bannerbannerbanner
Вторая Нина

Лидия Чарская
Вторая Нина

Полная версия

Часть первая. Среди гор, долин и ущелий

Глава I. Переполох. – Счастлива ли Нина?

– Она вернулась!

– Она здесь!

– Отец! Отец! Она вернулась!

– Где она? Нина! Сердце мое! Где ты?

Я иду по чинаровой аллее, или нет, я не иду даже, а точно какая-то сила несет меня… В доме огни… Весь дом освещен. Меня ждали… По мне томились… Вот огни ближе… Кто-то выбежал на крыльцо… Кто-то стремится навстречу по чинаровой аллее… Что-то белое, воздушное… Точно легкое видение или греза…

– Люда! Ты?

– Нина! Нина! Желанная! Кто же так пугает? Нина! Господь с тобой, девочка! Что ты сделала с нами! Отец…

– Что с ним, Бога ради? Да говори же, Люда!

– О, он так беспокоился! Ужасно!

– Бедный отец! Беги к нему, Люда, скажи ему, что я жива и здорова!

– Идем вместе! Скорее! Скорее, Нина!

Она обнимает меня за плечи, хватает за руку…

– О!..

Я невольно испускаю протяжный, болезненный стон. О, как мучительно ломит руку… Точно все кости в ней поломаны вдребезги. О! Какая безумная боль!..

– Что с тобой, Нина, сердце мое?

Глаза Люды, огромные и горящие в темноте, как алмазы, исполнены ужаса.

– Ничего! Ничего! Успокойся! Просто вывихнула немного руку – и только.

– Вывихнула! О, Боже!.. Доктора! Доктора скорее! Сандро… Маро… за доктором! Бегите!

Какая смешная женщина эта Люда! Она простой царапины не может видеть без страха. А уж о вывихе руки говорит точно о смерти… И отца взволнует. Отец узнает…

Я изо всех сил стискиваю зубы, чтобы снова не застонать от мучительной боли в руке. Сандро вихрем проносится мимо нас в эту минуту. Я знаю, он сейчас поскачет за доктором. Старый Михако бежит с фонарем. Маро несет теплую бурку Люды…

Какая тоска! Сейчас начнутся расспросы, упреки, жалобы…

– Папа!

Он стоит в дверях нашего дома, типичного старого грузинского дома с плоской кровлей, на которой хорошенькая, но вечно сонная Маро сушит виноград и дыни. Таких домов уже немного осталось в Гори, который с годами приобретает все более и более европейский вид. Кудрявые пряди седых волос отца красиво серебрятся в лучах выплывшего из-за туч месяца. Темные глаза с ласковым укором смотрят прямо на меня…

– Дитя! Дитя! Как ты нас напугала! Сокровище мое!

Он протягивает руки, и я падаю в его объятия. Он радостно вздрагивает. Он так не привык к моим ласкам, бедный папа… Я не умею ласкать. Я слишком дика и сурова по натуре… Но сегодня мои нервы ослабли, как у тяжелобольной… Мне, как слабому дитя, хочется ласки, покоя, забвения. К тому же гибель Смелого не дает мне покоя, я чувствую свою вину, и на сердце у меня тяжесть, ужасная тяжесть! И я прижимаюсь к этой сильной, не по летам могучей старческой груди, – груди прославленного в боях воина, и мне становится хорошо… Но вместе с тем и тревожно.

«Сейчас, сейчас начнется, – думаю я, – сейчас пойдут расспросы: где я была? Почему не верхом?»

И, чтобы отделаться от них, я разом выпаливаю:

– Папа! Я вывихнула руку!

Он тихо вскрикивает… Быстро взглядывает на меня и, пораженный моим бледным, усталым видом, ведет меня или, вернее, почти несет меня в дом, не выпуская из объятий.

