bannerbannerbanner
Люсина жизнь

Лидия Чарская
Люсина жизнь

Полная версия

V
«Медвежатник» и его доля

– Перестань кукситься, Люська, сидит словно в воду опущенная. Пойдем хоть в лес, тряхнем стариною. Ведь легче от того не будет, если дуться все время, как мышь на крупу.

Тетя Муся старается быть веселой и оживленной. Но веселье положительно не выходит у нее, а оживленье кажется каким-то вымученным. Занятая все это время своим горем, я не замечала перемены, происшедшей с моей теткой во все последние дни; сейчас мне резко бросается в глаза ее осунувшееся лицо и пожелтевшая кожа, лихорадочный блеск глаз, ставших неестественно большими, вследствие общей худобы лица. Тетя Муся носит в себе, по-видимому, какое-то большое горе, которое тщательно таит от посторонних глаз. Опять в последнее время стали чаще наведываться к нам в дом монахини, матерь Евфимия и Аделаида и послушница, беличка Феша. Опять подолгу совещались все трое в комнате тети, радушно принимавшей их у себя. Или же моя тетка просила у отца лошадь и отправлялась в гости к игуменье, матери Ольге, в монастырь. И все чаще и чаще возвращается теперь снова в своих разговорах тетя к теме о тишине и сладкой радости обительского жития. Снова овладела ею ее давнишняя мечта поступить в монахини, постричься. Отец и Ганя всячески отговаривали ее от этого шага.

– Не привыкла ты к такой суровой жизни, тяжело тебе будет там, избалована ты очень, Муся, – говорил мой отец, на все просьбы и доводы своей сестры отпустить ее в обитель.

– Полно, Сергей, чем я лучше матери Аделаиды, или игуменьи Ольги, а те тоже, когда в миру жили, и избалованы были, и богаты, и всеми благами жизни пользовались. А теперь взгляни на них: покорные, тихие, довольные своей судьбою.

– Не такой у тебя характер, чтобы смиряться, Муся, – энергично протестует отец.

– То есть, ты хочешь сказать, что я строптива? – слабо протестует тетя, – ну, да ничего, жизнь пообломала достаточно – смирилась я теперь. Пусти меня лучше, Сергей. Не пустишь, сама уйду. Хуже будет.

– Муся, голубушка, пойми: я матери покойной дал слово о тебе печься и заботиться, как родной отец. Ты ведь словно старшая моя дочка, Люся – младшая. Какой же ответ я покойнице за тебя давать стану на смертном одре. Ведь ты ее любимица была!

Отец убеждает тетю вначале терпеливо и кротко. Тетя сердится. Голоса повышаются помимо воли. Папа горячится, доказывает. Тетя Муся начинает волноваться не менее его.

– Добром не пустишь, убегу тайком, – уже кричит она в запальчивости, уходя к себе после таких крупных разговоров, с силой хлопает дверью…

А мы долго сидим потом молча, втайне от всей души сожалея бедную девушку, судьба которой сложилась так буднично и серо.

– У тебя, Люся, хоть молодость и светлая жизнь впереди, а у нее ничего нет, у бедняжки, – говорила в таких случаях Ганя, которой до слез было жаль золовку. И вот теперь, после таких горячих, острых и нежеланных споров, после зловещих угроз тети Люси убежать из дома в монастырь, она снова оживляется в это прекрасное ноябрьское утро.

– Пойдем в лес, Люська, нечего кукситься дома как старые бабы на печке сидеть, сложа руки. Пойдем поищем последних грибов. Авось к ужину и соберем корзину.

– Какие грибы! Где уж, – отзываюсь я неохотно, – вот Ольга говорит, что ночью первый снег выпал.

– Так что ж, что выпал? Выпал и растаял сразу. Эка невидаль – снег! Сахарные мы с тобою что ли, снега испугались. Ну, надевай пальто драповое, галоши и марш! Кстати зайдем «медвежатника» проведать. Долго он что-то не бывал у нас.

