В третьем часу ночи Бочков, сторож столярной мастерской в Саранске, вышел покурить. Апрель был на исходе, но ночь стояла темная, как в сентябре. Бочков жадно затянулся папироской и уже собирался по привычке сплюнуть, как чуть не поперхнулся: из выходящего на двор столярной мастерской окна нарсуда густо валил оранжевый дым, и языки пламени с треском вились по рамам.
Бочков бросился к телефону, и через несколько минут примчались пожарные. Они быстро ликвидировали пожар, и выяснилось, что огонь возник в помещении нарсуда, где на полу оказались сваленные в кучу и облитые керосином судебные дела.
Всего сгорело около сорока дел, но сохранились алфавиты и картотека, и дела нетрудно было восстановить.
Загадочный поджог суда взволновал весь город.
Строились всевозможные версии и предположения. Местные следственные власти решили, что поджог учинен уголовниками не то из мести, не то из понятного стремления уничтожить судебные дела. Эту версию разделял и старший нарсудья Демидов.
На всякий случай арестовали уборщицу нарсуда Гусеву, исполнявшую одновременно обязанности сторожихи.
При этом «мудро» рассудили, что если Гусева и неповинна в поджоге, то уж в халатности изобличена безусловно.
Следствие шло, как принято говорить, полным ходом, но события продолжали разворачиваться и через две с лишним недели обернулись совершенно неожиданным образом. В ночь на 16 мая снова подожгли нарсуд, причем принятая на работу после первого поджога сторожиха Стешина оказалась убитой.
И второй пожар был замечен ночью все тем же неугомонным Бочковым. Приехавшие пожарные застали страшную картину полного разгрома суда. На этот раз сгорело около четырехсот дел. Сгорели алфавиты и картотека. Стешину убили в ее комнате, размозжив ей череп.
Оттуда труп волоком тащили в канцелярию (на это указывали следы крови на полу), где его обложили делами, облили керосином и подожгли.
Был сбит со стены и выброшен за окно электрический счетчик. Настенный телефон старательно и искусно подожжен. Из камеры судебного исполнителя была выволочена на двор почему-то хранившаяся там старая перина.
Письменные столы судей Демидова и Палатова взломаны топором.
Словом, была типичная картина разбойничьего налета на суд.
Пять месяцев после этого топтались на месте саранские следственные власти. Сначала было единодушно признано, что поджоги учинены какой-то загадочной бандитской шайкой. Весь вопрос сводился только к тому, чтобы эту шайку изловить. Но это не удавалось. Местный угрозыск переворошил все свои архивы, однако не находил ничего подходящего. Старший следователь прокуратуры Мордовской республики Коннов исписал огромное количество бумаги и передопросил чуть ли не весь город. Но все подозреваемые, как бы сговорившись, представляли неоспоримое алиби.
В середине сентября 1936 года Прокурор СССР предложил мне и работнику МУРа Осипову выехать на место и принять энергичные меры к раскрытию этого дела. В ту же ночь мы выехали в Саранск.
Признаться, мы ехали туда с сомнением в успехе. Очень трудно вести расследование через пять месяцев после совершения преступления, да еще такого специфического, как двойной поджог с убийством. В таких случаях время неизбежно стирает показания «немых свидетелей» и затуманивает впечатления и факты в памяти живых.
Всю дорогу мы перебирали всевозможные дела за последние пятнадцать лет. Вереницы разных преступлений и происшествий, сотни преступных типов и характеров припомнились нам, но аналогий не было. Случай в Саранске был из ряда вон выходящим.
Ночью мы приехали. Город встретил нас проливным дождем, обрывистыми ямами разрытых улиц и черными провалами окон спящих домов.
В первые же дни нашей работы выяснились очень интересные подробности.
Оказалось, что дела, собранные для сожжения как при первом, так и при втором пожаре, были взяты из разных шкафов, где они хранились. Оказалось, что шкафы с архивными и гражданскими делами вовсе тронуты не были.