В большой комнате, устланной циновками и коврами, с бесчисленными тахтами, снабженными подушками и мутаками[19], светло и уютно. Большая висячая лампа над круглым обеденным столом горит так ясно и приветливо. А сквозь открытые окна врывается пряный и сладкий аромат магнолий и роз, в изобилии растущих в чинаровых аллеях…

Но сегодня этот, так сильно любимый мной запах, мне почти неприятен. Он кружит голову, дурманит мысли… Какой-то туман застилает мне зрение. Какая-то сонливость сковывает мое тело. А боль в руке все сильнее и сильнее. Я уже не пытаюсь сдерживать стонов, они рвутся из груди один за другим… Голова моя клонится на шелковые мутаки тахты. Отец, Люда, Михако и Маро – все смешивается в моих глазах, и я теряю сознание…

Адская боль в плече сразу возвращает меня к действительности. Старичок-доктор, давний друг отца, наклоняется надо мной и льет мне на руку студеную струю ключевой воды.

– Ну! Ну! Не буду вас больше обижать, барышня, – говорит он успокаивающим тоном, каким обычно говорят с детьми и больными, – теперь спите с миром…

– Спи, моя крошка! Спи, мое сокровище! – слышится другой ласковый голос.

И милая серебряная кудрявая голова низко наклоняется надо мной. Тонкая, красивая рука моего отца-дяди крестит меня; мягкие, шелковистые усы щекочут мою щеку…

– Спи, мое солнышко!

Я машинально возвращаю ему поцелуй и закрываю глаза. Но спать мне не хочется. Мастерски вправленная доктором, забинтованная рука больше не болит. Какая-то приятная теплота разливается под влажной, пропитанной водой тряпкой… Боли совсем не чувствуется. Только пульс четко и сильно бьется на месте былого вывиха.

Отец, прежде чем выйти из комнаты, останавливается у рабочего столика, за которым Люда готовит новый бинт для компресса. Он говорит тихо, но я все-таки слышу его слова:

– Ты не знаешь, где она оставила лошадь?

– Не знаю, папа! Разве от Нины чего добьешься?

– Бедная девочка! Вывих ужасен. Как это случилось?

– Папа! Милый! Разве вы не знаете Нину? Разве она скажет когда-нибудь, если с ней что случится? – шепотом говорит Люда.

– Да, да! Ты права! Она не в мать. Бэлла была простосердечна и наивна, как ребенок. Да и Израил не отличался скрытностью. А может быть, трагическая смерть обоих так подействовала на девочку, что… Не думаешь ли ты, Люда, что судьба точно преследует весь наш род?.. Дом Джаваха как будто несет на себе печать какого-то проклятия… Моя бедная Мария, потом Юлико, мой племянник, последний отпрыск славного рода, оба умершие от одного и того же недуга, страшной чахотки… Потом – свет моей жизни, моя кроткая полночная звездочка, моя родная дочурка Нина… И наконец, эта жизнерадостная, полная жизни и молодости чета родителей малютки-Нины… Что, если и девочка… Мне страшно подумать, Люда, если… если… Ведь если она – эта моя вторая нареченная дочка, живое напоминание о моей первой и единственной родной дочери… если она…

Отец не договорил… Его седая голова бессильно склонилась на плечо Люды.

– Папа! Милый папа! – послышался успокаивающий голос моей названой сестры.

Мне хотелось выскочить из постели, куда меня перенесли во время моего обморока, хотелось утешить, успокоить отца, сказать ему, что я люблю его так же сильно, что его тревога – моя тревога, его горе – мое горе, но я молчу, упорно молчу…

О, если бы я умела плакать и ласкаться!..

Потом они оба вышли, предупредительно заслонив абажуром лампу и бросив на меня тревожный, испытующий взгляд. Они думали, что я заснула. Но я не могла спать…

Милый, дорогой отец! Я никогда не отплачу тебе такой же бесконечной, всеобъемлющей любовью, какой ты окружил меня. Я дурная, злая девочка! Я это знаю… Мне никогда не быть похожей на ту, которая была твоим утешением, никогда я не заменю тебе маленькой, давно умершей кузины, сходство с которой ты находишь во мне…

Княжна Нина Джаваха! Милая красавица княжна! Я знаю тебя, хоть никогда не видела. Я знаю тебя так хорошо, так глубоко! Люда прочла мне твой дневник, когда я была еще совсем маленькой девочкой, и с тех пор я дала себе слово: во что бы то ни стало сделаться похожей на тебя, милый, черноокий ангел… Ты была звездой души дяди Георгия, и потеря тебя сделала серебряными его черные кудри. И я решила воплотить тебя в себе, вернуть дяде Георгию и моему названому отцу его дочь в моем лице, в лице второй Нины… Но мне это плохо удается… Маро говорит, что в меня временами вселяются черные джинны и мутят мою душу… Михако, знавший кузину Нину, постоянно толкует, что она была ангелом, посланным на землю, чтобы дать неземное счастье тем, кто ее окружал. А я…

Что я такое?