Тетя права. Ранцев давно не был у нас. Прошло около месяца со дня отъезда д'Оберн, а он с тех пор только мельком заезжал к нам узнать о здоровье. Но гитары, против своего обыкновения, не привез и лишил нас, таким образом, возможности послушать его дивное пение. Отношения его к тете Мусе стали совсем иными, нежели раньше. Прежде он буквально, смотрел ей в глаза, стараясь предупредить каждое ее желание. Теперь же не то. Он по-прежнему был предупредителен и любезен с нею, как и со всеми нами, но к его любезности примешивалась огромная доля почтения, с каким обращаются к пожилым или очень почтенным людям. Очевидно, и до него дошли слухи, что старшая барышня Ордынцева хочет постричься в монахини и это, не то удаляло, не то умиляло Ранцева, высоко поднимая в его глазах нравственный престиж тети Муси. В свой последний приезд к нам, он упоминал, между прочим, о большой новости, свежей новости нашего уезда: в лесу появился огромный медведь, зарезавший у лесника корову и угрожавший не только лошадям, но и самим людям, проезжавшим по лесной дороге. Медведи делаются особенно злыми перед началом зимней спячки, во время которой они остаются в берлоге и сосут лапу все зимние месяцы вплоть до весны. Далеко не хищные в обычное время, менее всего летом, когда у них есть достаточно корма и помимо живности, в виде лесной малины, ягод и даже муравьев, которыми они не брезгуют лакомиться, натыкаясь на муравьиные кучи, перед и после зимней спячки, Мишки не уступают, пожалуй, в кровожадности и самым хищным зверям. Голод не позволяет им слишком разбираться в роде добычи: коровы, овцы, лошади, а подчас и человек, подвернувшийся не кстати и раздраживший чем-либо медведя, все это погибает под страшными по своей силе лапами зверя. Впрочем, человеческое мясо Мишка не употребляет в пищу. Но домашними животными, особенно кровью их, медведи лакомятся весьма охотно. Все это рассказал нам Александр Павлович, прибавив, что давно он мечтает встретиться один на один и помериться силами с медведем: – облавы никакой делать не буду, а, знаете, с дубиной, да с ружьем выйти на Бурого не прочь, как в старое время наши предки хаживали, – со своей добродушной улыбкой говорил он.

– Не советую, опасно это, – предостерегал, его отец.

– Э, пустое! Кто из нас двоих сильнее – это еще вопрос, – смеялся Ранцев, вытягивая и сжимая в кулак свою огромную волосатую руку.

Мы не могли не улыбаться при виде этой, поистине, богатырской руки. Александр Павлович уехал и о предстоящей ему медвежьей охоте нам больше никто не говорил.

* * *

– А снег, действительно, был ночью, Люся смотри: здесь он не успел растаять. Зато воздух какой! Не воздух, а блаженный нектар, бальзам!

Я положительно не узнавала сегодня тети Муси. Так она нынче оживлена. Глаза блестят, сама улыбается. Яркий румянец играет у нее на щеках. Черный платок, повязанный поверх теплого драпового пальто, делает тетю совсем похожей на монашку. Мы идем по мокрой от стаявшего снега траве, по опавшим листьям и серому облезлому мху. Скрипят высокие деревья, словно жалуются на что-то. Каркают голодные вороны протяжно и заунывно… Осенняя картина разрушения вызывает в душе невольную грусть. И в самом молчании леса таится та же грусть, беспричинная, необъяснимая, навеянная умиранием природы.

Тетя Муся и я понемногу прибавляем шагу. Вот минуем сторожку лесника. Дверь избы плотно закрыта. Иван на обходе, должно быть, его старуха мать домовничает внутри. Мелкий дымок вьется из трубы домика.

