© Прыгунов Л.Г., 2024
© Издательство «У Никитских ворот», 2024
«Чудеса». В этой изящно и со вкусом оформленной книжке помещены автобиографический роман «Чудеса» (впервые опубликован в журнале «Звезда», № 4, 2023), роман «Азиатское детство Ивана Ташкентского» (написан в 1972-м, впервые опубликован в журнале «Звезда», № 9, 2017) и рассказ «Тёща» (впервые опубликован в журнале «Звезда», № 4, 2019).
Достопочтенный автор Лев Георгиевич Прыгунов (далее Л. Г.) предельно искренен. Только во втором романе он примеряет на себя чужую личину (правда, весьма успешно взяв образ своего друга, музыканта, ксилофониста и ложечника). В остальном же это его собственная жизнь, собственная биография, собственные детство, юность, зрелость, но рассказанные с такой страстью, с такой пассионарностью, с таким напряжением гортани и голосовых связок, рассказанные, так сказать, «на разрыв аорты», что любая фантазия отдыхает под напором этих безумных приключений, страстей, падений и подъёмов.
В чём же лейтмотив жизненного пути, описанного Л. Г? На мой взгляд, он заключается в глаголе «Бежать!». Бег этот в метафизическом смысле двойственен. С одной стороны – бег по жизни, по местам, обстоятельствам, женщинам, книгам, друзьям. Этот бег напоминает мне манеру великого в прошлом спортсмена-стайера Владимира Куца. Он на длинной дистанции то ускорялся, то притормаживал, изнуряя соперников таким рваным темпом. И Л. Г. перемещается от депрессии к душевному подъёму, от истории России к китайскому языку, от театра к кино, от поэзии к живописи, от отчаяния к надежде, от ненависти к прощению.
С другой стороны – это бегство ОТ. От окружающей действительности, от наглости, от издевательств киношных и других начальников, от блата и невозможности нормально жить и зарабатывать, от бессовестного обирания артистов с отъёмом честно заработанной валюты на зарубежных гастролях, от бездомности, от прописок, от абсолютного бесправия, от униженности, от грязных провинциальных сортиров, от столичных циников, приспособленцев, стукачей и провокаторов…
Словами автора: «…неустанно мотаюсь я по дозволенной мне нашими “великими человеколюбцами” территории в одну шестую часть света под трескучий аккомпанемент великих Паганини, Моцарта, Сарасате, Листа и проч., молясь каждый день, каждую ночь вот уже больше десяти лет о том мгновении, когда наконец-то я окажусь в любой точке земного шара “по ту сторону баррикад добра и зла”, где по меньшей мере я обрету душевный покой».
Спасение Л. Г. находит, по крайней мере в доперестроечной жизни, в дружбе с удивительно интересными людьми, такими как поэты Бродский, Уфлянд, Ерёмин, замечательно описанный им (жаль, что книга не вошла в этот сборник) Сергей Чудаков, художники Целков, Кубасов, в любовных приключениях.
В медитациях, в которых он убедительно описывает свои прошлые жизни, твёрдо веря в реинкарнацию. И самое интересное, что он встречает в жизни людей, которых он знал в самых разных ипостасях в тех, прошлых жизнях!
В реставрации старых икон, в сочинении стихов, которые он имел наглость писать, имея в приятелях таких поэтов, как Бродский и Рейн, в живописи, наконец, которая стала для него отдушиной и ещё одним средством самовыражения.
В увлечении мировоззрениями тибетских монахов, в любви к сыну, в занятиях румынским, английским, китайским и другими языками, в напряжённо-внимательном изучении мира и мировой культуры, от которой страна была отрезана для подавляющего большинства советских граждан железным занавесом.
В написании «в стол» без надежды на опубликование литературных произведений (одно из которых было выкрадено у него чекистами, что имело неприятные для автора последствия).
И от всего этого стремления убежать и невозможности побега – неврозы, болезни, бессонницы, отчаяние, едва ли не переходящее в суицид.
Но в финале – перестройка, которая открыла для него мир, возможность путешествовать, увидеть старых друзей – от Бродского до Романа Каплана, честно зарабатывать деньги, публиковать свои книги, выставлять и продавать свои картины, и, наконец, жена Ольга, давшая ему тот мир и покой, которого ему так не хватало.
