А в интернате случилась беда. Неподалеку от него был хозяйственный магазин, когда-то государственный, по нынешним временам – частный. Во дворе магазина стояли бутылки с каким-то раствором. Интернатовские пацаны забрались во двор, вытащили раствор из ящиков, разлили его, потом кто-то чиркнул спичкой, все это полыхнуло и ручейки горящего раствора потекли под строение. Хозяйство сгорело, и теперь владельцы грозили директору подать на него в суд за причиненный ущерб.
Об этом Кольче рассказал все тот же Гнедой, нагрянув с утра за подаянием на сигареты, и Топорик решил отправиться с ним к Георгию Ивановичу.
Поехал он на «Мерседесе», не зная, впрочем, к чему позволил себе это пижонство: одно дело вместе с хозяином, другое дело – сам. Но машина как-то странно поддержала Георгия Ивановича: когда «мерин», плавно шурша, причалил к обшарпанному подъезду учебного корпуса, где располагался узенький и неудобный, словно пенал, директорский кабинет, тот выскочил на крыльцо, будто в помощь ему прибыла какая-то могучая сила. И, увидев Кольчу, не разочаровался, а схватил его за руку и поволок к себе, начав еще в коридоре свою страстную исповедь:
– Понимаешь, Николай, я ведь по закону отец всем вам, ну, конечно, извини, кроме тебя уже, а так – ответственный за каждого из ребятишек. По за-ко-ну! И отвечаю за всех до единого. Кормить, поить – обязан я. Учить, лечить – опять я. Одевать, обувать – снова я. А денег, как в старые времена, не дают. Слыхал такое словечко: взаимозачет? Нет? Ну и слава Богу! Какая-то база, допустим, должна в бюджет налог. Так мне разрешено с этой базы брать, например, еду для детей. Взамен налога. В его зачет. Понимаешь – еду! И я бегаю, как бобик, ищу-рыщу эти базы, уговариваю каких-то начальников, умоляю дать тут же, может, в долг этих будущих налогов. А на другой базе прошу стиральный порошок, мыло, пасту. На третьей – рубашки, трусы, сандалии. На четвертой – учебники. Я превратился из педагога в профессионального попрошайку!
– Как было-то? – прервал Кольча.
– Ну, за всеми разве уследишь? Ничего себе семейка, – усмехнулся Георгий Иванович, – двести пятьдесят душ, а?.. В суд тащат. А суд приговорит оплатить потери. Тысяч двести, не менее. Из каких? Я же тебе толкую: даже на еду денег не дают, все воздушная арифметика! И это государство! И это – власть!
Двести тысяч, соображал тем временем Топорик, это больше восьми тысяч баксов. Для чемодана в болоте – сущий пустяк, ну да не про нас спрятано…
Он подумал – не про нас, как про себя. Хмыкнул: но ты же недалеко отодвинулся от интерната, тут все свои. Вот годика через три, когда уйдут отсюда Гнедой и Макарка, позабудет, наверное, дорогу сюда и он. А может, и не забудет – чего гадать!
Но восемь тысяч – это круто, не по нему. Куска полтора он наскребет от прежних щедрот Валентина, а остальное?
Соображая, что без разговора с хозяином не обойтись, Кольча скорее по инерции выспрашивал, что за владельцы теперь в хозяйственном магазине, как их фамилии, и вдруг его накрыло чем-то жарким: он знал этих людей, когда-то приезжал к ним за данью, они были плательщиками Валентина.
Он попрощался за руку с директором, ничего не пообещал, подъехал к пожарищу. Народ, стоявший возле бывшего магазина, мгновенно повернулся к «мерсу», и Кольче пришлось одолевать несколько метров, отделявших его от хозяев, под пристальными взглядами хмурых мужиков.
Кто-то просипел за спиной: «Кровососы», – но Топорик не обернулся, не вздрогнул, кивнул главным, отошел с ними в сторону. Закурили. Владельцев, по Кольчиным воспоминаниям, было двое, но с ним отделились трое, и если первые двое выглядели тощевато, третий походил на жирную камбалу – плечистый, грудастый, широкий во все стороны.