Я мельком бросаю взгляд на знакомое крылечко, по которому мы с Ани, исполненные трепета и страха поднимались больше десяти лет тому назад. Домик ведьмы и Зеленого – как давно все это было! Теперь Ани далеко. Нет и Этьена. Юное счастье разбилось вдребезги. Какая тоска, – глубокая тоска! Я стараюсь не думать о том, что было, и бодро шлепаю по сырому мху и тронутым первым снегом листьям туда, где в самой чаще притаилась усадьба «медвежатника». Теперь думаю только об одном: в уютной горнице, сплошь забросанной звериными шкурами, топится камин. У камина сидит хозяин… Бренчит гитара… Мягкий бархатный голос разливается по-соловьиному… Тепло, хорошо, уютно… Этьен и вся тоска, сопряженная у меня с этим именем, отходит куда-то далеко в эти минуты… Душа потянулась к песням, к тихому звону гитары… к приветливому огоньку камина. И тетя Муся думает, очевидно, о том же. Чем ближе приближаемся мы к Борку, тем быстрее и энергичнее шагает она по мокрой дороге.

Вот зажелтели между обнаженными по-осеннему деревьями строения усадьбы.

Собаки почуяли наше приближение и залились отчаянным лаем. Навстречу нам вышел повар, седой старик, проживавший в доме Ранцева чуть ли не добрую половину своей жизни и знавший еще покойного отца Александра Павловича и его мать.

– Добро пожаловать, барышни, давненько у нас не бывали, запел он своим старческим тенорком, – приветливо улыбаясь нам во всю ширину лица, – а мыто с барином поджидали вас все последнее время. Нынче как раз, еще утром о вас говорили. Нынче-то барин с Гаврилой да Иваном лесником на дальнюю охоту уехавши, облаву, слышь, на медведя затеяли. Двух волкодавов Пинча и Ларика с собой прихватили. До зари еще укатили, обратно жду с часу на час. Крестьянин тут заходил, сказывал, от загонщиков узнал: на след берлоги уже напали. Теперь, надо думать, травят давно. Вы уж дождитесь барышни… Не то, осерчает на меня Александр Павлович, что отпустил вас до его приезда. Отдохните, притомились чай, а я вам кофейку, либо чайку приготовлю, а то и горяченькое что-нибудь духом спроворю. В один миг готово будет все. Старик волновался и суетился, как мальчик, не зная куда усадить нас поудобнее, чем угостить повкуснее.

– Да не скоро, может быть, Александр Павлович вернется, – заикнулась было я бросая беглый взгляд на тетю Мусю. Сейчас она казалась очень встревоженной и бледной. Та же тревога смотрела из ее глаз, когда она, отведя меня в сторону по уходе слуги убежавшего хлопотать с закуской, произнесла, крепко сжимая мою руку:

– Отчего он не сказал, не известил нас о том, что облава на медведя назначена на сегодня? Ведь это очень опасный род охоты, Люся, и…

Она не договорила. Но глаза ее досказали то, чего не решились произнести губы. Тетя Муся боялась за «медвежатника». Она еще любила его…

Я опустилась подле нее на тахту и всячески старалась отвлечь ее мысли от того, что происходило сейчас за несколько верст отсюда, в самой глубине леса. Но мы невольно возвращались все время к разговору об охоте. Между тем короткий осенний день стал клониться к вечеру. Ранние ноябрьские сумерки окутали лес.

 

Повар Дементий принес в кабинет большой поднос с чаем и холодными закусками и стал угощать нас самым радушным образом. Что касается меня, то я с удовольствием выпила чашку крепкого ароматного чая и съела несколько тартинок с говядиной. Тетя Муся не прикоснулась ни к чему. Она волновалась, по-видимому, все сильнее и сильнее с каждой минутой и то шагала большими шагами по комнате, то останавливалась у окна и зорко вглядывалась в постепенно сгущающуюся темноту осеннего вечера, вся обратившись в ожидание и слух.

А сумерки спускались все ниже, и настойчивее. Становилось почти темно. Дементий зажег лампы. Домик осветился и в нем сделалось как-то сразу уютнее и веселее.

– Пора домой, тетя Муся, – наши, наверное, уже беспокоятся, что мы пропали. Ждут. Надо идти… – заикнулась я, было, робко, трогая за плечо задумавшуюся у окна девушку.

Неожиданно порывисто она обернулась ко мне. Что-то дрогнуло в ее лице…

– Люся! Люся! Ты слышишь? Они возвращаются… Они едут… – зашептала она, до боли стискивая холодными пальцами мою руку.

Я прислушалась, но не услышала ничего.

– Я не вижу причины беспокоиться, – произнесла я насколько могла спокойно, – и чего ты волнуешься, право! Александр Павлович делает не в первый раз облаву в своей жизни.

Ему и раньше часто приходилось иметь дело с «мишками», (тут я постаралась вызвать на своем лице подобие улыбки, что мне вряд ли удалось, так как я волновалась не меньше тети) – он опытный хороший охотник и на рожон, как говорится, зря не полезет ни за что… Успокойся же ради Бога, тетя Муся, сейчас он вернется с охоты здоровый и невредимый и…

Я не договорила. До уха моего на этот раз вполне явственно и отчетливо донесся шум приближающегося экипажа, фырканье лошадей, людские голоса.

– Они! – радостным, не поддающимся описанию голосом вырвалось из груди тети Муси и она, как была, в одном платье, с непокрытой головой выскочила на крыльцо. Я за нею. Среди сгустившегося мрака двумя яркими точками резко выделялись фонари приближавшегося по дороге экипажа. Первое, что мне бросилось в глаза то, что на месте кучера Гаврилы сидел какой-то крестьянин в зипуне, очевидно, из нанятых для облавы загонщиков. Гаврила же находился в экипаже рядом с лесником Иваном, и они бережно поддерживали что-то большое, накрытое не то попоной, не то кафтаном, что лежало распростертое у них на руках. Медленно, шагом подвигался экипаж по направлению лесного домика. Коляска приближалась. Людские голоса доносились теперь совсем уже отчетливо до наших ушей. Вот лошади остановились… Свет фонарей ударил нам в глаза… Тетя Муся первая сбежала с крыльца, кинулась к экипажу, приподняла угол темной ткани, накрывавшей то бесформенное и большое, что находилось на руках охотников и дикий вопль, вопль ужаса, отчаяния и безысходного, беспросветного горя вырвался у нее из груди и, повторенный стоголосым лесным эхо, замер где-то в дали, в глубине леса.

* * *

Много лет пройдет с того дня, пока утихнет и сгладится ужасное впечатление, которое произвела на нас гибель несчастного «медвежатника»…

Чувствую, что никогда в моей жизни я не забуду этой картины. Все предыдущее казалось таким бледным в сравнении с нею. Объяснение со старым графом, нанесенная мне судьбой обида, разлука с Этьеном, даже самая смерть бабушки – огромное горе моего детства, все это не сравнится по силе произведенного на меня впечатления с тем, что я увидела и пережила в тот вечер.

Александра Павловича Ранцева или то, что осталось от него после дикого нападения на него медведя, доставили домой уже бездыханным, истерзанным трупом. О докторе и спасении жизни не могло быть и речи… Все было кончено с этой стороны, и в лесной домик доставили только жалкие остатки, клочья человеческого тела, изодранного лесным зверем.

С большим трудом внесли бесформенную массу Ранцева в его жилище, под вой собак, почуявших присутствие покойника и плач старого верного Дементия. Тетя Муся шла бледная как полотно следом за несшими тело людьми.

Она не плакала, не стонала. В том единственном вопле, вырвавшемся так непроизвольно из ее груди, сказалось все охватившее ее беспросветное жгучее отчаяние, и теперь она как бы замерла, как бы задохнулась под напором придавившего ее неожиданного горя. И все же она была до странности спокойна, когда обратилась к леснику Ивану с просьбой рассказать ей все подробно, не щадя ее нервов, рассказать нам, как произошла эта ужасная катастрофа.

