Гибнут дворянские гнезда, воспетые Пушкиным, Тургеневым и Толстым. Дымом исходит старая Россия. Либеральная пресса собирает стенания и вопли о разрушении английских садов, картин крепостной кисти, родовых библиотек, тамбовских партенонов, скаковых лошадей, старинных гравюр, племенных быков. Буржуазные историки пытаются возложить на большевиков ответственность за «вандализм» крестьянской расправы над дворянской «культурой». На самом деле русский мужик завершал дело, начатое за много столетий до появления на свет большевиков. Свою прогрессивную историческую задачу он выполнял теми единственными способами, которые были в его распоряжении, – революционным варварством он искоренял варварство средневековья. К тому же ни сам он, ни деды его, ни прадеды никогда не видели ни милости, ни снисхождения.
Когда феодалы взяли верх над жакерией, на четыре с половиной века опередившей освобождение французских крестьян, благочестивый монах записал в своей хронике: «Они причинили столько зла стране, что не было нужды в приходе англичан для разрушения королевства; те никогда не могли бы сделать того, что сделали дворяне Франции». Только буржуазия – в мае 1871 года – превзошла по свирепости французских дворян. Русские крестьяне благодаря руководству рабочих, русские рабочие благодаря поддержке крестьян избежали этого двойного урока защитников культуры и человечности.
Взаимоотношения между основными классами России нашли свое воспроизведение в деревне. Как против монархии дрались рабочие и солдаты наперекор планам буржуазии, так против помещиков смелее всего поднималась беднота, не слушая предостережений кулака. Как соглашатели верили, что революция станет прочно на ноги лишь с момента, когда Милюков признает ее, так озирающемуся направо и налево середняку представлялось, что подпись кулака узаконяет захваты. Подобно тому, наконец, как враждебная революции буржуазия не задумалась присвоить себе власть, так кулаки, противодействовавшие разгрому, не отказались воспользоваться его плодами. Власть в руках буржуа, как и помещичье добро в руках кулака, удержались недолго – в обоих случаях в силу однородных причин.
Могущество аграрно-демократической, по существу буржуазной революции выразилось в том, что она преодолела на время классовые противоречия села: батрак громил помещика, помогая кулаку. XVII, XVIII и XIX века русской истории поднялись на плечах XX века и пригнули его к земле. Слабость запоздалой буржуазной революции выразилась в том, что крестьянская война не толкнула буржуазных революционеров вперед, а, наоборот, окончательно отбросила их в лагерь реакции: вчерашний каторжанин Церетели охранял помещичью землю от анархии! Отброшенная буржуазией крестьянская революция смыкалась с промышленным пролетариатом. Этим самым XX век не только высвобождался из-под навалившихся на него прошлых веков, но на плечах их поднимался на новую историческую высоту. Чтобы крестьянин мог очистить и разгородить землю, во главе государства должен был стать рабочий – такова простейшая формула Октябрьской революции.
Язык – важнейшее орудие связи человека с человеком, а следовательно, и хозяйства. Он становится национальным языком вместе с победой товарного оборота, объединяющего нацию. На этой основе складывается национальное государство, как наиболее удобная, выгодная, нормальная арена капиталистических отношений. В Западной Европе эпоха формирования буржуазных наций, если оставить в стороне борьбу Нидерландов за независимость и судьбу островной Англии, началась с Великой французской революции и в основном завершилась примерно в течение столетия, с образованием Германской империи.
Но в тот период, когда национальное государство в Европе уже перестало вмещать производительные силы и перерастало в империалистское государство, на Востоке – в Персии, на Балканах, в Китае, Индии – только еще открывалась эра национально-демократических революций, толчок которым был дан русской революцией 1905 года. Балканская война 1912 года представляла завершение формирования национальных государств на юго-востоке Европы. Последовавшая затем империалистская война попутно доделала в Европе недоделанную работу национальных революций, приведя к расчленению Австро-Венгрии, к созданию независимой Польши и пограничных государств, выделившихся из империи царей.