– Передай… кому надо, – сказал худощавый хозяин постарше, – теперь кранты, налога не будет.
Кольча кивнул, хозяева вздохнули облегченно, расслабились.
– Кто же лежачего-то? – проговорил Топорик ответственным голосом: он знал правила игры. – Я о другом. Что с интернатом?
– А что? – взъелся молодой. – Пусть платит. Они нахулиганничали, им и отвечать.
– Сироты же! – вздохнул Кольча. – Какой с них спрос?
– Сироты, значит, государственные, так? – спросил старший. – Ну вот, пусть государство и платит.
– Ха-ха, – не рассмеялся, а проговорил третий, – жди фигу с маком.
– О'кей, – сказал Кольча, прикидываясь крутым, – во сколько оцениваете?
– Окончательно не подсчитали, – схватился старший, думая, что объедет по кривой. – Но тысяч на четыреста тянет. Для власти – мелочевка, безналичными ведь.
«Ого, – подумал Кольча, – с этими держи ухо востро». Хмыкнул.
– Да ты не хмычь, браток, – проговорил молодой, – все будет официально, комиссия работает от пожарных, вот и председатель.
Широкий мужик снова сказал:
– Ха-ха.
Он и был, выходит, председатель.
– Ясно, – ответил Кольча, лениво жмурясь и поражаясь самому себе: когда только набрался. – Торговаться будем?
– А ты что – казна, государство? – взъелся молодой. Старый же, напротив, насторожился.
– Ну, во-первых, ваши нам недоимки. Сколько?
– Какие теперь недоимки? – опять окрысился молодой.
– А вы зачтете? – удивился старый.
– Допустим, – лениво молвил Кольча, – в пользу сирот.
– А ты уж не из ихних ли? – настороженно спросил широкий.
– Тебе-то чего, пожарный? – спросил, закипая, Колъча, и получилось у него это негодование просто мастерски: он чуть выпрямился, вскинул гордо голову. – Ну, из них. Дак мы сиротам покровительствуем, не то что вы – частный капитал. – И для устрашения поиграл желваками. Прибавил, развернувшись к толстяку: – А комиссия нам подконтрольна? Что-то я не припомню?
Широкий снова сказал: «Ха-ха», – но вышло это у него без прежнего шика, довольно вяло, и хоть стоял перед ним пусть и культурного вида, но хилый пацан, тяжеловес этот явно понимал, с какой властью ведет диалог, иллюзий не имел. Можно было продолжать. И Кольча произнес:
– Хватит валять дурака, давайте реальную цену. Плюс зачет, – усмехнулся про себя, вспомнив речь Георгия Ивановича, и добавил: – Взаимо.
– Сто пятьдесят тысяч, – сказал старший из владельцев. – И ни рубля меньше.
– Шесть кусков? – спросил Кольча. И удивился: – И где у вас столько добра тут хранилось?
Пригодился ему весь его прошлый мерзкий опыт. Только раньше он цену продукта должен был преувеличивать, чтобы взять свое. Теперь приуменьшал. Вернее, возвращал к норме. Не глядя, точнее, обсуждая то, чего не стало. Для этого требовалась хватка, как у цепного пса. Она у Кольчи оказалась. Вздохнул сочувственно, чуть у себя слезу не вышиб, дескать, ну, мужики, я сделал все, что мог, повернулся к машине, сделал первый шаг.
– И это все налом? – спросил не то восхищенно, не то возмущенно.
– Сто двадцать пять, – проговорил старший, отступая по курсу двадцать пять рублей за доллар. – Ведь ремонт же!
– А если судиться будете, когда получите? – спросил Топорик, уже не глядя на них, как бы самому себе.
– После морковкиного заговенья! – заорал тот, что называл себя председателем от пожарных, и ясно было, кричит он не Кольче, а своим партнерам.
– В сотню укладывайтесь, – кивнул Топорик, – четыре куска. Зато их видно отсюда.
Какое-то знакомое молодое лицо встретилось ему на коротком пути к «мерсу», Кольча механически кивнул, не очень вдумываясь.
– Договорились! – крикнул отчаянно старший хозяин и побежал к машине. – Когда ждать?
– Жди, – ответил Топорик. – Двигаюсь на доклад.