Почему я хочу быть кроткой и доброй, а сердце мое порой бывает полно гнева и печали? Почему я не терплю узды над собой, и малейший запрет заставляет меня быть непокорной и делать назло? Говорят, мои родители, которые были убиты грозой в горах во время одной из прогулок, мои родители-горцы из аула Бестуди, принявшие христианство и обрусевшие в доме дяди, были кротки, веселы и простосердечны, как дети. Говорят, я похожа на отца, но только лицом… Говорят, характер у меня дедушки Хаджи-Магомета, того старого лезгина, который изредка наезжает к нам в Гори и так балует, так ласкает меня…

Во мне течет кипучая кровь моих предков-лезгин из аула Бестуди и, странно сказать, мне, приемной дочери князя Джавахи, мне, удочеренной и нареченной им княжне, кажется заманчивее житье в татарской сакле, в диком ауле, над самой пастью зияющей бездны, там, где родилась и выросла моя черноокая мать, нежели счастливая, беззаботная жизнь в богатом доме моего названого отца! Да, отца, потому что, когда я так внезапно осиротела, дядя поклялся заменить мне моих родителей и заботиться обо мне до конца жизни, несмотря на то, что у него уже была тогда приемная дочь, которую он любил всей душой, всем сердцем. Эта вторая приемная дочь – Люда, лучшая… нет, единственная подруга безвременно умершей родной дочери князя Георгия Нины, та самая Люда Власовская, которой Нина в своем дневнике выражала столько горячей любви и бесконечной дружбы…

Я завидую Люде. Она испытала столько, сколько другая не переживет за всю жизнь. Но еще больше завидую я ей в том, что она так близко знала ту Нину, которую я так беззаветно люблю…

Милая, хорошая, дорогая Люда! Как трогательно она всегда рассказывает про свою подругу Нину! Сколько лет прошло с тех пор, как Нина переселилась в лучший мир, а Люда до сих пор не может удержаться от слез, когда говорит про нее… Она, Люда, утверждает, что, очевидно, судьба связала ее с Ниной, что судьба надоумила ее принять по окончании института место на Кавказе, судьба заставила случайно встретить князя Георгия, который стал ее отцом и другом, сделал ее своей приемной дочерью…

 

И с каким умилением передает она, как удалось ей в самом начале своего пребывания на Кавказе убедить моих родителей принять христианство… Разгневанные лезгины во главе с муллой чуть не убили ее за это, но в сердце доброй Люды не осталось ни капли злобы к ним…

Как счастлива должна быть Люда, что на ее долю выпало столько переживаний!..

Впрочем, сегодня и я, сквозь горе потери Смелого, чувствую себя отчасти счастливой… Я испытала грозу в горах, такую же грозу, от которой погибли мои отец и мать. Я была на краю гибели и видела Керима… Жаль Смелого! Жаль бесконечно; но без жертв обойтись нельзя… Чтобы увидеть Керима, этого страшного для всех удальца-душмана, можно и пожертвовать конем… Увидеть Керима, за поимку которого назначена такая сумма, что можно завести целое хозяйство зажиточного грузина; Керима, для которого давно гостеприимно распахнуты двери горийской тюрьмы… И я видела этого героя-абрека, говорила с ним! Он подарил мне бесценный подарок, он обещал прийти… «Жди меня в гости, княжна!» – так он сказал на прощание…

О, славный, бесстрашный удалец Керим! Как бы я хотела хоть отчасти быть похожей на тебя! Почему я не мальчик! Не мужчина! Если бы я была мужчиной! О! Я сорвала бы с себя мои девичьи одежды, без сожаления отрезала мои черные косы и, надев платье джигита, убежала бы в горы, к Кериму, и сказала бы ему:

– Позволь мне остаться с тобой! Я знаю, что ты не проливаешь человеческой крови, что ты берешь пешкеш только с тех, кто нажил свои деньги нечестным путем. Ты сказал так, и я верю тебе! Возьми меня к себе… Я люблю горы, люблю бездны! Я презираю опасность! Я умею джигитовать и целые сутки могу провести в седле! Я хочу быть абреком и джигитом! Я хочу жить в горах. Моя кровь кипит, жаждет подвигов! Тихие долины Карталинии с их зелеными виноградниками и кукурузными полями не для меня, пойми! О, храбрый, отчаянный Керим! Прийти в Гори, в дом князя Джавахи, когда этот князь может арестовать его и бросить в тюрьму! Разве это не удальство? Разве не смелость?!

Не помня себя, я вскочила на ноги, совершенно позабыв о том, что доктор предписал мне полный покой из-за моей больной руки, и, подбежав к окну, распахнула его настежь… Чудная, мягкая и нежная, как бархат, ароматная ночь ворвалась ко мне в комнату вместе с запахом роз и магнолий. Воздух после грозы стал чист и свеж, как хрустальная студеная струя горного источника. Молчаливо-прекрасная звезда Востока одиноко сверкала на темном небе своим алмазным оком. Чинары и каштаны перешептывались в саду, и в их дружном шепоте мне слышалось какое-то чудесное старое сказание. А где-то там вдали, за извилистой Курой, под обрывом, печально и сладко звенел своей серебряной трелью соловей…

«Жди меня в гости! Жди меня! Жди меня!» – слышалось мне и в серебристой трели, и в аромате роз и магнолий.

«Жди меня!» – шептали вековые чинары и каштаны старого сада.

«Жди меня!» – шептала мне сверху ослепительно-яркая звезда Ориона.

– Да! Да! Я жду тебя, Керим! Я хочу быть такой же смелой и отважной, как ты! – хотелось мне крикнуть в темноту ночи. – Научи меня этому, Керим, и, клянусь, ты не пожалеешь своих трудов. Нина бек-Израил клянется тебе в этом!

И, прошептав эту бессвязную речь засохшими от жара губами, я снова юркнула в постель. Сердце мое билось. Голова горела… У меня была тайна, тайна знакомства с Керимом, и я гордилась ею – моей первой серьезной тайной, неведомой самым близким, самым дорогим людям.

Моя первая важная тайна и радовала, и волновала меня.


Глава II. Люда. – Отец. – Объяснение и приятный сюрприз

Далекие горы купались в розовом мареве предутреннего света Мулла-муэдзин давно прокричал свой гортанный клич с минарета. Дневные цветы жадно раскрылись навстречу солнечному лучу. Из азиатской части города оттуда, где на базаре закипала обычная рыночная суета, долетали крики и говор, характерный восточный говор кавказских племен…

Гори просыпался…

И я проснулась вместе с Гори и солнцем, разбуженная криком какой-то пичужки, приютившейся на соседнем с моим окном кусте азалии…

Все, произошедшее со мной вчера, казалось мне теперь странной, фантастической сказкой. Гроза… Гибель Смелого… Уплисцихе и ara-Керим… Моя жадная до впечатлений пылкая душа татарки (да, татарки – по происхождению и крови) ликовала, мое сердце трепетало, как пойманная птица. Боль в руке утихла, пропала бесследно… Только душевная боль при воспоминании о потере Смелого еще жила во мне. Полное таинственной прелести вчерашнее приключение увлекало меня. Безумная радость от сознания, что мы кунаки с самим ага-Керимом, не давала мне покоя. Кунаки, конечно кунаки! Мы обменялись подарками. Я отдала ему седло покойного Смелого, а он подарил мне свой дагестанский кинжал! Милый кинжал! Я успела его скрыть от глаз наших и теперь, быстро вытащив его из кармана бешмета[20], поднесла к губам…

В дверь постучали. Едва я успела быстрым движением сунуть кинжал под подушку, как в комнату вошла Люда.