Но если вернуться к стилистике текстов романов в этой книге, то я не могу не отметить, что занятия поэзией обеспечили ему прекрасный ритмический рисунок текста, а занятия живописью – глубокую и впечатляющую образность выписанных характеров.
А врождённое чувство юмора – великолепную ироничность в описании ситуаций.
Вот только один пример (из рассказа «Тёща»). Тяжело больная тёща лежит в постели и внимает новостям по радио.
«И когда в день открытия съезда она услышала несвязную речь нашего генсека, она вдруг сорвала с себя наушники, встала с кровати, вышла – страшная, полуголая, растрёпанная, безумная – в коридор и куда-то пошла! К ней бросились медсёстры, но она их оттолкнула и прохрипела свои последние слова в этой жизни: “Леонид Ильич мне сказал: “Встань и иди!”»
В общем, эта книга полна занимательных и чудесных историй, смешных ситуаций, философских рассуждений, ламентаций и панегириков, обличений и восхвалений, анекдотов и ужаса, и ещё – она удивительно правдива!
Я завидую тем, кто откроет её в первый раз!
Леонид Романков,
член Союза писателей Санкт-Петербурга
Есть только два способа прожить жизнь. Первый – будто чудес не существует. Второй – будто кругом одни чудеса.
Альберт Эйнштейн
Самое великое чудо моей жизни – моя мама.
Нет никаких сомнений в том, что у каждого человека в жизни случались всякие чудеса или нечто, что он сам воспринимал как Чудо. Впрочем, какая разница! Даже само воображение, скрупулёзно рисуя и выделяя не существовавшие детали и тем самым обманывая своими картинками нашу память, является одним из самых многочисленных Чудес! Ведь, в сущности, все так называемые чудеса являются всего лишь торжеством трансцендентного, то есть чего-то тонкого, «надмирного», что принято называть Духом Святым, над грубым и материальным. В переводе на китайское мышление – торжество Божественной энергии «Шень» над примитивной физической энергией «Ли». И ещё из «китайского» – «Подобное притягивается подобным» – один из универсальных законов даосской философии.
Что касается моей собственной жизни, то тут я честно и открыто заявляю, что всё моё существование в этом мире от рождения и до секунды, когда я пишу эти строки (а это уже более 80 лет!), плотно набито, как рюкзак альпиниста, всевозможными необъяснимыми совпадениями, которые только и можно назвать чудесами.
Ну, во-первых, – само рождение. Мои родители хотели избавиться от меня-эмбриона в первые два месяца после моего зачатия. Я и был-то тогда всего лишь (по Дарвину) каким-то пучеглазым земноводным или ещё чёрт знает кем. Но в самый последний момент – буквально в больнице! – мои родители (прежде всего моя мама) передумали и решили смириться со вторым ребёнком – у меня тогда уже была двухлетняя сестра. Это событие, конечно, самое главное чудо в моей жизни – иначе никаких остальных чудес и в помине бы не было!
В это же чудо я включаю тот факт, что я родился в Алма-Ате, далеко от России, в абсолютно русскоговорящем городе, где жили в основном либо потомки семиреченских казаков, либо сосланные за сорок лет махрового большевизма лучшие люди России и их родственники. К примеру: в моём классе из сорока двух учеников был только один казах. Даже фамилию его помню – Каматаев. А бывшие москвичи и ленинградцы, чувствуя свою провинциальную ущербность, изо всех сил старались «успевать» за всеми столичными новостями, которыми неизбежно делились с окружающими.
За полтора месяца до начала войны, когда мне было ровно два года, родители уехали с моей сестрой на курорт, а меня оставили с няней, которая на мой вопрос «Где мама?» отвечала, что она ушла к тёте Рите. Поскольку я часто бывал с мамой у тёти Риты, я отлично знал начало пути, и я в два года босиком (май месяц), без трусов, в короткой рубашонке потопал к тёте Рите! Я до сих пор помню смутные кадры этой документальной ленты – надо было долго идти вдоль зоопарка, пересечь два оврага, затем пройти весь громадный Парк культуры и отдыха им. Горького (всё это не меньше трёх километров) и затем выйти на остановку трамвая. На остановке была толпа народа, я не знал, что мне дальше делать, и заревел в голос. В конце концов я оказался в отделении милиции парка и на весь день был заперт в маленькой душной комнатушке, набитой какими-то очень колючими мешками (это я запомнил больше всего!). А чудо, как я это понимаю, было не в том, что меня никто не украл, что я не утонул в большом арыке, через который надо было переползать по бревну, и т. д. и т. п., а в том, что я, двухлетний малыш, попёр, точно зная, куда мне надо!