Он тронул «мерс» и поехал обратно в интернат, чтобы успокоить директора. Того известие не обрадовало. Георгий Иванович не понимал, что четыре тысячи долларов меньше шестнадцати кусков. И Кольча знал: он не симулирует. Для него что четыре тысячи, что миллион – одинаковые величины.
Глянув в зеркало заднего вида при повороте, он заметил, что за ним торопится зачуханный «жигуль». Вроде уже видел его где-то. Кажется, у сгоревшего магазина.
Газанул было дальше и вдруг вдарил по тормозам до жуткого скрипа резины.
Господи, да ведь та морда, показавшаяся знакомой, – официант из московского отеля. Откуда он тут?
Нет, не хватало опыта Кольче. Ему бы подождать того «жигуленка», пропустить вперед, посмотреть, кто в нем сидит, и он бы точно узнал официанта на заднем сиденье.
Но он только обругал себя и прижал педаль. «Мерседес» взревел всеми своими лошадьми и прыгнул вперед.
Все это походило на какой-нибудь обвал в горах. Только что все эти Монбланы и Гиндукуши стояли в белоснежном величии и мудрости, как в одно мгновение снег с них свалился и остались лишь коричневые злые скалы.
Хозяин словно взбесился. Весь лоск с него, все белоснежные одежды враз спали.
– Ты понимаешь, – кричал он, – о чем говоришь? Четыре куска – это тебе семечки?! У наших амбалов и так мизерные зарплаты, меньше чем за тысячу вахтера не найдешь, не то что грамотного бойца! А за молчание! А за неворовство! Пацан! Ты еще не знаешь, что почем! Да чтоб я этим частникам кровное отдавал? И никаких зачетов, пусть гонят налом, иначе на хрена все мы? Наша система?
Он вскакивал, снова садился, в общем, дергался страшно, четыре тысячи баксов казались ему несусветной величиной, а когда Кольча заметил, что полторы из них готов дать сам, вообще чуть по потолку не забегал.
– Ах ты, – кричал он, – какой добренький! Какой гуманист! А я, значит, жлоб и сволочь! Ты это еще хочешь сказать? Ну, спасибочки за все! Я-то старался, воспитывал достойную смену, можно сказать, наследника! Да ты, наследник, все мои капиталы в два счета проорешь!
Все это, естественно, сопровождалось многоэтажными пируэтами великолепного могучего русского языка, единственного в мире обладающего всеми возможными гаммами при формулировании самых глубинных и самых неизъясняемых мужеских чувств.
А Кольча… Он не понимал, что случилось с шефом. Он не узнавал его. Да, он был жесткий, даже жестокий человек, но в одном Топорик совершенно уверил себя – в широте, в душевной щедрости шефа. И вдруг – такая истерика. Ведь он ребятам джинсу покупал, три сотни кинул небрежно за убитую корову, две – за какие-то лампочки, и жалеет четыре тысячи, чтобы спасти целый интернат, две с половиной сотни малых душ!
Валентин, бесспорно, слышал все, о чем думал Кольча, и кричал в ответ:
– Не о них речь идет, не о детях, не путай! А о государственном интернате! – Ну точно толкует, как те погорельцы. – Так почему же мы должны спасать это государство хреново? Оно – что, сильно заботится о тебе? О детях? Об этом бедолаге директоре? Угомонись, ничего с нелюбезным нашим государством не случится, найдет оно, как рассчитаться за детей своих, если не может их толком накормить. – Кольча, конечно, передал ему исповедь Георгия Ивановича.
– И твои деньги я не дам тебе истратить, – орал Валентайн, – не для того ты их зарабатывал, чтобы снова остаться с голой жопой, сирота!
Кольча подпрыгивал на диване от этих секущих слов, от этой словесной порки, не соглашался с хозяином и не отступал, но от этого только хуже становилось. Собравшись со словами и с силами, проговорил противное:
– А нельзя мне аванс? За год вперед? Я отработаю!
Это высказывание совсем убило Валентина.
– Аванс?! – крикнул он. – В нашем деле авансов не бывает! Неизвестно, что будет через день! Аванс! Один аванс бывает – на отстрел врага. Но ведь и врагов-то у меня нету, понимаешь?
