– Кажется, звонят?
Письмо от Левушки? Может быть, телеграмма?
– Может быть, он сам? На Бзуре сейчас затишье. Очень возможно, что его и отпустили?
Катя вскакивает первая. Книга летит под стол. Туда же следует и выскользнувшее из рук Фенички чайное блюдце.
Старушка Струйская роняет карты и мертвенно бледнеет её морщинистое лицо. И звуки Шопена сразу смолкают в зале. Уже стремительно пронеслась, как буря, в прихожую Катя.
– Левушка! – призывно и радостно доносится из сеней её взволнованный крик.
И она втаскивает в гостиную кого-то, запушенного снегом, закутанного в башлык и полушубок. Из-под башлыка белеет на лбу повязка, наложенная через всю голову, и правая рука на привязи, в то время как левая подает конверт.
Незнакомые усталые глаза глядят смущенно, точно моля о прощении, а голос, тоже словно извиняющийся, говорит, срываясь на каждом слове:
– Виноват… вы обознались. Это не Левушка, не подпоручик Струйский. Но я от него. Письмо и посылка – немецкая каска для младшей сестрицы… Екатерины Геннадиевны… И другие вещи его…
– А он сам где же? Здоров? Не ранен? – слышится пытливый, мучительно волнующий вопрос.
Офицер молчит.
– Но вы сами ранены, кажется? Вы устали? Сядьте! – и Зоя, первая придя в себя от обманутого ожидания, подвигает гостю кресло.
– Сядьте пожалуйста, – вторит ей дрожащий старческий голос.
У раненого, измученного дорогой Черемицына не хватает духа занести молот для удара над этой седой головой, нет сил открыть обступившим его трем девушкам жуткую истину о гибели Левушки. Как он скажет им это сейчас? Как скажет о том, что его уже нет больше на свете, их дорогого Левушки, что покоится его тело у берега Бзуры, в общей братской могиле. Он сам, несмотря на рану, прежде чем ехать к себе домой, помчался сюда, дав крюк в сторону, чтобы опередить газетные известия. Очевидно он не опоздал, очевидно тут еще ничего не знают. Господи, будь милосерден к ним!
– Письмо от Левушки, говорит он и решительно протягивает конверт.
Дрожащие руки схватывают его.
– Очки… мои очки, Зоюшка! – слышится взволнованный шепот.
О госте, забыли как будто. Почти бегом бегут в столовую, окружают стол и маленькую старушку с белым конвертиком в трепетных пальцах.
– Дайте мне я прочту, мама, – решительно говорит Катя и энергично берет из рук матери письмо.
«Милые мои, родные мои. Любимая моя мамочка, Зоя и Катя. Я был скверным сыном и дурным братом. Я мало до сих пор заботился о вас, – писал своим характерным почерком Левушка, – но это не мешало мне искренне нежно любить вас. Я всегда чувствовал вашу горькую, полную забот жизнь, родная мамуся, только не умел выразить этого вам. Я всегда казался легкомысленным, веселым, чересчур жизнерадостным, а между тем и неурядицы в наших материальных делах и невозможность привести их в порядок всегда волновали меня. Сильно мучили и то, что молодость милой нашей Зои проходит в глуши, без радостей, без цветов жизни, и страх за Катюшу: неужели и ей грозит то же? Я был всегда бессилен помочь этому, и это мучило и терзало меня. Особенно теперь, с начала компании, я много передумал о вас на передовых позициях. Близкая опасность смерти облагораживает, возвышает душу; глубже чувствуешь то, на что прежде не обратил бы особенного внимания. И вот теперь, под неприятельскими пулями и шрапнелью, на шаг от смерти хочется сказать вам еще раз, что люблю вас всех бесконечно, горячо, как самое дорогое в мире после Царя и родины. И еще скажу о том, о чем говорить до сих пор не доводилось. Люблю Феничку и всегда любил. Сначала только по-детски, потом иначе, как милую далекую невесту, как… Но довольно об этом – все равно поздно, а, что надо понять дорогим, близким, поймут с двух слов. Прощайте, родные!.. Всегда, всегда, что бы ни случилось, буду всей душой с вами.
Благословите, родная мама, вашего Левушку, как и он благословил вас всех.
Л. С».
– Что это? – и Катя с остановившимися глазами и совсем белым лицом взглянула на мать. – Мамочка! – протянула она по-детски жалобно и всхлипнула, как ребенок.