Люда всегда поднимается с зарей, быстро совершает свой туалет и приходит будить меня каждое утро. Я не люблю этих посещений, хотя и люблю Люду всей душой. Она всегда такая тихая и кроткая, как овечка, с ее длинными, глянцевитыми черными косами, красиво и гладко уложенными на затылке, с ее удивительно моложавым лицом. Ей около тридцати четырех лет – Люде, моей воспитательнице, заменившей мне мою покойную мать, а между тем по виду она кажется немногим старше меня, пятнадцатилетней девочки… Все в доме называют ее ангелом за ее доброту. Но ее доброта порой раздражает меня… Мне кажется, что нельзя быть такой доброй и кроткой и что Люда такая только ради того, чтобы ее любили… Да простит мне Господь подобные мысли!

– Ты не спишь, Нина? – спрашивает она.

– Как видишь! – отвечаю я с затаенным раздражением на мою названую сестру и воспитательницу.

Мне досадно, что она вошла ко мне в то время, когда я хотела полюбоваться подарком Керима.

– Слушай, Нина, – произносит Люда и, не замечая, как мне показалось, моего нелюбезного настроения, присаживается на край моей постели, – я пришла к тебе серьезно поговорить.

– Серьезно? – делаю я большие глаза, и насмешливая улыбка кривит мои губы. – Но ведь ты всегда говоришь со мной не иначе как серьезно, Люда!

– Перестань насмехаться, Нина, – говорит она, силясь придать строгое выражение своему нежному лицу. – Я хотела поговорить с тобой об отце. Ты не любишь его, Нина!

– О!..

В этом «О!..» выражается все: и гнев, и негодование, и обида. Но этим исчерпывается и все дальнейшее объяснение в моих устах. Я слишком горда, чтобы оправдываться и спорить. Я не умею выражать свою любовь, признательность, благодарность… И ласкаться тоже не умею. В этом я не виновата, Бог свидетель. Кровь моего племени – племени моих родителей и предков – создала меня такой.

– Ты не любишь твоего отца, нашего нареченного отца, – поправилась Люда. – Если б ты знала, как его тревожит вчерашнее происшествие, твоя вывихнутая рука, исчезновение Смелого, – словом, та тайна, которой ты окружила себя… Но отец так деликатен, заметь, Нина, что никогда не спросит тебя об этом…

– Но зато меня спрашиваешь об этом ты! – не могу не улыбнуться я, глядя в самые зрачки моей воспитательницы. – Милая Люда! Я вполне понимаю тебя, – продолжаю я уже серьезным и даже торжественным голосом, – я понимаю твои страхи и заботы. Еще бы, разве это не странно? Приемная дочь, узаконенная княжеская воспитанница и племянница, аристократка, носится по горам, как юноша-джигит, в рваном бешмете, совершая далекие поездки в окрестности Гори, попадает в грозу и ливень и возвращается пешком, с вывихнутой рукой… Вы правы, тысячу раз правы, Люда! Я мальчишка, татарчонок, необузданная дикарка, – словом, все то, чем вы справедливо считаете меня, ты и отец. Я упала со скалы в ущелье, вывихнув себе руку… И насмерть загнала Смелого…

– Ах!

Люда всплеснула руками. В ее чудных, черных, как две спелые черешни, глазах выразился неподдельный ужас…

– Смелый умер! – вскричала она. – И тебе не жаль его, Нина?..

Мои глаза на миг наполняются слезами. Но только на миг, не больше. Я не умею плакать и считаю слезы позором.

– Сердце мое Люда! Звездочка моя восточная! – говорю я, насколько умею ласково и сердечно. – Передай папе все это и не заставляй меня исповедоваться перед ним!

«Сердце Люда» укоризненно качает головой… Потом целует меня и уходит, спеша успокоить дядю Георгия. Милая Люда! Она добра как ангел. Но что значит доброта Люды в сравнении с храбростью Керима?..

Я быстро вскакиваю с постели, обливаюсь холодной водой, принесенной мне Маро. Пока я моюсь, Маро стоит передо мной со своим неподвижным, сонным лицом, какое бывает только у замужних грузинок, и своими пустыми черными бархатными глазами с укором смотрит на меня.

– Нехорошо, княжна… – вяло произносят ее пурпурные губки. – Коня загнала… Ручку испортила… Пешей вернулась… Батоно-князь[21] тревожился, очень тревожился батоно… Ручка болит, на балу плясать не будешь… Бал на неделе, а ручка испорчена… Нехорошо, джаным[22], нехорошо, голубка!..