Кольчу так и подмывало сказать что-то вроде того, мол, нет – так будут, и я выполню заказ, только заплати вперед. Но это было бы чистое хамство. Шеф и так сходил с ума, наверное, думал, что Топор способен взять из кейса, который в тайнике. Или, не дай Бог, из зарытого в землю чемодана.
Он вспоминал, как мастерски провел сделку на пожарище, как в четыре раза против первоначальной сбил цену, как выглядел в те немногие минуты переговоров – достойно, именно как наследник, и вот хозяин его не поддержал. Сбил с ног, уложил в нокдаун, давит всем своим весом.
А может, он прав? В конце концов интернат принадлежит государству, разберутся, зачем ему-то, пацану, лезть?
Нет, что-то в нем противилось здравому смыслу. И крику Валентинову противилось. По идее все они правы, эти взрослые. А еще почему-то – не правы. По какой-то неясной, невыговариваемой, нечеткой причине.
Кольча повесил голову, а брат и шеф добивал его.
– Пойми, – говорил он уже вкрадчивым, задушевным голосом, – всю жизнь бандитом не проживешь. Мы зарабатываем сейчас на будущее. Оторвемся отсюда – и ты, и я – в какие-нибудь дальние страны. Или зароемся на дно в большом городе. Будем тихо менять наши сотенки! Одну – там, другую – здесь. Чтоб не заметно ни для кого. И живи себе. Книжки читай. В кино ходи. Поступишь в институт. А что? В тот же МГИМО – институт международных отношений, и в самом деле станешь дипломатом, а у тебя, сироты казанской, в загашнике кое-что. И в институт попадешь, сейчас за взятки куда хошь вылезти можно, все дело в размере, вот что! В том – сколько у тебя. Десятка тысяч – это пшик. Сотня – уже ничего. Полмиллиона – это дело. А у тебя – полторы тысячи. Господи ты Боже!
И вздыхал.
– Угомонись, паренек! Ты слишком добрый. А на добрых воду возят. – И толковище пресек. – Погоди, я вот твоей подруге пожалуюсь.
Кольча вскочил: нет! Это была запретная территория даже для Валентайна. Топорик стал кивать, со всем соглашаться, угнетаемый одной мыслью: подальше от Жени, подальше: это его, собственное, личное, пусть что хочет требует от него, но Женю не трогает, даже не приближается близко.
Вообще бы взять, да и рвануть с ней куда-нибудь, навсегда умотать отсюда. Бог с ними – с интернатом, училищем, Валентиновой шайкой, деньгами, наконец.
Сам себе усмехнулся. Кто они с Женей? Влюбленные? Ну и что? Есть еще у нее мать, библиотечный техникум, практика, а он кто такой? Был бы хоть в десятую часть Валентайна, можно еще толковать, да и вообще – все это бред.
И таким опять маленьким и беззащитным почувствовал себя Кольча. Таким никаким! Таким никем…
Сделалось ему тошно, тоскливо, неуютно. Он бы и заплакал, да стыдно было Валентина. Понурил голову, безвольно сел, а когда хозяин исчез, бросив на столик сотню баксов на мороженое, ни к селу ни к городу вспомнил вдруг Зинаиду, как она обращала его по пьяному делу в мужское достоинство, и стало худо так, что слезы опять выступили.
Сначала просто выступили, потом пролились. Он лег на диван, велев себе не появляться в таком виде перед Женей. Проснувшись же, спохватился: в разговоре этом крикливом, в споре потонув, забыл он сказать Валентину о самом главном: об этой официантской роже.
Тот вечер хозяин подарил Топорику, стараясь, может быть, упрочить таким манером свою пошатнувшуюся щедрость. Кольча и Женя опять ходили по скупо освещенным улочкам в окрестностях ее двухэтажной деревяшки, болтали о том и о сем, точнее, болтала Женя, вернее – рассуждала, и Топорик вдруг со щемящей ясностью понял: они не пара друг другу и никогда не будут вместе.
Женя умна, у нее действительно все впереди, такая Дюймовочка найдет себе достойное место где угодно, хоть в самой что ни на есть Москве, и не свяжет себя с каким-то бандитом, чтобы не ломать судьбу.
Да и он – имеет разве такое право переломать ей жизнь? Беспородный щенок, покинутый ребенок, не знающий даже матери, подросток, втянутый в бандитский круг. Точней говоря – Никто.
Он слушал Женю, всматривался в звездное небо, бесстрастно разглядывая иголочные проколы какого-то счастливо светлого дня, который таится за этим черным занавесом, и не в силах забыть, глотал комки, подкатывавшие к горлу.
Не было для него места на этой земле. Рожденный против хотения матери, никем не жданный, никому не нужный, даже этой милой Дюймовочке – может, в первую очередь ей, – он оставался одиноким волчонком на темной ночной дороге. Еще миг – и он уйдет в свою чащу, еще год – и станет злобным, сильным волчарой, которого ноги да зубы кормят, – и станет он, если уже не стал, изгоем общества, изгнанным, значит. И хоть сможет сидеть в классном ресторане какого-нибудь московского «Империала» – не будет иметь честного права на это. Бандитское – да, а честного – нет. И нигде не окажется ему честного места – врет все Валентин про дальние страны и тихие лежбища. Человек должен жить открытой и ясной жизнью. И не надо никаких богатств – только ясность. Бедная, даже больная – но ясность, вот и все счастье, больше ничего.
А волчара – иного рода тварь. И он, Кольча, уже стал покрываться волчьей шерстью – вон хотя бы разговор с погорельцами, это разве не признак? И Женя не для него, и никогда не будет у него своих детей, никогда не завьется его новая ниточка, не начнет он того, что отказалась сделать неведомая ему мать – протянуть эту ниточку от себя к нему.
Не дано и ему, не дано…
Они присели на лавочку, вовсе даже не прижавшись. Совсем не по нынешним временам. Кольча еще ни разу не поцеловал Женю, даже не стремился к этому, без конца окорачивая себя, и они сели на расстоянии друг от друга. Женя умолкла.
В это время мимо проходила кучка мужиков, человека четыре. Во тьме малиново плясали огоньки сигарет – мужики затягивались, размахивали руками.
Проходя мимо лавочки, спрятанной за палисадник, молодой голос произнес окончание сказанной раньше фразы:
– Ну а эту консервную коробочку мы раскроем на раз!
И голос показался знакомым.
– Думаешь? – спросил еще один знакомый голос.
– Это крепкий орешек! – подтвердил еще один кто-то известный.
Кавалькада прошла мимо быстрым шагом, и Кольча, возвращаясь из своих горных вершин на землю, спохватился. Он знал всех троих. Первый голос – московского официанта, второй – кассира из группировки Тараканова, а третий – амбала Андрюхи, молчаливого напарника Андреотти.
– Значит, сын полка? – спросил молодой голос.
– Ага! – ответил Таракан, и все четверо сдержанно хохотнули. Четвертого Кольча не узнал. Что-то у него взблеснуло на плече.
Без сомнения, речь шла о нем. Сыном полка когда-то давно назвал его этот же Андрюха, а Валентайн поддержал, и амбалы, хотя и редко, притом крайне мягко, дабы не обидеть Кольчу, так его назвали, но в последнее время, когда незримо выросло его значение в группе, – никогда.
Но помнили, не забывали. Не прощали.
Да, это о нем, и бегом, вприпрыжку, с бьющимся сердцем поскакал Кольча с печальных своих высот на бренную и грешную землю, к беде, которая явилась случайно оброненной фразой: эх, мужики, даже и на темной, безлюдной улице в безгласном городке держать надо язык-то за зубами! Здесь и деревья слышат!
Так и случается с людьми. Смутные мысли, основные намерения, неотложные планы и даже сама любовь способны вмиг отступить перед лицом опасности. Точнее – слиться воедино, связаться в цельное и точное действие, несмотря на свою кажущуюся несоединимость.
Кольча сидел недвижно, слушая внешнюю тишину, которая так не походила на грохот и обвал, происходившие в нем. Но не зря он рос под управлением шикарного Валентайна. Несмотря на последнюю встречу, на срыв, который позволил себе хозяин. Тот умел дьявольски хорошо держать фасон, и, закипая, вполне нежно при том улыбался. Вот и Топорик вдруг запел:
Лишь только вечер затеплится синий,
Лишь только звезды зажгут небеса…
Когда-то он певал все это на вечерних ужинах, ублажая хозяина, но тот и таким своим скромным удовольствием пожертвовал, чтобы охранить Топорика, как бы отделить от мирской суеты. Умел он беречь своего сторожа, не втягивать в бытовуху рэкетирской поденщины, и Кольча спрятал в себя великое знание интернатского песенника, спасибо за него, дорогой Георгий Иванович!
А теперь, когда все обрушилось, несмотря на тишину да звездное небо, на любимую девочку Женю, которая так и не узнает, как крепко он любил ее, Кольча тихонько запел.
Да, именно так – несмотря на Женю, потому что для нее запеть бы никогда не решился. Пел он кому-то еще, наверное, немножко себе самому, но не только. Выговаривал, выпевал слова старого романса, какие в разговорах и на ум не приходило употреблять, небесные, не вполне доступные, связанные в волшебную нить, а в тоске, нахлынувшей враз, вдруг, как удар грома, обращал Кольча свое чувство кому-то неведомому, видящему его во тьме, единственному знающему всякое его душевное движение – нет, не человеку, но незримому разуму, который только и способен услышать в хрипловатых небесных словах мальчишечью тоску.
– Так вот ты какой! – восхитилась Женя. – А я слов не знаю.
– Ничего, – утешил он, – редко кто знает.
Помолчав, продолжил:
– Вот что… Я могу уехать. В другой город.
– Надолго? – не сильно удивилась она.
– Не знаю. – Ему хотелось сказать: «Навсегда!», но он пожалел Дюймовочку. – И вот, – проговорил свободно, без страха, как опытный, умелый парень, абсолютно уверенный в себе, – поскольку я уезжаю, можно мне тебя поцеловать?
– Я знаю, – ответила, построжав, Женя, – что веду себя несовременно… Но давай отложим это до твоего возвращения.
Он помолчал, опустил голову, спросил:
– А если я не вернусь?
– А как же колледж? – парировала Дюймовочка. Ну что ж – за всякое вранье надо платить.
Он не торопил последние мгновения. Они шли молча до ее дома, впрочем, она что-то говорила, но в нем уже захлопнулась нужная шторка, и он хотел, чтобы она захлопнулась. Женя была не для него.
Но последние шаги одолел не спеша, навек прощаясь с надеждой на что-то совершенно иное. И недоступное.
Они улыбнулись друг другу в темноте, Кольча пожал Жене руку, она исчезла. Он постоял еще мгновение перед ее закрытой дверью.
Все!
Дальше следовала его основная жизнь. Не зная, что ждет его дальше, он нутром чуял, что должен сделать прежде всего.
Сперва он бежал легкой трусцой, а перед домом сошел с тротуара и короткими, с остановкой, перебежками приблизился к подъезду. Он всматривался и вслушивался не меньше четверти часа, пока выяснил для себя, что опасности нет. Открыв дверь в квартиру, свет не включил, в темноте, на ощупь вскрыл пол и достал разобранную винтовку. Вышел на лестничную площадку и, твердо зная направление движения, отправился не вниз, к выходу, а наверх, поднялся на чердак и там зарыл в засыпной шлак короткий сверток.
Вернувшись домой, включил свет и помылся. Потом разделся и лег на диван. Уснуть не мог, мучился от того, что не знал, где найти Валентина. Ругал себя за покорность, за то, что ни разу, коли уж наследник, не заставил сказать, где разыскать хозяина в самом крайнем случае.
Вот он, крайний случай. Настал. Пора делать ноги, но ведь это значит – предать Валентина. Нет, это было не по нему – думать лишь о своей шкуре. Не зря он вырос в интернате, а значит, в стае.
Мы только двое одной крови – ты и я. Это хозяин процитировал «Маугли» Киплинга. Оказался прав. Таракан, Андреотти, кто-то третий… И этот официант, он здесь при чем? Выходит, Валентайна сдает своя же кодла. Рассчитывает полакомиться джемом, который он наварил. Но для этого же надо сдать! Выходит, сдают себе, а приезжего наняли. Для чего, не стоит и гадать.
Наемный киллер. Или еще хуже? Какой-то столичный наезд, захват чужого хозяйства? Прибирают к рукам…
Если все это так, у Валентина два приема. Первый – нанести упреждающий удар. Они вдвоем – хозяин и Кольча – запросто бы это сделали вдвоем. Здесь много не надо – изолировать, изъять, убрать киллера. Остальные расколются пополам. Кто-то побежит назад к хозяину, и это может оказаться большинством. Другие – соскочат, потеряются, исчезнут. Этим другим надо крепко линять и никогда не возвращаться.
Но, похоже, в остатке вариант второй. Инициативный. Кодла убирает хозяина и выбивает его запасы. Из кого? Конечно, из сторожа, не зря в боеголовке Таракан, кассир, второе по доверию лицо после сторожа. Третье в общей табели о рангах.
Топорик вскочил, бездействовать было нельзя. Он придумал – объехать хазы, поспрашивать, где хозяин. Это наивно, но все равно. Лежать просто так, когда жизнь брата в опасности, не только глупо, но и преступно. Как бы ни разругались они вчера, лучше него он пока еще не встречал человека на земле.
Пусть он не понятен Кольче, пусть все, что он говорил про себя, – абсолютные враки, разве в этом суть? Он любил его, Топорика, он давал ему деньги, доверил машину, тайно назначил наследником – что делать, если именно такой человек попался на дороге безродному пацану.
Кольча притворил дверь, обернулся, чтобы закрыть на два оборота второго ключа, и тут ему зажали рот.
Импульсивно он пытался крикнуть и вырваться, но держали крепкой лапой, дверь домой растворилась, и его толкнули назад.
– Кричать, конечно, можно, – сказал Андреотти, – только не нужно.
– Давай спокойно, – проговорил Таракан. – Валентина больше нет. А ты отдай его деньги и вали на все четыре стороны из этого города. Лучше еще до рассвета.
Кольча слушал, вглядываясь в тени. Спокойствие снисходило на него с каких-то заоблачных, этим тварям невидимых, высот. За это спокойствие в тревожные мгновения жизни его так почитали пацаны в интернате – покойный добрый мэн Гошка, Гнедой с лошадиными зубами, бывший сыкун Макарка. Конечно, великолепный Валентайн не мог знать об этом достоинстве Кольчи, а если бы знал, с еще большей уверенностью назвал его наследником.
Но его уже нет…
Как это нет?
И раз хозяина нет, сопротивление бесполезно?
– Ну, пацан, выбирай, – сказал официант, – только знай, если не сдашь, просто так не кончишься. Будет больно.
Топорик изобразил покорность, послушность. Это у него получалось не потому, что играл. Он и был таким, чего ждать от сироты?
Отодвинул кровать, открыл тайник, своими руками достал чемоданы – пустой и полуполный. Отдал их Таракану, назвал номера кодов.
Включили свет, теперь он требовался.
Топорик разглядывал гостей: официанта, кассира, Андреотти. Четвертый отсутствовал. Таракан распахнул настежь чемоданы, широколапый Андрей запричитал при виде пятисотрублевых пачек, но кассир оборвал его:
– Молчи, дура!
Перевел взгляд на Топорика.
– Где деньги пацан? Где баксы, сторож?
– Не знаю, не видал, – небыстро, чтобы соблюсти правдивость, ответил он. И прибавил серьезно: – У хозяина надо спрашивать, я мелкий служащий. Как вы.
– Не хочешь, как хочешь, – сказал официант. И спросил у кассира:
– Сколько должно здесь быть?
– От одного до полутора, по нашим расчетам, – проговорил он. – Миллионов долларов.
– А на тебя, безродного, пацан, – сказал учтивый когда-то официант, – и одной тысячи хватит. Рассказывай, где?
Кольча пожал плечами.
– Ну, ладно, – сказал Тараканов, – забирай его, Андрюха. Расколем. Никуда не денется, сиротина. Жить-то надо. И хавать тоже.