Оказалось, что столы судей были взломаны топором, хранившимся за шкафом, и этого никто, кроме работавших в суде, знать не мог. Оказалось, что алфавиты и картотека были взяты из стола секретаря нарсуда и больше ничего оттуда взято не было. Оказалось, что в Саранске не было… бандитских шаек, и местная уголовная хроника ограничивалась регистрацией скромных домовых краж и не очень значительных хулиганских выходок. Ясно было, что здесь действовали свои, знающие и уверенные руки.
Бывший судья Демидов вошел в комнату, где мы работали, твердыми и спокойными шагами уверенного в себе человека. Высокий, чуть сутуловатый, этот человек молча сел, как бы ожидая вопросов. У него было тусклое, ничего не выражающее лицо, застывшее, как восковая маска, и только веки на этом странном лице беспрерывно и болезненно мигали.
Я не спешил задать ему вопрос и с интересом разглядывал этого человека. Чувствуя мой взгляд, Демидов неожиданно начал зевать, протяжно, чрезмерно протяжно, как бы с удовольствием, потягиваясь и выгибая грудь, запрокинув назад голову… Так сладко и заразительно не зевают у следователя, к которому приходят в первый раз.
– Вы что, не выспались? Тогда можем отложить нашу беседу до другого раза, – сказал я.
Демидов понял, что переборщил, и поспешил заявить, что он готов беседовать и сейчас. Я приступил к допросу.
Демидов начал работать в Саранске с 1934 года.
Странное совпадение: сжигались дела, возникшие с 1934 года.
– Как это объяснить?
– Чисто случайный момент.
– Допустим. Но у меня есть данные, что вы подделывали определения суда об освобождении осужденных.
– Меня удивляет такое заявление.
– Но все же: да или нет?
– Нет. Безусловно.
– Установлено, что за взятку в триста рублей вы изготовили подложные определения по делу Богачева, кулака, осужденного в тысяча девятьсот тридцать четвертом году за хищение зерна к десяти годам.
– Нет, это неправда.
– Это точно установлено.
– Покажите мне определение.
Я предъявляю ему обнаруженное мною в судебном архиве фиктивное определение об освобождении некоего Богачева, написанное Демидовым от имени своего и несуществующих народных заседателей. Он с любопытством рассматривает этот документ и после небольшой паузы, не меняясь ни в тоне, ни в выражении лица, говорит:
– Да, это верно. Я и раньше хотел сказать, но как-то стеснялся, знаете… Действительно, я совершил преступление.
И впервые его тонкие губы раздвигаются в попытке изобразить застенчивую, конфузливую улыбку. Так началось наше знакомство.
Итак, идя методом исключения, мы установили, что поджоги и убийство мог совершить только кто-либо из постоянных посетителей суда. Мы начали проверять в этом направлении одного за другим. Второй судья, Палатов, в ночь первого поджога был на выездной сессии в районе.
Почему он поехал на сессию? Оказалось, что его накануне послал туда Демидов, который до этого собирался туда ехать сам. Почему Демидов изменил свое решение?
В начале 1936 года Демидов рассматривал дело по обвинению некоего Галушкина в краже. Галушкин был приговорен к одному году исправительных работ. Вскоре после суда Галушкин дал Демидову триста рублей, за что Демидов в приговоре после заключительных слов «приговаривается к одному году исправработ» приписал всего несколько слов: «условно, с испытательным сроком на один год». Это было грубо сделано. Другими чернилами.
Галушкин весной этого года, сидя в пивной, проговорился о ловкости демидовских рук. И собеседник Галушкина Волков подал об этом письменное заявление в прокуратуру Мордовской республики.
27 апреля в республиканскую прокуратуру затребовали дело Галушкина и обнаружили подлог в приговоре. Вызвали секретаря нарсуда Григорьеву и допросили ее в связи с делом. Демидов в это время был на выездной сессии с прокурором Агаповой и слушал дело о поджоге колхозной конюшни. Вечером 27 апреля Демидов вернулся в Саранск и договорился с Агаповой, что 28 апреля, то есть на следующий день, они опять направятся вместе на выездную сессию в район. 28 апреля Демидов утром пришел в суд.
Григорьева по секрету рассказала ему о ее вызове в прокуратуру республики по делу Галушкина. И Демидов сразу изменил свое решение ехать в район. Он посылает вместо себя судью Палатова. Страх охватывает его. Он знает, что в десятках дел имеются аналогичные подлоги. Это все может всплыть, обнаружиться. И тогда – крах. Что делать? Как быть?
И по еще не исследованному до конца закону ассоциаций Демидову вспоминаются факты, которые он рассматривал накануне. Он слушал дело о поджоге. Он вспоминает все обстоятельства этого дела. Как все это просто, возможно, осуществимо! Поджог – вот оно, нужное слово, нужное действие, единственный выход, единственная возможность спасения!
И в ту же ночь горит нарсуд.
– Скажите, Демидов, почему вы не поехали двадцать восьмого апреля, как собирались, на выездную сессию?
– Судья Палатов не хотел рассматривать назначенное в этот день дело, и потому мне пришлось остаться. Поехал он.
– Палатов это отрицает. Он говорит, что, наоборот, вы не хотели ехать…
– Палатов врет.
– Показания Палатова подтверждает, однако, и Григорьева, также слышавшая, как вы говорили, что не можете поехать потому, что заняты.
– Григорьева путает.
– По словам Григорьевой, она вам двадцать восьмого апреля сообщила, хотя и не имела на это права, что была вызвана в прокуратуру республики по делу Галушкина. Это верно?
– Она мне это сообщила после второго пожара, а не двадцать восьмого апреля.
Мы производим очные ставки. Демидов изобличен.
Выясняется, что еще до первого поджога Демидов уничтожил переписку по судебным делам. Это было перед ревизией. В суде накопилась разная переписка, оставленная без движения. Здесь были заявления, запросы по делам, жалобы. Демидов скрыл эту переписку от ревизии и приказал Григорьевой сжечь ее. Демидов отрицает это. Но Григорьева припоминает, что Гусева тоже видела, как сжигалась переписка. И Гусева это подтверждает. Под тяжестью очной ставки с Григорьевой и Гусевой Демидов вынужден признаться.
– Да, это было, – медленно цедит он. – Я упустил из виду. Конечно, это – преступление. Я легкомысленно поступил.
И снова на его лице появляется застенчивая улыбка.
Так пошло следствие. Одно за другим раскрывались преступления, которые совершал Демидов. Выяснилось, что он кулак, проникший обманным путем в партию и в судебный аппарат.
Первый пожар был сразу замечен и быстро ликвидирован. Сгорела незначительная часть дел. Надо спешить.
Демидов каждую ночь приходит в суд. Но новая сторожиха Стешина, как назло, не уходит из здания, ночует здесь же. Каждую ночь Демидов приходит в суд и пугает крестьянскую девушку. В три-четыре часа ночи он стучит в ее каморку:
– Ксения, ты еще жива? Тебя еще не убили?
Стешину пугают эти ночные визиты. К ней приезжает повидаться из деревни мать. Дочь рассказывает матери об этом. Она плачет и говорит, что ей страшно, что Демидов ходит неспроста.
Старуха уезжает в деревню. Мог ли Демидов предположить, что устами своей матери будет давать показания по его делу убитая им Стешина?!
Демидов продолжает ходить в суд. Он надеется, что напуганная им Стешина не станет ночевать в суде. Но Стешина боится, что если она уйдет с дежурства, то ей влетит, ее уволят. Ей даже кажется, что строгий судья проверяет, исправна ли по службе новая сторожиха. И она делится своими соображениями, кроме матери, еще и с теткой, о существовании которой Демидов не знал.
И Демидов, наконец, решается. В ночь на 16 мая, приказав жене отправить домработницу ночевать к подруге, он спешит в суд. Он убивает Стешину, сжигает на этот раз все дела, инсценирует картину налета…
Еще до своего ареста Демидов заготовляет письмо в Верховный Суд. Он-то ведь знает, что его должны арестовать! Он пишет. На всякий случай:
«Я незаконно арестован. Я посажен без предъявления обвинения. Меня обвиняют в поджогах, которые совершили бандиты, но которых не могут поймать. Я прошу вашей защиты…»
И он просит жену в случае его ареста отправить это письмо.
Письмо это я обнаруживаю при обыске в квартире Демидова запрятанным в русской печи.
Демидов смущается, когда я предъявляю ему этот документ. Неловко, знаете… И он говорит:
– Да, это моя ошибка.
Верховный Суд Республики приговорил его к расстрелу.
Люди совсем непроницательные думали бы, что пламенные страсти или необычайные случайности бросили этого человека в лоно церкви.
О. Бальзак
Завсегдатаи ленинградского «Сада отдыха» хорошо знали высокую фигуру этого молодого человека, одетого всегда модно, даже с некоторой претенциозностью.
Он неизменно бывал один. Лениво развалясь в креслах эстрадного театра, он небрежно слушал программу, разглядывал публику и имел обыкновение пристально и не мигая смотреть в упор на нравившихся ему женщин.
Шел 1927 год. Весь «цвет» ленинградских нэпманов собирался по вечерам в «Саду отдыха».
По аллеям с важным видом в сопровождении разодетых, раскормленных, на диво выхоленных жен ходили сахарные, шоколадные и мануфактурные «короли».
Все они, неизвестно откуда и как появившиеся в годы нэпа, старательно подражали в своих манерах старому петербургскому «свету», вдребезги разгромленному революцией и гражданской войной.
Вечерами они любили собираться большими и шумными компаниями в модных ресторанах и кабаре, выбирали по карточкам блюда, барственно покрикивали официанту: «Эй, поскорее, отец!», делали замечания почтительно склонившемуся метрдотелю и неистово аплодировали артистам, приглашая их потом к столу и с удовольствием играя роль меценатов.
Пьянея, они начинали безудержно хвастаться своими коммерческими талантами и успехами, любили называть себя «солью земли», и нередко можно было слышать, как какой-нибудь обрюзгший нэпман в седых бобрах презрительно говорил случайному бедно одетому прохожему:
– Не толкайтесь, пожалуйста! Это вам не восемнадцатый год.
К концу программы молодой человек уезжал из «Сада отдыха» во Владимирский клуб. Там его встречали как дорогого и почетного гостя. Поужинав, он переходил в «золотую комнату» и начинал игру. Размеренно и спокойно он ставил крупные суммы под бесстрастные выкрики всегда невозмутимого, корректного крупье.
Обычно молодой человек проигрывал. Но по выражению его лица трудно было определить, каков результат игры. Он не бледнел, не раздражался, не был возбужден.
Уже на рассвете он покидал Владимирский клуб и возвращался домой, в один из переулков Петроградской стороны. Город окутывала бледная мгла рассвета. Мягко цокали копыта лошади по торцовой мостовой. Подъехав к дому, молодой человек щедро расплачивался с лихачом и проходил к себе. Он жил один в небольшой уютной квартире из двух комнат. Белая визитная карточка была приколота у звонка. Четкими закругленными буквами на ней было отпечатано:
Сергей Георгиевич
Питиримов
Молодой человек открывал дверь и входил в теплый сумрак передней. Через полуоткрытую дверь лестничной площадки свет пробивался тускло и неуверенно, выхватывая из темноты кусок ковра, ветвистые оленьи рога, соломенное кресло. Потом дверь захлопывалась. Питиримов проходил в комнаты – небольшую кокетливую спальню с низкой широкой кроватью, похожей на ладью, и полукруглую темную столовую с массивной дубовой мебелью.
Он медленно раздевался, ложился в постель, закуривал папиросу. В квартире было тихо. Огонек папиросы описывал в темноте мерные полукруги от изголовья к пепельнице на ночном столике и обратно. Потом папироса гасилась. И Питиримов засыпал.
Никто не знал, чем он занимается. У Питиримова было много знакомых, но никого он не посвящал в свои дела.
В доме считали, что он биржевой маклер. Близкие ему женщины были уверены, что он крупный инженер-изобретатель. Во Владимирском клубе почтительно подозревали, что он талантливый шулер крупного полета.
Но он не был ни тем, ни другим, ни третьим. Он даже не был Питиримовым, хотя и носил эту фамилию. Несколько лет тому назад он был «Витькой Интеллигентом» и принимал участие в уличных налетах. Тогда он был еще совсем молод, и ему нравилась эта профессия. Ночью он и его товарищи неожиданно подбегали из-за угла к запоздалому оторопевшему прохожему или влюбленной парочке, привычные руки мгновенно снимали шубы, кольца, часы.
Недоучившийся гимназист Витька Интеллигент происходил из богатой купеческой семьи. Еще юношей он свел знакомство с преступным миром, усвоил воровской жаргон, посещал притоны. Внешний лоск и некоторая начитанность сначала вызывали там враждебное недоумение, а потом снискали к нему уважение и доброжелательный интерес. И часто где-нибудь в воровском притоне или в курильне опиума Виктор проводил целые ночи в обществе громил, карманников и проституток. Он жадно выслушивал рассказы об их похождениях, при нем происходил дележ «барышей», при нем обсуждались и вырабатывались планы новых ограблений.
Иногда Виктор читал стихи. Мечтательно запрокинув голову, он нараспев читал Гумилева. Читал он хорошо.
Тогда в душной подвальной комнате становилось тихо.
Юркие карманники с Сенного рынка, лихие налетчики из Новой деревни, серьезные, молчаливые «медвежатники» – специалисты по взламыванию несгораемых касс, – их спившиеся, намалеванные подруги жадно внимали певучей, грустной музыке стихов.
Так прошел год. И Виктор задумал новое дело: грабить прохожих не просто, как раньше, а с мистикой, с психологией. Были сшиты белые саваны с черными крестами и маски для лиц.
Ночью Виктор и его товарищи прятались где-нибудь у городского кладбища. Появляется прохожий. Ночь. Тишина.
И вдруг прямо с кладбищенской стены тихо слезает одно, два, три привиденья. Прямо направляются к прохожему.
Сдавленный крик. Обморок.
Дело оказалось прибыльным и верным. Почти всегда обходилось без лишнего шума. Раз только одна женщина, упав на тротуар, так и не встала: разрыв сердца.
Но через несколько месяцев уголовный розыск набрел на след «белых саванов». Троих арестовали. Виктор успел скрыться и уехал в Крым. Там он провел несколько месяцев. Потом он приобрел документы на имя Питиримова и вернулся в Ленинград. Нэп был в расцвете. Сергей Георгиевич Питиримов снял квартиру, зажил солидно. Он приобрел широкие знакомства, всюду бывал, удачно участвовал в нескольких аферах, посредничал в даче и получении взяток.
Однажды помог реализовать фальшивые червонцы. Но потом испугался и больше не продолжал.
Чем дальше, тем больше приходил он к заключению, что всякая афера, всякое преступление неизбежно приведут в тюрьму. А тюрьмы не хотелось.
Связи со стареющими богатыми женщинами опротивели. Да и молодости прежней уже не было. Надо было найти какой-то иной выход. И этот выход нашелся совершенно случайно.
Это произошло весной. Питиримов как-то поздно засиделся в ресторане со своей дамой. Когда вышли на улицу, было совсем тихо. Белая ночь была призрачна и тревожна. Почему-то хотелось говорить шепотом. Решили пойти пешком.
В одном из переулков, недалеко от центра, Питиримов и его дама услышали доносившееся откуда-то церковное пение. Подошли ближе и остановились у входа в церковь.
Сквозь распахнутые церковные двери тепло мигали восковые свечи, тускло отражаясь в золоте икон.
– Знаете, Сергей Георгиевич, – воскликнула его спутница, – ведь сегодня пасха, заутреню служат!. Ах как интересно, пойдемте посмотрим!
Они вошли в церковь. Служба шла чинно, торжественно. У входа какая-то личность бойко торговала церковными свечами. Потом старухи выстроились в очередь святить куличи.
Сергей Георгиевич внимательно следил за происходящим. Он никогда не был верующим. Еще в гимназии на уроках закона божьего он всегда играл в перышки.