Во время войны мы жили в Алма-Ате в маленьком домике, построенном моим отцом как временное жильё, – он собирался строить большой, настоящий дом, но война этому помешала. Мама работала в двух школах, и одна из них находилась примерно в километре от нашего домика. Школу и наш дом разделяло большое клеверное поле, и, когда мама задерживалась на всяких собраниях до самой ночи, я всегда сидел у окна и её «высматривал». Однажды ночью я, ожидая маму, слегка подвинул оконную занавеску, чтобы лучше видеть дорожку из школы, и занавеска попала прямо на огонь «коптилки». Занавеска мгновенно вспыхнула, и огонь перекинулся на штору, которая тоже загорелась. Мне было три года, сестре – пять. Я очень испугался, побежал в спальню и там залез под кровать. Сестра тоже испугалась, но схватила на кухне кружку и стала бегать и поливать водой из кружки угол комнаты, охваченный огнём. На наше счастье, каким-то Чудом мимо нашего дома (почти в полночь!) проходила мамина знакомая. Она вбежала в дом, схватила с кровати одеяло и успела сбить пламя, которое уже прихватило стену и потолок. А ведь стена дома, просушенная летней азиатской жарой, всего через каких-то пару минут вспыхнула бы как порох, и никакое одеяло не смогло бы остановить убийственное пламя!
Был в моей жизни ещё один пожар, который тоже чудом не закончился трагедией. Зимой в 1959 году, когда я учился на первом курсе театрального института в Ленинграде, меня пригласил мой друг художник Кид Кубасов, который учился на курсе Н.П. Акимова, поехать на зимние каникулы к себе на родину – на Кольский полуостров в город Мончегорск. К нам приехал наш третий друг, тоже художник, и уже в Мончегорске мы решили идти на лыжах (80 км!) в Волчью тундру на озеро Вайкес. Кид где-то раздобыл карту 1937 года (он утверждал, что с тех пор в этих местах не ступала нога человека), три пары лыж, ижевскую двустволку 16-го калибра, патронташ с патронами, «двойную» (сшитую из двух) палатку и железную печку с трубой. Словом, хорошо подготовившись (у нас ещё было шесть бутылок водки!), рано утром в кромешной тьме полярной ночи мы отправились в экспедицию. Прошли первые тридцать километров (весь день ветер дул нам в лицо), и я вдруг почувствовал невероятную и какую-то блаженную усталость. Мороз для этих мест был небольшой – градусов 20 ниже нуля, – я лёг в сугроб и заявил, что дальше не пойду, пока не высплюсь. Я никогда в жизни не чувствовал подобного счастья! Кид буквально пинками заставил меня встать и дал мне выпить «пару глотков» водки. Я одним залпом выпил половину бутылки и должен сказать, что вкуснее той водки я никогда ничего не пил. Как потом объяснил Кид, в тундре наступает так называемое сахарное голодание, люди теряют рассудок, засыпают и больше никогда не просыпаются. А он забыл взять с собой сахар. А в водке, как я понял на себе, сахар есть! На наше счастье, мы вскоре подошли к последнему жилью в тундре – бараку лесорубов, где нас очень радостно встретили здоровые и незамысловатые ребята (мы выставили две бутылки водки!). Весь следующий полярный день мы шли против ветра по озёрам и болотам Волчьей тундры и к ночи уже были на мрачном берегу озера Вайкес. Очень грамотно на большую подушку из еловых веток поставили палатку, нарубили дров, установили и растопили печь, и всё это происходило под фантастическими сполохами полярного сияния, и даже Кид признался, что за всю его жизнь на Севере он ничего подобного не видел – «аж страшно»! Мы залезли в нашу «двойную» палатку, и я сам закрывал её полог – одну палатку на деревянные пуговицы, а другую на завязки. Мы выпили втроём бутылку водки и мгновенно уснули. Первым «дежурил» Кид, и я проснулся как раз на вторую (свою) смену дежурства. Кид спать не хотел, мы с ним болтали, читали стихи, печка горела исправно, в палатке было душно и жарко, мы