– Нет, я буду плясать на балу, Маро. Рука пройдет, заживет до свадьбы, – смеюсь я. – И ты будешь плясать, Маро, лезгинку на нашем балу плясать будешь!

– Что ты, что ты, княжна! – с неподдельным ужасом лепечет молодая грузинка. – Маро плясать нельзя. Маро замужняя… Муж узнает – бить будет, до смерти забьет Маро…

– Не забьет, увидишь! Ты хорошенькая, Маро, прелесть какая хорошенькая! Очи как у газели, уста – розовые кусты! А ты видела Керима, Маро? Керима, вождя душманов? – неожиданно, помимо собственной воли, выпаливаю я.

Она вздрагивает как под ударом хлыста. Лицо ее разом дурнеет от исказившего ее черты выражения ужаса.

– Керим! Керим! – лепечет она в страхе, роняя из рук глиняный кувшин, из которого поливала водой мои намыленные руки. – Святая Нина, просветительница Грузии, святая, мудрая царица Тамара! Зачем произносишь ты это имя, княжна-джан? На нем кровь и смерть. Избави Господь каждого христианина от встречи с Керимом-душманом!

Испуганное лицо Маро рассмешило меня.

«А знаешь ли ты, Маро, что я встретила его? Он теперь даже мой кунак!» – готово было с гордостью вырваться из моей груди.

Но я вовремя удержалась и, плеснув в хорошенькое лицо Маро студеной водой, крикнула ей со смехом:

– Ну и трусиха же ты! – и со всех ног кинулась из комнаты пожелать доброго утра отцу.

Все дрожит в моей душе, все трепещет.

Непривычная к шуткам и смеху, я сегодня шутила и смеялась с Маро. Это так необычно, так ново, что я сама не узнаю себя.

Это не веселый смех… Он не может быть веселым, когда на душе моей камнем лежит вина в гибели лошади…

Но что делать, если слёз не дано моей душе?

Что делать, если мое сердце черство и сурово, как горная каменная глыба?

Мой нареченный отец сидит в столовой. Перед ним в прозрачной фарфоровой чашечке дымится вкусный, крепкий турецкий мокко. На тарелках перед ним разложены настоящий грузинский соленый квели[23], который мастерски готовит у нас Маро и который испокон века не переводится в нашем доме, пресные лаваши и лобио. Тут же лежит кусок персикового пирога, остаток вчерашнего ужина.

 

При виде любимого кушанья я разом почувствовала волчий аппетит и, поцеловав отца, с жадностью набросилась на еду. Отец с нескрываемым удовольствием любовался мной. Когда я закончила мой завтрак, он нежно притянул меня к себе.

– Люда мне сказала, – начал он своим ласковым голосом, – про твое несчастье, Нина! Бедный Смелый погиб в горах, но ты не горюй, моя девочка. Лишь только залечим твою руку, ты сможешь взять любую лошадь из конюшни взамен твоего погибшего друга!

Едва он докончил свою фразу, как я испустила дикий крик радости и повисла у него на шее. Я, непривычная к нежностям, ласкала моего отца, как никого не ласкала в мире, я буквально душила его поцелуями и, обвивая своими тонкими руками его седую голову, лепетала сквозь взрывы счастливого смеха:

– Алмаза… Папа, милый… Алмаза подари мне, папа… Алмаза!

– Нина! Радость! Джаночка моя, опомнись! – с волнением произнес отец. – Как можно дать тебе Алмаза, который так и норовит любого сбросить с седла! Ты не проскачешь на нем и одной мили, радость.

– Проскачу, папа! Солнышко мое, счастье мое, проскачу! Клянусь тебе высокими горами Кавказа и долинами Грузии, я усмирю его, папа! Усмирю! – хохочу я, как безумная, в то время как в голосе моем дрожат рыдания.

Мои глаза сверкали. Лицо пылало ярким румянцем. Губы и ноздри трепетали, как у дикого горного оленя.

Наверное, слова ласки были так непривычны и странны в моих устах, что отец невольно поддался их влиянию… Перед его мысленным взором, должно быть, воскресла другая девочка, нежная, как ласточка, кроткая и любящая, как голубка… Он вспомнил свою покойную дочь, и глаза его затуманились слезами. Потом он затих и с минуту оставался неподвижным, с низко опущенной головой. Наконец лицо его, исполненное ласки и невыразимой грусти, повернулось ко мне.