Россия сложилась не как национальное государство, а как государство национальностей. Это отвечало ее запоздалому характеру. На основе экстенсивного сельского хозяйства и кустарного ремесла торговый капитал развивался не вглубь, не преобразуя производство, а вширь, увеличивая радиус своих операций. Торговец, помещик и чиновник продвигались от центра к периферии, вслед за расселявшимися крестьянами, которые в поисках свежей земли и свободы от поборов проникали на новые территории с еще более отсталыми племенами. Экспансия государства была в основе своей экспансией сельского хозяйства, которое, при всей своей первобытности, обнаруживало превосходство над кочевниками Юга и Востока. Сформировавшееся на этой необъятной и неизменно расширявшейся базе сословно-бюрократическое государство стало достаточно сильным, чтобы подчинять себе на Западе отдельные нации более высокой культуры, но не способные, в силу малочисленности или внутреннего кризиса, отстоять свою самостоятельность (Польша, Литва, Прибалтика, Финляндия).
К 70 миллионам великороссов, составивших главный массив страны, прибавилось постепенно около 90 миллионов «инородцев», которые резко делились на две группы: западных, превосходящих великороссов своей культурой, и восточных, стоящих на более низком уровне. Так сложилась империя, в составе которой господствующая национальность составляла лишь 43 % населения, а 57 %, в том числе 17 % украинцев, 6 % поляков, 41/2 % белорусов, падали на национальности различных степеней культуры и бесправия.
Жадная требовательность государства и скудость крестьянской базы под господствующими классами порождали самые ожесточенные формы эксплуатации. Национальный гнет в России был несравненно грубее, чем в соседних государствах не только по западную, но и по восточную границу. Многочисленность бесправных наций и острота бесправия сообщали национальной проблеме в царской России огромную взрывчатую силу.
Если в национально однородных государствах буржуазная революция развивала могучие центробежные тенденции, проходя под знаменем преодоления партикуляризма, как во Франции, или национальной раздробленности, как в Италии и Германии, то в национально разнородных государствах, как Турция, Россия, Австро-Венгрия, запоздалая буржуазная революция разнуздывала, наоборот, центростремительные силы. Несмотря на видимую противоположность этих процессов, выраженных в терминах механики, их историческая функция одинакова, поскольку в обоих случаях дело идет о том, чтобы использовать национальное единство как основной хозяйственный резервуар: Германию нужно было для этого объединить, Австро-Венгрию, наоборот, – расчленить. Неизбежность развития центробежных национальных движений в России Ленин учел заблаговременно и в течение ряда лет упорно боролся, в частности против Розы Люксембург, за знаменитый параграф 9 старой партийной программы, формулировавший право наций на самоопределение, т. е. на полное государственное отделение. Этим большевистская партия вовсе не брала на себя проповедь сепаратизма. Она обязывалась лишь непримиримо сопротивляться всем и всяким видам национального гнета, в том числе и насильственному удержанию той или другой национальности в границах общего государства. Только таким путем русский пролетариат мог постепенно завоевать доверие угнетенных народностей.
Но это была лишь одна сторона дела. Политика большевизма в национальной области имела и другую сторону, как бы противоречащую первой, а на самом деле дополняющую ее. В рамках партии и вообще рабочих организаций большевизм проводил строжайший централизм, непримиримо борясь против всякой заразы национализма, способной противопоставить рабочих друг другу или разъединить их. Начисто отказывая буржуазному государству в праве навязывать национальному меньшинству принудительное сожительство или хотя бы государственный язык, большевизм считал в то же время своей поистине священной задачей как можно теснее связывать посредством добровольной классовой дисциплины трудящихся разных национальностей воедино. Так, он начисто отвергал национально-федеративный принцип построения партии. Революционная организация – не прототип будущего государства, а лишь орудие для его создания. Инструмент должен быть целесообразен для выделки продукта, а вовсе не включать его в себя. Только централистическая организация может обеспечить успех революционной борьбы, так же и в том случае, когда дело идет о разрушении централистического гнета над нациями.
Низвержение монархии для угнетенных наций России должно было по необходимости означать и их национальную революцию. Здесь обнаружилось, однако, то же, что и во всех остальных областях февральского режима: официальная демократия, связанная своей политической зависимостью от империалистской буржуазии, оказалась совершенно неспособна разрушить старые оковы. Считая бесспорным свое право решать судьбу всех остальных наций, она продолжала ревниво охранять те источники богатства, силы, влияния, которые давало великорусской буржуазии ее господствующее положение. Соглашательская демократия лишь перевела традиции национальной политики царизма на язык освободительной риторики: дело шло теперь о защите единства революции. Но у правящей коалиции был и другой, более острый довод: соображения военного времени. Это значит, освободительные стремления отдельных национальностей изображались как дело рук австро-германского штаба. Первую скрипку и тут играли кадеты, соглашатели вторили.
Новая власть не могла, конечно, оставить в неприкосновенности отвратительный клубок средневековых издевательств над инородцами. Но она надеялась и пыталась ограничиться одним лишь упразднением исключительных законов против отдельных наций, т. е. установлением голого равенства всех частей населения перед великорусской государственной бюрократией.
Формальное равноправие больше всего давало евреям: число законов, ограничивавших их права, достигало 650. К тому же в качестве чисто городской и наиболее распыленной национальности евреи не могли претендовать не только на государственную самостоятельность, но и на территориальную автономию. Что касается проекта так называемой «национально-культурной автономии», которая должна была объединить евреев на протяжении всей страны вокруг школ и других учреждений, то та реакционная утопия, заимствованная разными еврейскими группами у австрийского теоретика Отто Бауэра, растаяла с первым днем свободы, как воск под лучами солнца.
Но революция потому и революция, что она не удовлетворяется ни подачками, ни расплатой в рассрочку. Устранение наиболее постыдных ограничений устанавливало формальное равноправие граждан независимо от национальности; но тем острее обнаруживало неравноправное положение самих наций, оставляя большинство их на положении пасынков и приемышей великорусского государства.
Гражданское равноправие ничего не давало прежде всего финнам, которые стремились не к равенству с русскими, а к независимости от России. Оно ничего не прибавляло украинцам, которые и раньше не знали никаких ограничений, потому что их принудительно объявили русскими. Оно ничего не меняло в положении латышей и эстонцев, придавленных немецкой помещичьей усадьбой и русско-немецким городом. Оно ничем не облегчало судьбы отсталых народов и племен Азии, удерживавшихся на самом дне бесправия не юридическими ограничениями, а цепями экономической и культурной кабалы. Все эти вопросы либерально-соглашательская коалиция не хотела даже поставить. Демократическое государство оставалось тем же государством великорусского чиновника, который никому не собирался уступать свое место.
Чем более глубокие массы захватывала революция на окраинах страны, тем больше обнаруживалось, что государственный язык является там языком имущих классов. Режим формальной демократии, со свободой печати и собраний, заставил отсталые и угнетенные национальности еще болезненнее почувствовать, насколько они лишены самых элементарных средств культурного развития: своей школы, своего суда, своего чиновничества. Отсылки к будущему Учредительному собранию только раздражали: ведь в собрании будут господствовать те же партии, которые создали Временное правительство и продолжают отстаивать традиции русификаторства, обнаруживая с ревнивой жадностью ту черту, дальше которой правящие классы не хотят идти.
Финляндия сразу стала занозой в теле февральского режима. Благодаря остроте аграрного вопроса, имевшего в Финляндии характер вопроса о торпарях, т. е. мелких кабальных арендаторах, промышленные рабочие, составлявшие всего 14 % населения, вели за собою деревню. Финляндский Сейм оказался единственным в мире парламентом, где социал-демократы получили большинство: 103 из 200 депутатских мест. Провозгласив законом 5 июня Сейм суверенным, за изъятием вопросов армии и внешней политики, финляндская социал-демократия обратилась «к товарищеским партиям России» за поддержкой. Обращение оказалось направлено совсем не по адресу. Временное правительство сперва отошло к стороне, предоставив действовать «товарищеским партиям». Увещательная делегация во главе с Чхеидзе вернулась из Гельсингфорса ни с чем. Тогда социалистические министры Петрограда – Керенский, Чернов, Скобелев, Церетели – решили насильственно ликвидировать социалистическое правительство Гельсингфорса. Начальник штаба Ставки монархист Лукомский предупреждал гражданские власти и население Финляндии, что в случае каких-либо выступлений против русской армии «их города, и в первую очередь Гельсингфорс, будут разгромлены». После этой подготовки правительство торжественным манифестом, представлявшим даже в стилистическом отношении плагиат у монархии, распустило Сейм и в день начала наступления на фронте поставило у дверей финляндского парламента снятых с фронта русских солдат. Так революционные массы России получили на пути к Октябрю неплохой урок насчет того, какое условное место занимают принципы демократии в борьбе классовых сил.
Перед лицом националистической разнузданности правящих революционные войска в Финляндии заняли достойную позицию. Областной съезд советов, происходивший в Гельсингфорсе в первой половине сентября, заявил: «Если финляндская демократия найдет нужным возобновить заседания Сейма, то всякие попытки учинить препятствие к этому съезд будет рассматривать как акт контрреволюционный». Это означало прямое предложение военной помощи. Но стать на путь восстания финляндская социал-демократия, в которой преобладали соглашательские тенденции, не была готова. Новые выборы, происходившие под угрозой нового роспуска, обеспечили буржуазным партиям, по соглашению с которыми правительство и распустило Сейм, небольшое большинство: 108 из 200.
Но теперь на первое место выдвигаются внутренние вопросы, которые в этой Швейцарии Севера, стране гранитных гор и жадных собственников, неотвратимо ведут к гражданской войне. Финляндская буржуазия полуоткрыто готовит свои военные кадры. Одновременно создаются тайные ячейки Красной гвардии. Буржуазия за оружием и инструкторами обращается в Швецию и Германию. Рабочие находят поддержку в русских войсках. Вместе с тем в буржуазных кругах, вчера еще склонных к соглашению с Петроградом, усиливается движение за полное отделение от России. Руководящая газета «Хувудстатсбладет» писала: «Русский народ одержим анархической разнузданностью… не должны ли мы при таких условиях… по возможности отделиться от этого хаоса?» Временное правительство увидело себя вынужденным пойти на уступки, не дожидаясь Учредительного собрания: 23 октября принято было «в принципе» положение о независимости Финляндии, за изъятием военных и внешних дел. Но «независимость» из рук Керенского уже немногого стоила: до его падения оставалось два дня. Второй, несравненно более глубокой занозой стала Украина. В начале июня Керенский запретил созывавшийся Радой украинский войсковой съезд. Украинцы не подчинились. Чтобы спасти лицо власти, Керенский легализовал съезд задним числом, прислав широковещательную телеграмму, которую съехавшиеся встретили непочтительным смехом. Горький урок не помешал Керенскому запретить через три недели мусульманский военный съезд в Москве. Демократическое правительство как бы торопилось внушить недовольным нациям: вы получите только то, что вырвете.
В изданном 10 июня первом «Универсале» Рада, обвиняя Петроград в противодействии национальной самостоятельности, провозглашала: «Отныне сами будем творить нашу жизнь». Кадеты третировали украинских руководителей как германских агентов. Соглашатели обращались к украинцам с сентиментальными увещаниями. Временное правительство направило в Киев делегацию. В нагретой украинской атмосфере Керенский, Церетели и Терещенко оказались вынуждены сделать несколько шагов навстречу Раде. Но после июльского разгрома рабочих и солдат правительство повернуло руль направо также и в украинском вопросе. 5 августа Рада подавляющим большинством обвинила правительство в том, что оно, будучи «проникнуто империалистическими тенденциями русской буржуазии», нарушило соглашение от 3 июля. «Когда правительство должно было оплатить свой вексель, – заявлял глава украинской власти Винниченко, – выяснилось, что Временное правительство… есть мелкий плут, который своим мошенничеством хочет уладить великую историческую проблему». Этот недвусмысленный язык достаточно характеризует авторитет правительства даже в тех кругах, которые политически должны были быть ему достаточно близки: в конце концов украинский соглашатель Винниченко отличался от Керенского лишь как посредственный романист от посредственного адвоката.
Правда, в сентябре правительство издало наконец акт, который признавал за национальностями России – в рамках, какие будут указаны Учредительным собранием, право на «самоопределение». Но этот ничем не гарантированный и внутренне противоречивый вексель на будущее, крайне неопределенный во всем, кроме своих ограничений, никому не внушал доверия: дела Временного правительства уже слишком громко вопияли против него. 2 сентября Сенат, тот самый, который не допускал на свои заседания новых членов без старого мундира, постановил отказать в опубликовании утвержденной правительством инструкции украинскому Генеральному секретариату, т. е. киевскому кабинету министров. Основание: о секретариате не существует закона, а нелегальному учреждению нельзя давать инструкций. Высокие юристы не скрывали, что самое соглашение правительства с Радой является узурпацией прав Учредительного собрания: наиболее непреклонными сторонниками чистой демократии успели стать царские сенаторы. Проявляя столько храбрости, оппозиционеры справа ровно ничем не рисковали: они знали, что их оппозиция как нельзя больше придется правящим по душе. Если русская буржуазия мирилась еще с известной самостоятельностью Финляндии, связанной лишь слабыми экономическими узами с Россией, то она никак не могла согласиться на «автономию» украинского хлеба, донецкого угля и криворожской руды.
19 октября Керенский приказал по телеграфу генеральным секретарям Украины «безотлагательно выехать в Петроград для личных объяснений» по поводу поднятой ими преступной агитации за украинское Учредительное собрание. Одновременно киевской прокуратуре предложено было начать следствие над Радой. Но громы по адресу Украины так же мало пугали, как мало радовали милости по адресу Финляндии.
Украинские соглашатели чувствовали себя в это время еще несравненно устойчивее, чем их старшие двоюродные братья в Петрограде. Помимо той благоприятной атмосферы, которою окружала их борьба за национальные права, относительная устойчивость мелкобуржуазных партий Украины, как и ряда других угнетенных наций, имела экономические и социальные корни, которые можно определить одним словом: отсталость. Несмотря на быстрое промышленное развитие Донецкого и Криворожского бассейна, Украина в целом продолжала идти позади Великороссии, украинский пролетариат был менее однороден и закален, большевистская партия оставалась количественно и качественно слабой, медленно отделялась от меньшевиков, плохо разбиралась в политической и особенно в национальной обстановке. Даже в промышленной Восточной Украине областная конференция советов в середине октября все еще дала небольшое соглашательское большинство! Относительно еще слабее была украинская буржуазия. Одна из причин социальной неустойчивости российской буржуазии, взятой в целом, состояла, как мы помним, в том, что наиболее могущественную часть ее составляли иностранцы, даже не жившие в России. На окраинах этот факт дополнялся другим, не меньшего значения: своя, внутренняя буржуазия принадлежала не к той нации, что главная масса народа.
Население городов на окраинах сплошь отличалось по национальному составу от населения деревень. На Украине и в Белоруссии помещик, капиталист, адвокат, журналист – великоросс, поляк, еврей, иностранец; деревенское же население – сплошь украинцы и белорусы. В Прибалтике города были очагами немецкой, русской и еврейской буржуазии; деревня – сплошь латышская и эстонская. В городах Грузии преобладало русское и армянское население, как и в тюркском Азербайджане. Отделенные от основной народной массы не только уровнем жизни и нравами, но и языком, точно англичане в Индии; обязанные защитой своих владений и доходов бюрократическому аппарату; неразрывно связанные с господствующими классами всей страны, помещики, промышленники и торговцы на окраинах группировали вокруг себя узкий круг русских чиновников, служащих, учителей, врачей, адвокатов, журналистов, отчасти и рабочих, превращая города в очаги русификации и колонизаторства.
Деревни можно было не замечать до тех пор, пока она молчала. Однако и после того как она все нетерпеливее начала подавать свой голос, город продолжал упорно сопротивляться, отстаивая свое привилегированное положение. Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма». Стремление господствующей нации удержать status quo нередко окрашивается в цвета сверхнационализма, как стремление победоносной страны удержать награбленное добро принимает форму пацифизма. Так, Макдональд перед лицом Ганди чувствует себя интернационалистом. Так, тяга австрийцев к Германии представляется Пуанкаре оскорблением французского пацифизма.
«Люди, живущие в городах Украины, – писала в мае делегация киевской Рады Временному правительству, – видят пред собою обрусевшие улицы этих городов… совершенно забывают о том, что эти города – только маленькие островки в море всего украинского народа». Когда Роза Люксембург в своей посмертной полемике с программой октябрьского переворота утверждала, что украинский национализм, бывший ранее лишь «забавой» дюжины мелкобуржуазных интеллигентов, искусственно поднялся на дрожжах большевистской формулы самоопределения, то она, несмотря на свою светлую голову, впадала в тягчайшую историческую ошибку: украинское крестьянство не выдвигало в прошлом национальных требований по той причине, по которой оно вообще не поднималось до политики. Главная заслуга Февральского переворота, пожалуй, единственная, но вполне достаточная, в том именно и состояла, что он дал наконец возможность наиболее угнетенным классам и нациям России заговорить вслух. Политическое пробуждение крестьянства не могло, однако, произойти иначе, как через родной язык, со всеми вытекающими отсюда последствиями относительно школы, суда, самоуправления. Противиться этому значило бы пытаться вернуть крестьянство в небытие.
Национальная разнородность города и деревни болезненно давала о себе знать и через советы как преимущественно городские организации. Под руководством соглашательских партий советы сплошь да рядом игнорировали национальные интересы коренного населения. В этом была одна из причин слабости советов на Украине. Советы Риги и Ревеля забывали об интересах латышей и эстонцев. Соглашательский Совет в Баку пренебрегал интересами основного тюркского населения. Под фальшивым знаменем интернационализма советы вели нередко борьбу против оборонительного украинского или мусульманского национализма, прикрывая угнетательское русификаторство городов. Немало еще пройдет времени и при господстве большевиков, прежде чем советы на окраинах научатся говорить на языке деревни.
Придавленным природой и эксплуатацией сибирским инородцам экономическая и культурная первобытность вообще еще не позволяла подняться до того уровня, где начинаются национальные притязания. Водка, фиск и принудительное православие были здесь искони главными рычагами государственности. Та болезнь, которую итальянцы называли французской, а французы – неаполитанской, среди сибирских народов называлась русской; это указывает, из каких источников шли семена цивилизации. Февральская революция не докатилась сюда. Еще долго придется ждать просвета охотникам и оленеводам полярных пространств.
Народности и племена на Волге, на Северном Кавказе, в Центральной Азии, впервые пробуждавшиеся Февральским переворотом из доисторического существования, не знали еще ни национальной буржуазии, ни пролетариата. Над крестьянской или пастушеской массой отлагалась из состава ее верхних слоев тоненькая прослойка интеллигенции. Прежде чем возвыситься до программы национального самоуправления, борьба велась здесь вокруг вопросов собственного алфавита, собственного учителя, иногда – собственного священника. Этим наиболее угнетенным приходилось на горьком опыте убеждаться, что просвещенные хозяева государства добровольно не позволят им подняться. Отсталые из отсталых оказывались вынуждены искать в качестве союзников наиболее революционный класс. Так через левые элементы своей молодой интеллигенции вотяки, чуваши, зыряне, племена Дагестана и Туркестана начинали прокладывать себе пути к большевикам.
Назначение колониальных владений, особенно в Центральной Азии, изменилось вместе с хозяйственной эволюцией центра, который от прямого и открытого грабежа, в том числе и торгового, переходил к более замаскированным методам, превращая азиатских крестьян в поставщиков промышленного сырья, главным образом хлопка. Иерархически организованная эксплуатация, сочетавшая варварство капитализма с варварством патриархального быта, с успехом удерживала азиатские народы в крайней национальной приниженности. Февральский режим здесь все оставил по-старому.
Захваченные при царизме у башкир, бурят, киргиз и других кочевников лучшие земли продолжали находиться в руках помещиков и зажиточных русских крестьян, расселенных колонизаторскими оазисами среди туземного населения. Пробуждение духа национальной независимости означало здесь прежде всего борьбу против колонизаторов, создавших искусственную чересполосицу и обрекавших кочевников на голод и вымирание. С своей стороны пришельцы неистово отстаивали от «сепаратизма» азиатов единство России, т. е. неприкосновенность своих захватов. Ненависть колонизаторов к движению туземцев принимала зоологические формы. В Забайкалье шла на всех парах подготовка бурятских погромов под руководством мартовских эсеров из волостных писарей или вернувшихся с фронта унтеров.
В своем стремлении удержать как можно дольше старые порядки все эксплуататоры и насильники в колонизированных областях апеллировали отныне к суверенным правам Учредительного собрания – этой фразеологией снабжало их Временное правительство, находившее в них лучшую свою опору. С другой стороны, и привилегированные верхи угнетенных народов все чаще призывали имя Учредительного собрания. Даже мусульманское духовенство, поднявшее над пробудившимися горскими народностями и племенами Северного Кавказа зеленое знамя шариата, во всех случаях, когда напор снизу ставил его в трудное положение, настаивало на отложении вопроса «до Учредительного собрания». Это стало лозунгом консерватизма, реакции, корыстных интересов и привилегий во всех частях страны. Апелляция к Учредительному собранию означала: оттянуть и выиграть время. Оттяжка означала: собрать силы и задушить революцию.
В руки духовенства или феодальной знати руководство попадало, однако, только на первых порах, только у отсталых народов, почти только у мусульман. Вообще же национальное движение в деревнях, естественно, возглавлялось сельскими учителями, волостными писарями, низшими чиновниками и офицерами, отчасти торговцами. Рядом с русской или русифицированной интеллигенцией, из более солидных и обеспеченных элементов, в окраинных городах успел сложиться другой слой, более молодой, тесно связанный с деревней происхождением, не нашедший доступа к столу капитала и естественно взявший на себя политическое представительство национальных, отчасти и социальных интересов коренных крестьянских масс.
Враждебно противостоя русским соглашателям по линии национальных притязаний, окраинные соглашатели принадлежали к тому же основному типу и даже носили чаще всего те же наименования. Украинские эсеры и социал-демократы, грузинские и латышские меньшевики, литовские «трудовики» стремились, как и их великорусские тезки, удержать революцию в рамках буржуазного режима. Но крайняя слабость туземной буржуазии заставляла здесь меньшевиков и эсеров не идти на коалицию, а брать государственную власть в собственные руки. Вынужденные в области аграрного и рабочего вопроса идти дальше, чем центральная власть, окраинные соглашатели много выигрывали, выступая в армии и стране противниками коалиционного Временного правительства. Всего этого было достаточно если не для того, чтобы породить различие судеб русских и окраинных соглашателей, то для того, чтобы определить различие темпов и подъема и упадка.
Грузинская социал-демократия не только вела за собой нищенствующее крестьянство маленькой Грузии, но и претендовала, не без известного успеха, на руководство движением «революционной демократии» всей России. В первые месяцы революции верхи грузинской интеллигенции относились к Грузии не как к национальному отечеству, а как к Жиронде, благословенной южной провинции, призванной поставлять вождей для всей страны. На московском Государственном совещании один из видных грузинских меньшевиков, Чхенкели, хвалился тем, что грузины, даже при царизме, в счастье и в несчастье, говорили: «Единое отечество – Россия». «Что сказать о грузинской нации? – спрашивал тот же Чхенкели, через месяц на Демократическом совещании. – Вся она к услугам великой российской революции». И действительно: грузинские соглашатели, как и еврейские, всегда были «к услугам» великорусской бюрократии, когда нужно было умереть или тормозить национальные притязания отдельных областей.