– Да уж, поистине, горе великое и нежданное, барышни, – начал мой старый знакомый, выходя к нам в гостиную из кабинета, куда уже успели отнести истерзанные останки Ранцева, покрытые теперь простынею, и положить их на тахте, где он так любил отдыхать при жизни, – по истине, страшное несчастье приключилось, барышни… В начале-то все, как будто, удачливо шло. Обложили мы, значит, со здешними мужичками пригородными «его» берлогу… Оцепили цепью загонщики, как и полагается, значит… Собак спустили… Александр Павлович, такой веселый да резвый, как нарочно нынче были… Весь день шутили, да балагурили с нами. – Шубы медвежьей говорит у меня нет, – беспременно добыть себе шубу надо. – Долго мы, это значит, из берлоги его выманивали. Никак вытащить не могли. А тут Ларик сунулся было не в пору… Любимец Александра Павловича Ларик-то… Выскочил из норы своей тот бурый дьявол да сразу-то на месте Ларика-то и положил. Одним взмахом лапы Ларику переломил пополам спину. Мыто с Александром Павловичем ближе всех к берлоге стояли… Все видели и слышали… И как взвизгнул Ларик предсмертным визгом и как грохнулся оземь замертво. Взглянул я на Александра Павловича, вижу тот света не взвидел – сам не свой. Сам-то весь белый, – а глаза от злобы из орбит вылезают… Губы трясутся… – Не пощажу, – шепчет, – за Ларика бедного жестоко отплачу… Да как кинется вперед-то с ножом прямо тому дьяволу навстречу, без единого выстрела, без подмоги, один на один… Что тут было – не могу передать точно… Видел только как ножом Александр Павлович взмахнул… Кровь брызнула из горла, либо из лапы медведя – не разглядел точно… Кинулся я на выручку, а они уже оба по земле катаются, в один комок сплелись со зверем. Выстрелить хочу – да нешто можно стрелять то – ненароком в барина попадешь. А тут свои, загонщики сбежались… Да куды уж!.. Когда удалось, наконец, заряд медведю в ухо всадить, поздно уж было… От Александра Павловича одни лохмотья остались, один мешок мяса да костей. И крикнуть не успел, сердешный…

Иван замолк и утер рукавом кафтана катившуюся по лицу слезу. Тетя Муся стояла, беспомощно прислонясь к косяку двери. Глаза ее глядели куда-то вдаль, через голову лесника, туда, где она видела всю ту же рисующуюся в ее воображении страшную картину. Нежно, насколько можно тихо и осторожно напомнила я ей о необходимости возвратиться домой. Против моего ожидания на этот раз она не протестовала. В глубоком, неимоверно тяжелом молчании оделись мы, вышли на крыльцо и сели в коляску, предупредительно по распоряжению Дементия ожидавшую нас у крыльца лесной усадьбы. Отъезжая от Борки я невольно оглянулась назад. Все окна лесного домика были ярко освещены. В них мелькали суетливо снующие тени. Люди хлопотали о последних необходимых приготовлениях, сопряженных с присутствием покойника в доме.

– Прощай, милый, веселый, добрый «медвежатник», мысленно послала я ему, – не придется нам больше увидеть твоего простодушного, славного лица, ни слышать твоего бархатного голоса, ни твоих дивных чарующих песен, которые так настойчиво западали нам в души и сладкими радостными впечатлениями волновали наши сердца…

Слезы невольно навернулись мне на глаза. Я незаметно смахнула их с ресниц и обернулась к моей спутнице. Глаза тети Муси в этот миг встретились с моими… И я увидела в них такую отчаянную, такую беспросветную тоску безнадежности, что невольно, движимая состраданием, раскрыла объятия и прижала к себе несчастную одинокую девушку…

VI
Поздно!

Весь уезд только и говорил теперь что о безвременной гибели Ранцева. Не нашлось ни единого человека, которого бы не взволновала эта ненужная, дикая, беспощадная смерть всеми любимого и уважаемого Александра Павловича. Мы, наша семья, отец, Ганя и я ездили ежедневно в лесной домик на панихиды. Одна тетя Муся отказывалась сопровождать нас туда.

– Нет, нет, не принуждайте меня, – отнекивалась она в ответ на все уговоры брата и невестки ехать отдать последний долг умершему, – я хочу помнить его живым, здоровым, и веселым с его дивными песнями, с его остроумными рассказами об охоте. И пусть он останется таким в моей памяти на всю жизнь. Так мне будет легче…

Никто не решался протестовать и настаивать. Щадили, как умели, душевные переживания бедной девушки. Несчастного «медвежатника» схоронили, и снова потекла вошедшая в свою обычную колею наша скромная и тихая деревенская жизнь.

* * *

Ночь… Холодная, бурная, ноябрьская непогода шумит и свистит за окнами своими обычными шумами, свистами и завываниями ветра. С утра снежило. К ночи снеговая пыль разрослась в настоящий буран. Голоса ветра в трубах отчаянно завывали на самые разнообразные мотивы. В них слышатся и зловещие угрозы демонов и дикий торжествующий хохот и стон, и жалобный печальный плач покинутого ребенка, или вопли больного, разрывающие грудь…

Я лежу в своей мягкой, узкой постели и думаю, мучительно думаю одну и ту же печальную думу – думу об Этьене, не дающую мне, покоя с тех пор, как мы разлучены по воле его отца. Где он теперь, что делает, помнит ли свою маленькую Люсю-Магду?… Снова гнетущая, безысходная тоска давит, душит и сводит меня с ума. А голоса бури за окном звучат все громче, все слышнее… Поет метелица на разные голоса… Как жутко, как нестерпимо тяжело прислушиваться к этим звукам! Но вот, к ним присоединяются еще и другие… Какой-то шелест, какой-то шепот… Не то плач, не то заглушенные рыдание или стон. А потом шаги… Тихие, чуть слышные, едва уловимые для слуха среди всей этой какофонии звуков и голосов бури за окном… Также тихо, – едва слышно скрипит дверь, за нею, другая… Я настораживаюсь невольно. Я вся обращаюсь в слух… Опять шаги, робкие, крадущиеся, чуть внятные… Чудится мне это или нет?… Медленно открывается дверь моей комнаты и через порог проскальзывает тонкая, темная фигура.

– Тетя Муся! Ты? – шепчу я и протягиваю ей навстречу руки.

– Я… Люся… я… милая, ты не спишь? Ее лицо бледно, а руки, обвивающие мои плечи холодны как лед и дрожат. – Детка милая, я не разбудила тебя? – спрашивает она озабоченно и тревожно.

– Нет, нет, тетечка. Я не спала… И тебе не спится?… Да?

Вместо ответа она только смотрит на меня своими большими страдальческими глазами. Господи, какое беспросветное отчаяние кроется в них! Безмолвно опускается она на колени у моей кровати и тихо плачет, прижавшись к моей груди… Ни слова не говорит она, но я чувствую, я сознаю и без слов, какое непосильное страдание носит она в своем сердце. Я утешаю и ласкаю ее, как умею, убеждаю прилечь рядом со мной, крепко обнимаю ее и шепчу ей на ухо слова сочувствия и ласки.

Не помню, как нам удается, наконец, забыться… И не знаю, забылась ли я одна или тетя Муся отдыхала тоже вместе со мной в моей уютной «детской», но знаю только, что пробуждение мое было ужасно на другое утро. Меня разбудили крики и суета в доме. Хлопали дверьми, бегала прислуга. Звучали тревожные голоса Гани, отца…

Когда, наконец, мне удалось одеться и выйти в столовую, взволнованная до последней степени Ганя протянула мне какую-то бумажку и, заливаясь слезами, шепнула:

– Прочти, Люся, прочти!

В бумажке стояло несколько строк, торопливо набросанных неровным и быстрым подчерком тети Муси:

«Дорогие мои Сергей, Люся и Ганя! – писала она, – не огорчайтесь тем, что я покидаю вас. Но я не могу поступить иначе. Когда вы прочтете это письмо, вашей бедной Муси уже не будет на свете, а вместо нее появится скромная, никому неизвестная монахиня N-ской женской обители. Моя жизнь стала пустой и бесцельной, а особенно после того, когда счастье, улыбнувшись мне однажды, скрылось навеки от меня. Я тоже мечтала о своем собственном гнездышке, о домашнем очаге, о семье и детях, но судьба не захотела подарить мне этого скромного счастья. В этом я усматриваю перст Божий, высшее назначение для того, кто отмечен небесным промыслом для иной цели. Давно уже чувствую я призвание к обительской тихой жизни и теперь могу, никому ненужная и лишняя в мире, осуществить мою давнишнюю мечту…

Простите же, родные, и не судите за это слишком строго вашу бедную Мусю!»

Едва лишь успела я докончить последнюю строку записки, как в комнату вошел отец. Со времени смерти бабушки я еще не видела у него такого взволнованного, убитого горем лица, таких встревоженных и печальных глаз в одно и то же время.

 

– Едем за нею… Я велел подавать… Может быть, успеем еще отговорить, урезонить сестру от ее безумного шага… – говорил он отрывисто, перебегая взглядом с моего лица на Ганино и обратно. Только, нельзя медлить не минуты… Одевайтесь скорее и в путь… поедем за нею все трое… И все трое должны стараться отговорить ее…

– Да, да, отговорить… Отговорить непременно – роняла лихорадочно и Ганя, в то время как я дрожащими руками застегивала пуговицы пальто. Потом мы быстро вышли на крыльцо. Кучер Василий уже ждал нас на козлах больших семейных саней, запряженных парою новых купленных лишь недавно отцом лошадей. По быстроте бега они едва ли уступали бывшей Ранцевской тройке. И Василий способствовал всячески скорой езде. Пара вихрем понеслась, несмотря на отчаянную непогоду и пургу по занесенной снегом дороге. Меньше чем через полчаса достигли мы ворот знакомой нам обители. Обедня в монастырской церкви уже отошла, прихожане медленно расходились в ту минуту, когда наши взмыленные лошади остановились перед крыльцом главного обительского флигеля. Первое лицо, попавшееся нам навстречу, была Феша. Она низко поклонилась нам в пояс и, не поднимая глаза, запела своим тягучим монастырским говором:

– А вам, к сестрице желаете пройти? Пожалуйте, пожалуйте, гости дорогие! – И, не дав нам опомниться, повела нас куда-то длинными переходами, полуосвещенными керосиновыми лампами, в глубину монастырского помещения.

Ни у отца, ни у Гани, ни тем более у меня не хватало духа в те минуты спросить ее о тете Мусе. Раз она ведет нас к ней, естественно, тетя Муся здесь и, Стало быть, все еще поправимо, мелькнула у меня первая логичная мысль.

– У матери игуменьи они сейчас были, кажись, еще и теперь там, – бросила нам мимоходом наша спутница и открыла перед нами какую-то дверь.

Легкий крик срывается с моих губ, лишь только я переступаю порок игуменской кельи. Две монахини стоят в ожидании нас посреди маленькой горницы с лицами, обращенными к двери. В одной из них я узнаю суровые строгие черты матери Ольги, в другой…

– Тетя Муся! – кричу я несдержанно громко и бросаюсь к этой другой, – мы приехали за тобою, вернись к нам, вернись домой родная, любимая тетя Муся! Домой, родная, любимая тетя Муся!

Мои поцелуи сыпятся без счета на черную рясу, на бледное, под черной же монашеской шапочкой, лицо, на дрожащие руки тети Муси, быстро перебирающие четки, и в то же время я слышу, как во сне, сдержанный и бесстрастный голос матери Ольги, с особенной значительностью произносивший страшные, неожиданные для нас и полные рокового значения слова:

– Не волнуйтесь дитя и не требуйте невозможного. Нынче поутру ваша тетя дала, по милости Господа, великий обет пострижения… Марии Ордынцевой больше нет. Есть скромная монахиня, мать Магдалина, возносящая за вас всех свои грешные молитвы к Престолу Бога Всевышнего…

Рейтинг@Mail.ru