– Нина-джан! – произнес он неизъяснимо нежным голосом. – Я дарю тебе Алмаза – он твой! Только прикажу казакам выездить его хорошенько.

Я вздрогнула, радостно вскрикнула и метнулась из комнаты, забыв поблагодарить отца, не слушая слов Люды, кричавшей мне что-то… Мои мысли и душа были уже в конюшне, где стояли четыре казацкие лошади отца и в том числе он, мой Алмаз, свет очей моих, моя радость! Мне казалось, что я сплю или грежу наяву – до того неожиданным и прекрасным было мое счастье!

Вместо упреков в гибели Смелого я получила поцелуи и ласки! Вместо погибшего четвероногого товарища – нового друга, о котором со сладким замиранием мечтала моя душа. Это был лучший конь отцовской конюшни, самая быстрая лошадь из всех, каких мне когда-либо приходилось встречать, гнедой красавец кабардинской породы.

Немудрено было обезуметь от восторга!

Старый денщик Михако попался мне на дороге.

– Счастье, Михако, большое счастье! – крикнула ему я и вихрем промчалась мимо озадаченного солдата.

– Аршак! Аршак! – вопила я через минуту, ураганом влетая в конюшню и отыскивая глазами нашего пятнадцатилетнего конюха, родного брата Маро. – Аршак, выводи Алмаза! Он мой! Он мой! Отец подарил мне его! Скорее, Аршак!

Аршак был моим приятелем и другом. Когда Маро поступила к нам, она привела в наш дом сироту-брата, и с тех пор Аршак воспитывался у нас наполовину слугой, наполовину членом нашей семьи, вначале верный товарищ моих игр, а впоследствии – исполнительный юный слуга моего отца.

Он с минуту в недоумении смотрел на меня, потом его широкое грузинское лицо, слегка тронутое оспой, расплылось в радостной улыбке.

– Бери Алмаза, душа моя, княжна-зоренька! Бери Алмаза! Алмаз хороший конь, не чета Смелому… Не выдаст, не сбросит. Бери Алмаза, добрый тебе будет товарищ Алмаз, барышня! – говорил он, бросаясь исполнять мое приказание.

Но я и без Аршака знала, что за прелесть моя новая лошадка. В три прыжка очутилась я подле моего красавца, гнедого, отливающего золотом тонконогого кабардинца и, обвив своими смуглыми руками его тонкую породистую шею, зашептала ему в ухо исполненные ласки и нежности слова:

– Алмаз мой! Ненаглядный мой! Алая заря майского восхода! Счастье дней моих! Лучезарное солнышко кавказской страны! Я люблю тебя! Я люблю тебя, мой единственный!

Гнедой кабардинец, казалось, понимал меня. Он косился на меня умными карими глазами и издавал тихое, ласковое ржание.

Люда застала меня буквально висящей на его гибкой шее.

– Я не одобряю решения папы, – произнесла она серьезно, глядя на меня своими черными глазами-черешнями, в которых затаилась вечная печаль, – раз ты загубила одного коня, я бы ни за что не дала тебе другого, Нина! Но не в этом дело. Отец так решил, значит, надо ему повиноваться. Я пришла за тобой. Надо идти заниматься. Мы должны повторить еще раз французские глаголы неправильного спряжения. Идем!

Французские глаголы неправильного спряжения! И это когда жгучая радость охватывает меня! Когда карие глаза Алмаза косятся на меня с затаенным ожиданием скорой прогулки! Когда небо Гори улыбается так пламенно и ясно!

Французские глаголы неправильного спряжения!..

О, почему я не мужчина, не джигит, не горный абрек и мне – увы! – всего только пятнадцать лет!


19Мута́ка – валик на тахте.
20Бешме́т – род кафтана, обшитого галуном.
21Бато́но – по-грузински «уважаемый, господин» – почтительное обращение.
22Джаны́м, джан – по-татарски «душа, душенька»; самая употребительная ласка на Востоке.
23Кве́ли – сорт сыра.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru