу. Потерпи, осударь…
– Кто она? – зашептал Иван, очевидно, на этот раз соглашаясь послушаться своего спальника.
– Анна… – начал было Адашев…
Но тут произошло нечто совсем неожиданное.
Две девочки, резвясь по лужайке, прятались друг от дружки за кустами. И в эту самую минуту одна из них влетела туда, где стояли оба соглядатая. Мгновенно с пронзительным визгом кинулась перепуганная шалунья к беседке, восклицая:
– Парни… Разбойники там… Ай! Парни за кустами!
Все вскочили, всполошились. Поднялась и старуха, протирая глаза и ничего не разбирая спросонок.
Анна Захарьина, стоя на пороге, прижала к себе перепуганных девочек и старалась успокоить их. Адашева, догадываясь, в чем дело, пошла навстречу гостю и мужу, который приближался, громко возглашая:
– Простите, гостьи дорогие, что всполошил ненароком. Я сам, хозяин дому, пошел прямо садом по следам гостей желанных. Да еще гостя веду… Уж не взыщите: приезжий человек. Не томашитесь. Не осудит!
Все женское гнездо, так и заметавшееся при визге девчонки, снова стало успокаиваться, замужние задернули лица фатой. Девушки в кучу сбились, стояли, рдели, рукавами прикрывались. После обмена поклонами сели все. Анна Захарьина, растерявшаяся меньше всех, держалась спокойнее и проще других. И даже решилась не украдкой, как подруги, а прямо взглянуть на незнакомца, так неожиданно попавшего в их среду. Глаза их встретились, и девушка почему-то невольно вздрогнула. Вздрогнул против воли и царь.
Адашев между тем обратился к жене:
– Вот, жена, примай гостя дорогого, приятеля мово давнего. Князь Иван, сын Васильевич, роду князей Белоозерских, осчастливил домишко наш, честь оказал, припожаловал… Угощай, женка. Што получше есть – все выкладывай. Сама обноси, о чарке проси!..
В пояс поклонившись гостю, потом мужу, Адашева отвечала:
– Твоя раба. Гость желанный – велика радость в дому!.. Ничего не пожалею, не осудил бы только нашего убожества да за проволочку не гневался бы. Не ждали такой Божьей милости… Все сейчас в дому изготовить велю.
– Зачем в дому, хозяин ласковый? – вмешался Иван. – Здесь бы куда как хорошо. Ежели вам, хозяевам, не в отягощенье.
– За радость сочтем угодить гостю, – в один голос слились и муж и жена.
И быстро скрылась хозяйка, чтобы сделать все распоряжения.
– А еще у меня просьбишка будет, уж не обессудь, хозяин! – не вытерпев, после небольшого молчания заговорил Иван. – Не посетуйте, осударыни. И вы, девицы-красавицы. Подходили мы с хозяином неторопко, на вас залюбовались издали и слова речи последние слышали краешком уха энтак… За што-прошто тебя, красавица… как звать-величать – не ведаю, уж не взыщи.
– Анной, по отцу – Романовой, роду Кошкиных, Захарьиных, – подымаясь с места, ответила девушка. И снова села.
– Вот, вот оно што?! Славного роду. Почетного… Много про всех слыхал, и того и другого случалося. А про Захарьиных род одна добрая слава идет в народ! По роду и девице честь. Оттого, поди, и царевной-королевной позывали тебя подруженьки. Оттого ты и…
– Нет, вовсе не оттого! – бойко заговорила Ольга Туренина. – Прорицанье было Анночке. Оттого вот…
– Прорицанье? А знать не можно ль какое? Кто произрек? Когда? Челом бью: нам не скажешь ли, Анна Романовна? Лиха не будет оттого!
– Скажи, боярышня! Приятель мой – добрый человек, не зазорный, – поддержал просьбу гостя хозяин.
– Што ж, сказать можно… Тут ни греха, ни тайности нет никакой, – спокойно и скромно заговорила Анна. – Только, вестимо, я по-своему разумею. А подружки по-своему. Мне старец блаженный про Небесное Царство прорицал, про жениха – Царя Небесного, Спаса нашего Многомилостивого. А он на земное. Старец провидел, что в келью у меня душа просится…
– В келью? Тебе?.. – пылко начал было Иван, но сдержался, умолк.
Затем снова спросил уже обычным тоном:
– Что же тебе сказано? Кем? Все поведай… А мы разберем…
Анна уже готовилась заговорить. Но старуха-барыня, княгиня Троекурова, пришедшая в гости к Адашевой с дочкой и теперь только очнувшаяся совсем от своей дремоты, вдруг засуетилась, завертелась на месте, зашамкала торопливо своим беззубым ртом, скрипучим, дрожащим голосом:
– Стойте… Подождите… Девушки!.. Ахти мне!.. Да ослепли вы, што ли?.. Царь вить энто… Сам царь-осударь!
Да так и распласталась перед Иваном, которого нередко видала у бабки его и потому узнала теперь.
Все гости вскочили, сбились в одну кучу и застыли, еще более напуганные сейчас, чем раньше вестью о парнях-разбойниках… Кто не знал на Москве, каков с девицами был юный царь…
Наконец опомнились, отвесили поклон земной, застыли на местах. И новым, странным взором глядели все эти юные созданья на красавца царя, на гостя нежданного, кидая взгляды украдкой из-под опущенных долу ресниц…
Смутилась и Анна. Но не так, как другие. Какой-то ужас священный, предчувствие чего-то большого, неотразимого холодом сдавило ей грудь, змеей проползло по плечам. И странно, но Иван тоже вдруг почувствовал, что его сейчас нечто важное ждет.
– Што же? Видно, рожна в калите не укроешь! – с улыбкой начал Иван, желая сломить лед, вдруг оковавший все кругом. – Хоша и царь я, а все же человек. Не бука из бучила. Бояться меня нечего… Вижу я, Анюта, ты меней подружек твоих от меня отпятилась. Так и я на своем постою. Сделай милость: поведай про твое прорицание. Охоч я до всяких делов таких.
– Изволь, осударь! – звенящим, рвущимся, не своим голосом заговорила Анна, стараясь концом языка увлажнить внезапно пересохшие от волнения губы. – Поведаю, как все было оно… Вдовая моя матушка… четвертый год честно вдовеет.
– Ведаю, ведаю. Любил и знал я отца твово. Не помри он – и мы бы, поди, ранней повстречались с тобою. Далей…
– Добра к странным, к блаженным, к сирым людям моя матушка. Хоша и не велики достатки у нас. На Москве уж мы жили, после воеводства батюшкиного. Из Новагорода переехавши. И прибыл в град твой стольный, осударь, преподобный старец Геннадий.
– Из пустыни Любимоградской? Костромской он? Знаю, знаю.
– Тот самый, осударь. С двумя учениками пожаловал. Наш убогой двор посетил. Матушка с братанами с обоими насустречь выбежала. Благословил их старец… А там матушка и бает: «Дочка-сиротинка у меня, не благословишь ли?» Соизволил… Слышу: сам ко мне в светелку подымается. Вериги, слышу, побрякивают. Посох по ступеням цокает. Вошел. Уж не помню, как я в ноги ему кинулась… Руки целую. Молитвы прошу. Чтобы и за меня, и за всех молился, кому тяжело. А он и цыкает: «Тебе-то што же, девонька? Какое горе? Родителя потеряла – так у тебя Иной Родитель жив на веки вечные: Отец наш Небесный… Он и отца твоего земного успокоил по мнозих трудах. Так ты не печалуйся. Покой несет могилушка. Мать сыра земля слаще жены, милей детушек. Сила в ей, ласка в ей. Могила в ей. И ты, и все мы там уляжемся. Так не тоскуй…» – говорит.
Что дальше, то больше оживлялась Анна, словно опять переживала событие, о котором рассказывать ей пришлось.
Иван так и не сводил с нее глаз, ничего не замечая вокруг.
– А я ему на ответ, – передохнув немного, продолжала девушка теперь уже громко, почти спокойно, – я и говорю: «Не мертвых, живых жалко. По них болезную. Жизнь не больно красна земная. В монастырь, чаю, лучше: горя, обиды, слез менее…» – «Нет, – говорит старец, – и тамо всякого жита по лопате нагребешь. И в миру спастися можно, ежели душа у тебя спасенная. А у тебя она, и-и! – совсем она спасенная. Слушай же, дщерь моя, слово мое. Не я глаголю, Дух Божий глаголет во мне! Благого корени благая отрасль и лоза плодовитая! Возлагаю руки мои на главу твою, призываю на тя Божие благоволение. И будеши ты по времени всем нам оспожа. Яко царица благоверная над миром надо всем!»
Произнося последние слова, Анна выпрямилась во весь рост, словно взаправду нездешняя сила какая-то заговорила в ней[3].
Полная тишина воцарилась в беседке и кругом. У входа виднелась толпа челяди. С подносами, уставленными снедью разной, с ендовами, кувшинами и сулеями стояли все. Хозяйка, одетая в свой лучший убор, виднелась впереди, тоже с чаркой и стопкой на подносе. Но и она с другими замерла, ожидая конца чудесного рассказа боярышни.
– Аминь! – громко вдруг вырвалось у Ивана. – Спасибо тебе, Анна Романовна, за повесть твою дивную, за благость, нам открытую. Но гляди: хозяйка стоит-дожидается. Никак поить меня хотят. Так уж пусть сама ранней откушает, целовать себя велит. А уж тогды. Подозволь, хозяин ласковый?
– Мне ли позволить? Рабы мы, осударь, твои самые низкие. Осчастливь! Святым обычаем хозяйку мою целуй, чару пригубь. Освети хижину рабскую.
Медленно взошла Адашева на низенькую, широкую скамью, которую принес и держал наготове челядинец.
Иван подошел, поклонился ей, касаясь самого помоста, цветным сукном перекрытого. Хозяйка ответила гостю-царю поясным поклоном, отпила из чарки, которую держала на подносе, и с новым поклоном подала ее царю. Тот ступил на помост, трижды, со щеки на щеку, облобызался с Адашевой, выпил чарку, снял с руки перстень с рубином и опустил в кубок. Третий поклон хозяйки – и она сошла с помоста. Муж после царя не стал уж целовать ее, как бы оно в ином случае следовало.
– Што же, может, и другие гостьи дорогие твои царя угостить желают? По ряду уж следует… Штобы обиды никому не было. Не то, гляди, Анна, мирская печальница, осудит, скажет: горденя-де царь…
Вспыхнула девушка, молчит. От смущения бархатные глаза даже слезами заволокло. А они от этого еще лучше стали.
Взобралась на помост старуха Троекурова. Все опять повторилось… Так и пошло: замужние сперва, девушки потом – все Ивана угощали. Всех одарил он. И так вышло, что Анна последней встала на помост. Бледнее смерти стоит. Глаза как звезды светятся. Так и колышет от волнения бедную.
Уж Оля Туренина сзади совсем близко подобралась, чтобы поддержать подружку, если сомлеет та. А этого ожидать можно.
Медленно подошел Иван, не спуская глаз с девушки, сиявшей неземной красотою в этот миг. Медленно склонился высоким станом и дважды приник губами к щекам Анны. А в третье не стерпел: быстро, словно ужалил, прямо в розовые губки так и поцеловал. Охнула слабо девушка, покачнулась, но устояла. Только не сама уж сошла с помоста – подружки сойти помогли.
– Нездоровится, видно, девушке. Прости, осударь! – решилась заговорить Адашева. – Можно ли увести подружку?
– Пусть пойдет. Пусть отдохнет-поправляется. А матушке мое здорованье передай, гляди не забудь, Анна Романовна. Я еще, и сама ведаешь, поди, перед батюшкой твоим, пред Никитушкой, в долгах. Кабы не он, не догадка его – не уйти бы мне под Коломной от пищальников оголтелых, от мятежных новгородцев, когда они на жизнь мою умыслили. Сам ин заеду, матушке вашей за сыновей челом ударю, за верных мне слуг и пособников. Иди с Богом, боярышня!
И снова отдал поклон юный царь уходящей, сразу очаровавшей его девушке. Так закончилась первая встреча между Иваном и Анной Захарьиной-Кошкиной, в грядущем названной именем Анастасии, когда ее нарекли царицей Московской и всея Руси.
Воротясь во дворец после этой встречи, Иван долгое время ходил радостен, светел и тих, словно переродился совсем. Даже не слышно было несколько дней гнева царского, не говоря уж о тех обычных бесшабашных пирах, без которых дня не проходило прежде.
– Что стало с царенькой? Осовел наш парень вовсе! – недовольно толковали прежние застольники Ивана, лизоблюды, «маньяки» дворцовые.
– Остепенился малый! – степенно поглаживая бороды, замечали старшие бояре: Милославский Федор, Бельский Иван и Глинские оба – Михайло и Юрий.