Но здесь он с интересом наблюдал. Уже потом, на следствии, Питиримов мне рассказывал:
– Знаете, вот тогда, в церкви, я подумал, что религия – это единственный вид мошенничества, которое может пройти безнаказанно. И потом даже весело: люди, которых ты обманываешь, не только не жалуются, не заявляют в уголовный розыск, не бегут к прокурору, но еще и деньги платят и смотрят на тебя, как на святого… Нет, в самом деле, мне это сразу понравилось.
И после этой пасхальной ночи Сергей Георгиевич добросовестно просидел шесть долгих месяцев над богословскими книгами, евангелием, житиями святых. Он готовился к новой профессии.
У него появились новые и странные знакомые: спившиеся дьяконы, попы-расстриги, бывшие монашки, церковные регенты, игумены и настоятели. Он познакомился с городским духовенством, участвовал в церковных диспутах, добыл себе новые документы об окончании какой-то духовной семинарии.
Так незаметно промчались лето и осень. И уже грянули крещенские морозы, когда на амвоне Павловской церкви впервые появилась высокая, стройная фигура нового священника – отца Амвросия. Бледное лицо, горящие глаза фанатика, взволнованные проповеди быстро создали ему популярность. Истерические прихожанки, кликуши, торговцы с Сенного рынка, вороватые церковные нищие дружно восхваляли на все лады святость, мудрость и прозорливость отца Амвросия. Уже из других церквей приходили смотреть новую знаменитость и слушать его зажигательные проповеди.
Отец Амвросий ликовал. Все больше ему нравилась новая профессия, все щедрее становились даяния верующих.
Он переменил квартиру, по-прежнему жил одиноко.
Иногда он снова надевал штатское платье и ездил встряхнуться. Встречая старых знакомых, он только улыбался в ответ на их расспросы, где пропадает, и скромно отвечал, что ведет теперь замкнутый образ жизни, так как работает над одним серьезным изобретением.
Потом он снова превращался в отца Амвросия.
Прошел еще год. Все более крепла популярность отца Амвросия, непрерывно росли его доходы. И все шло хорошо. Крах пришел, как всегда, неожиданно. Отцу Амвросию понравилась одна совсем еще юная девушка, певшая иногда в церковном хору. Ничего в этом не было необычного, и многочисленные романы отца Амвросия с прихожанками не только сходили гладко, но и в немалой степени способствовали его популярности. Но на этот раз не повезло. Девочка, едва достигшая четырнадцати лет, заупрямилась. Ее упорство еще больше распалило отца Амвросия. И однажды, заманив ее в церковную сторожку, он овладел ею насильно. Девочка вернулась домой в слезах и все рассказала матери. Забыв о боге, религиозная мамаша побежала к прокурору. Началось следствие.
Отца Амвросия арестовали. Он упорно отказывался сообщить данные о своем происхождении, отрицал свою вину, плакал, путался в показаниях.
Через несколько дней после его ареста, когда отца Амвросия вели во дворе дома заключения на прогулку, из окна одной камеры раздались приветственные крики:
– Витька, сукин сын, здорово! Сколько времени не виделись, чертова кукла! Ты чего это в рясу нарядился?
Кричал один из заключенных, бывший грабитель, Митька Косой, когда-то участвовавший в шайке «белых саванов».
И все выяснилось. Страница за страницей была перелистана и прочтена книга жизни отца Амвросия – Сергея Георгиевича Питиримова – «Витьки Интеллигента» – купеческого сына Витеньки Храповицкого.
А в Павловской церкви появился новый священник, щупленький старенький отец Мефодий. И хотя он всегда завидовал успехам отца Амвросия, страшно не любил его и называл раньше не иначе как «Иродовым семенем» и «стрекулистом», но в первой же своей проповеди заявил, печально потряхивая неказистой рыжей бороденкой:
– Братья и сестры во Христе. С тягостной вестию пришел я к вам. Духовный пастырь наш, наш кедр ливанский, отец Амвросий, томится в узилище Иродовом за веру свою, за благочестие… Аки святой отец, томится он, и несть конца его мучениям за веру Христову! И в том зрим мы для всех благий пример…