разделись до нижнего белья, и я не заметил, как уснул. Проснулся от удушья и яркого пламени прямо перед глазами. Вскочил и, рванувшись к входу в палатку, руками наткнулся на раскалённую печку – она перевернулась, и, казалось, всё загорелось! Я подскочил к пологу палатки и одним рывком разорвал все пуговицы и застёжки! И это было ЧУДО! Как только я выскочил из палатки, она вспыхнула, как факел, – первым выпрыгнул, словно мячик, Кид, а уже второго художника мы спасли – просто стянули с него горящую палатку. Больше всех пострадал я – у меня были сожжены ресницы, брови и до самых корней все волосы на голове, ладони походили на два кровавых бифштекса, на лбу надулся гигантский волдырь, да ещё моё пальто, лежавшее рядом с печкой, сгорело ровно на треть. Мороз был уже за тридцать, пять часов утра, и у нас началась истерика, мы хохотали до слёз, потому что никак не получалось разжечь костёр, чтобы согреться и приготовить что-нибудь на завтрак. Пробовали оторвать кусок от оставшейся палатки, и… никто не смог! Друзья пытались повторить мой «подвиг» на той части полога, который не был разорван, – то же самое! В конце концов подожгли саму палатку, устроили кое-как костёр, попили чаю и пошли на лыжах домой. Нам невероятно повезло – ветер всё время дул в спину, и мы, ни разу не останавливаясь, не говоря друг другу ни слова, шли в Мончегорск ровно сутки. На следующий день в пять часов утра, еле передвигая ноги с лыжами, мы вошли в город.
Во время войны мы с моим соседом Шуриком Каковкиным, который был старше меня на год, весной, летом и осенью ходили в детский сад одни, без взрослых. Ему было пять лет, мне четыре. И однажды я сделал открытие, которое я тоже причисляю к чудесам. Мы переходили по шлюзу речку, и я каким-то образом соскользнул и полетел вниз! И я до сих пор помню, как на меня летело бетонное дно шлюза, и буквально в момент удара головой о дно я почувствовал на своей голове мамины руки, снимавшие с меня повязку. А как потом оказалось, я был без сознания двое суток! Когда я это осознал, я уже тогда понял, что СМЕРТИ нет!
У нас в доме была маленькая комната, в которую мамино начальство в военные годы просило «на время» приютить какую-нибудь семью, эвакуированную из центральных или западных областей России. И однажды, когда мне уже было пять с половиной лет, к нам подселили маму с дочкой, которую звали Ира. Мою сестру тоже звали Ира, но она была старше меня на два года, а «подселённой» Ире было чуть больше четырёх лет, и мы все звали её Ира-маленькая. И я её водил каждый весенне-летне-осенний день в наш детский сад. Дорога шла через всю Малую станицу – самый центр первого поселения отряда казаков, основавших город Верный, переименованный позже в Алма-Ату. И пыльная дорога шла между деревенскими домами, а прямо вдоль дороги были заросли лебеды, подорожника и крапивы, в которых паслись коровы и козы. И как-то ранним утром маленькая Ира подошла слишком близко к здоровенной корове, которой почему-то маленькая Ира не понравилась, и корова буквально ринулась на девочку. И тут я, чувствуя ответственность за её жизнь, как заправский тореадор, с криком бросился на это гигантское животное! И корова, поддев меня головой с большими и острыми рогами, перекинула меня через всё своё громадное туловище прямо в дорожную пыль! На моё счастье, я попал точно между её острыми рогами и каким-то чудом приземлился без особых потерь – ни переломов, ни открытых ран. Как ни странно, больше всего я до сих пор помню сам полёт – долгий и длинный! А потом – причитания хозяев этой коровы, их извинения и угощения нас чаем и конфетами! Самое удивительное было в том, что эта история в один день разошлась по всей округе и в этот же день дошла до моей мамы! А я впервые почувствовал себя «героем», осенённым бледными лучами славы нашей Малой станицы!
И ещё из того же детского сада. У нас в старшей группе были два сопливых придурка – братья Сокольские. Их мамаша была то ли сторожихой детсада, то ли уборщицей, и они, прекрасно понимая свою безнаказанность, буквально терроризировали всех детей, включая нас с Шуриком. И вот однажды, когда мы подходили к детскому саду, я придумал, как с ними справиться. «Давай скажем всем, что к нам прилетел наш Брат-Великан! – сказал я Шурику. – И что мы в любой момент можем его позвать! Он прилетит и накажет каждого нашего обидчика! Ростом он выше тополя, а одной только ладошкой он может прихлопнуть два домика нашего детского сада!» Это заявление я произнёс уверенно и угрожающе в сторону сопливых придурков Сокольских, испугавшихся, кстати, больше всех. С этого момента «хозяевами» детского сада стали мы с Шуриком благодаря безграничной силе и власти нашего Непобедимого Брата-Великана, который, как дух святой, был с этого момента всегда с нами. Но самым удивительным было то, что мы с Шуриком сами поверили в нашего всесильного Брата, и вера эта придала нам громадные силы! Не так ли примерно, когда человечество только-только вышло из яслей и проходило детсадовскую стадию, Моисей и Авраам с Аароном придумали своего Всемогущего Брата-Великана и посрамили всех тогдашних сопливых и доверчивых «филистимлян – Сокольских»?! Увы, никто никогда не узнает этой величайшей Тайны! Так что это событие в нашей маленькой детской жизни стало очередным Чудом!
В годы войны мы жили страшно. Мама работала в двух школах, получая в каждой около 700 рублей в месяц. Чтобы понять ничтожность этой суммы: буханка чёрного хлеба на барахолке стоила 500–600 рублей. Нас, несмотря на нашу нищету, несколько раз грабили, и однажды утром мы увидели нашу маму – жгучую брюнетку – почти совсем седой. Ночью через подвал к нам залезли два вора, и мама, застывшая от ужаса, пролежала с закрытыми глазами около часа, моля Бога только о том, чтобы никто из нас не проснулся. Бандиты знали, что она не спит, и приняли её игру. Один из них, мерзко пошучивая, стоял над нами с топором в руках, пока второй шарил по комодам и вытаскивал на крыльцо жалкие пожитки: отцов костюм, хлебные карточки, старые пустые шкатулки, сломанные часы и прочую дребедень. Стоило мне или сестре открыть глаза и заорать от страха… Думаю, никому в голову не придёт сомневаться в том, что без ЧУДА, или какого-либо вмешательства из «тонкого мира» в ту нашу страшную ночную действительность, никак не обошлось. А годы войны до сих пор преследуют меня настолько яркими воспоминаниями, что каким-то образом из далёкого прошлого всплывают запахи – то запах дорожной пыли, раскалённой летним азиатским солнцем и прибитой грозой, то нежнейшие дуновения ночной прохлады, смешанные с запахом костра, на котором мама готовила для нас ужин. Привожу стихи, которые, как сказал поэт, помогли мне «снять тяжесть с плеч»:
Я детство прожил в нищете войны,
хотя наш город и не знал бомбёжки.
Все зимы – с осени и до весны —
давились мы гнилой картошкой.
Зато весной – какая благодать!
Крапива, лебеда, лучок-голубчик…
Колдует ночью у костра с кастрюлькой мать,
слезами заправляя жидкий супчик.
А голод борется во мне с голодным сном.
Сон победил, закапал летний дождик.
Вдали осёл перекликается с ослом,
сестра толкает в бок: не спи, художник!
Художнику три года. На ногах
в кровавых кракелюрах цыпки-клинопись —
«Испанский башмачок» – замечу на полях:
так началась любовь к испанской живописи.
Нас будят предрассветные гудки —
хрипят, свистят, гудят, трубят, меняются…
И жизнь у матери на страшном полпути.
А у меня лишь только начинается.
В самом конце войны у нас в Алма-Ате участились землетрясения, а мой отец, зная, что мы живём в сейсмически опасном районе, перед уходом на фронт купил большой дубовый стол на толстенных ногах специально для того, чтобы мы, когда будут начинаться землетрясения, все втроём под него залезали. Если бы потолок нашего домика обрушился, с нами ничего бы не случилось: крышка стола состояла из трёх очень тяжёлых и крепких дубовых плит, которые могли бы выдержать десять потолков, подобных нашему. Я запомнил три случая, когда мама запихивала нас с сестрой под этот стол, сама залезала к нам, и стол вместе с нами ходил ходуном. В последнее, особенно запомнившееся мне ночное землетрясение – самое сильное, которое мне удалось пережить, да ещё с каким-то неистовым ураганом, выворачивавшим деревья, – ровно через сто метров от нас небольшой домик, очень похожий на наш, провалился в разверзшуюся земную трещину. Через пару дней мы ходили смотреть на то, что от него осталось. Семью из четырёх человек вместе с домом раздавила эта самая трещина, и я тогда в ней увидел какое-то месиво из домашней утвари, комьев земли и камней. К нашему счастью, трещина проходила поперёк нашего квартала и уходила в огороды. Но если бы наш дом в неё попал, нас бы дубовый стол не спас. Одно слово – чудо!
В детстве я много и часто болел. Мама оставляла меня одного – другого выхода не было – и давала мне в кровать большую пачку цветных открыток из Третьяковской галереи, Русского музея или Лувра, которые я перебирал часами и знал их наизусть. И, возможно, от этого я всю свою жизнь очень хорошо относился и к одиночеству, и ко всем болезням, и я точно знаю, что и Лувр, и Третьяковка, и Русский музей инфицировали моё сознание РЕАЛИЗМОМ на всю жизнь! А болею я всегда с удивительным ощущением животного несчастья-счастья – лежу, напичканный лекарствами, голова раскалывается, жар, слабость, но почему-то появляется необыкновенно лёгкое дыхание, и я чувствую, как я полностью растворяюсь в самом себе! Если бы смерть была хоть чуточку похожа на такое бредовое, полублаженное страдание! В детстве, когда у меня была температура за сорок, я всегда пел! Щёки пылали, глаза вылезали из орбит, но ощущение болезненного счастья и желание петь были всегда. Это свойство я тоже отношу к неведомым мне чудесам!
Примерно в одиннадцать-двенадцать лет у меня появилась навязчивая идея: мне казалось, что я могу научиться силой взгляда двигать предметы! Сначала спички, мелкие бумажки и карандаши, потом шкафы и табуретки, а там, глядишь, и до гор недалеко! И я мог больше часа сидеть, уставясь глазами в спичку или круглый карандаш, и ждать этого крошечного, но так необходимого мне тогда чуда! Но, увы, так ничего не добился, и только во сне я был всесилен: летал почти каждую ночь, снижая или набирая высоту по своему желанию, проходил сквозь стены и двигал предметы – от нашего дубового стола до соседского сарая. И уже в моей московской молодости, когда я иногда часами просиживал в третьем зале «Ленинки», я наткнулся на фразу Ницше, которая напомнила мои детские увлечения: «Надо научить глаз заставлять приближаться к себе!» То есть всё наоборот! И только одно это знание частично изменило мою жизнь.
Тренировал я его на всех, но чаще всего, естественно, на симпатичных девушках. Иногда весьма успешно.
9 мая 1945 года мне было шесть лет и шестнадцать дней. Накануне к нам пришли две мои двоюродные сестры – обе близкие подруги мамы и почти её одногодки (мама была в своей поповской семье последней – двенадцатой!). И они остались у нас ночевать. Мы жили на окраине города, и только у нас, поскольку мама была учительницей, было радио! Рано утром я проснулся от радостных криков, счастливых слёз, смеха… Меня вытащили из кроватки (я эту картинку «сфотографировал» в памяти до мельчайших деталей на всю свою жизнь!), и мама попросила меня бежать ко всем нашим соседям и «оповещать» их о великом событии: КОНЧИЛАСЬ ВОИНА!!! Я побежал босиком в одной майке и трусиках к нашим самым близким соседям-татарам. «Тётя Банат! – закричал я во всё горло. – Война кончилась!», и тётя Банат заголосила, заохала, заахала и, схватив меня в охапку, потащила на «гульбище» второго этажа – только у татар были тогда такие дома. Там завела меня в комнатку, открыла сундук и стала пихать мне в майку деньги! Рубли, трёшки, пятёрки!.. И я тут же «прикинул», сколько же я сегодня заработаю и как порадую маму! Но татар, увы, по соседству больше не было, и, как я ни надрывался, ни один сосед не дал мне ни копейки! Но в любом случае это было моё первое публичное выступление, за которое по тем меркам я получил солидный гонорар! И конечно, я воспринимаю этот случай как одно из чудес!
А вот три эпизода, связанных одной темой, – один в детстве и два в зрелом возрасте. Мне было десять лет, когда я внезапно и страшно заболел. Я лежал дома почти в беспамятстве, мама была в ужасе от моей температуры – 41,2, и тут я вдруг увидел на нашем большом шкафу старичка-карлика ростом чуть меньше метра с небольшой седой бородкой и узкими глазами. Он как-то очень легко и бесшумно спрыгнул со шкафа прямо на мой больничный столик и стал чего-то бормотать и делать руками какие-то пассы. В это время зашёл отец, встречавший скорую помощь, и старик пропал. Отец поднял меня и посадил к себе на плечи – я прекрасно помню всё то, что я видел с громадной, как мне тогда казалось, высоты, и я с удовольствием и ясным сознанием ему сказал: «Папа, я сейчас умру», и я хорошо помню, что смерть была совсем рядом, где-то надо мной у самого потолка – стоило только протянуть руку. И я, кажется, так и сделал! Но в тот раз не достал. Меня отвезли в больницу, отец просидел всю ночь в коридоре перед моей палатой, а на следующий день я проснулся абсолютно здоровым. Никто ничего не мог понять, врачи меня продержали у себя две недели и в конце концов отпустили, поставив диагноз: «Отравление неизвестным ядом пищевого происхождения».
Сосед моего детства Шурик Каковкин после долгих мытарств сначала в Суворовском, потом в военном училище, а потом ещё и в армии приехал в Ленинград и поступил в Академию художеств на искусствоведческий факультет. А ещё через некоторое время стал учёным-востоковедом, а потом и доктором наук, и работал всю жизнь в Эрмитаже в отделе Востока. В 1971 году меня решили отправить с мосфильмовской делегацией в Будапешт, и когда Шурик об этом узнал, он дал мне номер телефона своего друга-коллеги – директора Будапештского музея Востока. Я ему позвонил из гостиницы, и мы встретились. После замечательной экскурсии по музею мы сидели в его кабинете и пили чудесное венгерское вино. Над его столом висела большая фотография конца XIX века, на которой на фоне старинных ворот буддийского монастыря в несколько рядов сидело человек сорок тибетских монахов в разных одеждах, судя по тону и покрою. Я уже тогда занимался йогой, китайской философией и особенно буддизмом, и меня эта фотография буквально притягивала к себе. Я не мог оторвать глаз от трёх центральных фигур, две из которых, обрамляющих главную, были одеты почему-то в контрастные чёрно-белые одежды. Кроме того, на фоне седобородых и толстых монахов они казались тридцати-сорокалетними. Больше всего мне нравился монах, сидящий справа от самой центральной фигуры, то есть далай-ламы; мне показалось, что он мне кого-то напоминает. Я попросил у директора увеличительное стекло и стал рассматривать его внимательней. У меня было чувство, что он смотрит куда-то далеко внутрь меня. Я спросил у директора, почему самые молодые сидят в центре. Он засмеялся и сказал, что это самые старые. Я не помню, какого возраста был далай-лама, но обоим панчен-ламам, сидевшим справа и слева от него, было на то время, по словам директора, по девяносто лет. Я снова стал его разглядывать – мне казалось, что я видел где-то и когда-то его клинообразную седую бородку. И уже ночью в номере, когда я сидел в позе лотоса и бормотал: «ОМ МАНИ ПАДМЕ ХУМ», меня словно пронзило – это был мой старик-карлик, излечивший меня от неизвестной болезни, когда мне было десять лет!
Ещё через несколько лет я познакомился с удивительным человеком – Альбертом Леонгом, американским китайцем, заведующим русской (!) кафедрой в Орегонском университете (город Юджин), и он стал посылать мне самую редкую и лучшую литературу по восточной философии, йоге, буддизму и даосизму по мере моего продвижения. Я тогда страстно увлёкся Тибетом и тибетским тантризмом – Альберт Леонг снабдил меня уникальными практическими книгами, где объяснялся каждый шаг и каждое слово тибетского пути к «освобождению». Однажды в своей медитации я дошёл «до предела»: осознавая, что я сижу в позе лотоса, я летел с бешеной скоростью вертикально вверх, как ракета, сквозь гудящее пламя, рёв, визг, скрежет! И вдруг из темноты на меня стали вылезать тибетские демоны и чудовища – «стражи нирваны» – точно такие, какие нарисованы на стенах буддийских храмов и буддийских иконах-танках. И – это я тоже называю чудом – среди всех этих чудовищ, словно их вытесняя, появилось лицо Ульянова-Ленина! Я по-настоящему испугался и «повернул назад». До этой «точки» в моей медитации я доходил ещё два раза, и каждый раз среди демонов появлялся «наш родной Ильич»! И всё-таки наступил момент, когда я попробовал «прорваться» сквозь всех этих демонов, но гул, рёв, какая-то неведомая до этих пор вибрация, ещё большее пламя и ещё более страшные морды демонов, включая морду вождя Мордора – Ильича, снова меня испугали. И тут где-то вверху справа появился мой старик с седой бородёнкой и на русском языке пронзительно мне закричал: «ИДИ! ИДИ! ИДИ!» Я испугался его ещё больше и в третий раз «повернул назад», а он яростно плюнул в мою сторону и грязно выругался: «Тьфу!.. твою мать!» И ровно через неделю я получаю бандероль с книгой от Альберта Леонга, в которой описывается последняя тантрийская медитация – «выход в нирвану». Привожу её по памяти в переводе с английского: «Эту практику необходимо выполнять только в присутствии Учителя. Он встаёт с правой стороны от адепта, сидящего под ним в позе лотоса, и когда наступает самый решительный момент, Учитель кричит: “GO! GO! GO!!!”» Намного позже в одной из книг Альберта я нашёл объяснение и этому чуду. Учитель может являться ученику «из Пустоты», если они были тесно связаны каким-то образом в одной из прежних жизней. И у меня обо всём этом есть стихи:
Нирвана
Одноглазый посол и кротов, и летучих мышей —
ты не раз заходил уже в тени гробов, но был выгнан взашей:
видно, рано ещё, видно, главного ты не нашёл,
видно, раны не так глубоки, и гамбургский счёт не пришёл.
А твои лабиринты, твои закоулочки сумрачных нор,
как и мёртвые петли – слепые ночные – пустой разговор
одного полушария мозга с другим полушарием, как
с дураком иногда говорит ещё более глупый дурак.
Так давай, погребай себя заживо – но смелее, без страха! —
в мозговых катакомбах извилин слепящего мрака!
Падай камнем на дно! Может, дастся тебе этой ночью
иль спозаранку
Величайшее Чудо: со всею Вселенной вдруг вывернуться
наизнанку!
А в том, что в какой-то из прежних жизней я был буддийским монахом, у меня нет никаких сомнений. В 1969 году я впервые оказался в Монголии, в которую с первых же дней влюбился раз и навсегда. И всё время хотел попасть в буддийский монастырь. И однажды попал. И как заворожённый простоял там всю службу – около пяти часов! А уже в середине семидесятых годов, когда я погрузился в буддизм «с головой», я оказался на кинофестивале в столице Бурятии Улан-Удэ и всё время уговаривал организаторов фестиваля устроить нам экскурсию в бурятский дацан. Наконец они согласовали наш визит со всеми инстанциями, и мы (актёры, режиссёры и те, кому захотелось туда попасть) на большом автобусе приехали в главный монастырь Бурятии. Когда мы все «вываливали» из автобуса, я мельком увидел у ворот монастыря трёх, как мне показалось, нищих, с одним из которых я на сотую долю секунды встретился глазами, как говорится, только «чиркнул глазом». Мы пробыли в монастыре больше двух часов, и все мои попытки завязать знакомство с каким-нибудь монахом заканчивались полным провалом – думаю, что все были предупреждены, поскольку наш визит был согласован «по партийной линии». Но когда уже почти в полной темноте мы выходили из дацана, меня кто-то осторожно похлопал по плечу. Я обернулся и увидел того самого «нищего», с которым я переглянулся при выходе из автобуса.