bannerbannerbanner
Изнанка

Лилия Волкова
Изнанка

Полная версия

Однажды Катя робко упрекнула Андрея:

– Ты шьешь всем подряд, а мне? На курсе уже удивляются. Я, видимо, недостаточно уродлива? Но, может, ты все-таки найдешь время для своей девушки? Несмотря на.

Андрей посмотрел на нее каким-то странным и оценивающим взглядом, и она вдруг смутилась, глуповато засмеялась, пытаясь перевести все в шутку. А он сказал просто и серьезно, даже мрачно:

– Хорошо.

На следующий день Барганова на лекциях не было, и вечером они не виделись. А еще через сутки он принес ей прямо в институт нечто невиданное: труба, то ли сшитая, то ли сплетенная из голубых, лазурных, сапфировых лоскутов и лент. То ли юбка, то ли шарф. Вернее, все сразу. Кажется, лет через десять именно это назовут «платьем-трансформером». Оно растягивалось в длину и ширину. Приобретало любую форму по Катиному желанию. Такого не было ни у кого. Девчонки на курсе от зависти позеленели, как хлюдовское платье, и целыми делегациями ходили упрашивать Андрея: «И мне, и нам, хотим-хотим-хотим! Любые деньги, будем ждать, сколько скажешь! Только сшей!» Барганов не говорил ни да, ни нет. Исправно строчил на случайных машинках, выдавая на-гора разноцветные туники, платья, кофты-размахайки, но «трансформер» так и остался единственным.

Только одно роднило принадлежащий Кате «эксклюзив» со всеми остальными нарядами «от Барганова» – изнанка. Неопрятная, махристая, какая-то вахлацкая – в отличие от изысканной лицевой стороны. Андрею было скучно заниматься необязательной работой. «Все равно никто не видит», – говорил он равнодушно и жестом опытного акушера обрезал пуповину, которая связывала новорожденный шедевр со швейной машинкой. К счастью, поклонниц Барганова изнанка не смущала и на размерах вознаграждения не сказывалась.

Заработанные деньги новоявленный кутюрье потратил на «джинсу» и «кожу», пижонскую, с лейблами, говорящими о себе негромко, но гордо. Переверзева, так и не получившая вожделенного наряда, могла бы торжествовать: «индпошив из урюпинского ателье» – штаны Андрея, из которых он не вылезал с сентября, сменили амплуа и поселились на полу в котельной.

Как ни странно, Барганов не попытался снять другое жилье, покомфортнее, попрезентабельнее, потеплее. А Катя мерзла. Затянувшаяся московская осень, глиняно-осклизлая днем и задубело-хрусткая ночью, впитывалась в бетонные стены, вползала в плохо подогнанную дверь, выступала холодным потом на мутных окнах. После душа Катя, трясясь мелкой дрожью, растиралась жестким полотенцем, влезала босыми ногами в сапоги и, волоча голенища по стылому полу, шла к дивану. Залезала под одеяло, прижималась к Андрею – гладкому, горячему. Один раз ей почудилось, что он вздрогнул и отодвинулся, но последующие энергичные телодвижения ее и согрели, и заставили забыть мгновенный, но острый страх возможной потери.

И она все-таки заболела. Грипп, всесезонный абориген перенаселенного города, свалил ее одним мощным ударом. Температура под сорок, выламывающая боль в суставах, чувствительность принцессы на горошине. Складка на простыне, шов любимой пижамы, холодный нос градусника – измученная наждаком болезни кожа на все реагировала нудной протяжной болью. В горячечных видениях Кате являлся Андрей в итальянском кожаном пальто, Переверзева в зеленом платье и голая Ленка в душе котельной – огромная, хохочущая, повторявшая глубоким баритоном: «Это чума, чума, чума!»

Мама Катиной болезни как будто даже обрадовалась. Договорилась с начальником, засела дома, компьютер включала, только пока Катя спала. На усталость и плохое самочувствие не жаловалась, с энтузиазмом закупала микстуры, растворяла порошки, размешивала морсы, протирала супы. Сама же Катя ощущала болезнь как катастрофу. Началась сессия. Приближался Новый год. И в котельной у Андрея не было телефона.

На пятый день гриппозного полузабытья позвонила Переверзева, по явному недоразумению бывшая старостой группы. Спросила, почему Катя не пришла на зачет, липким голосом пожелала выздоровления и пообещала сообщить прискорбную новость деканату и «вообще всем, в том числе Барганову. А то он ведь, кажется, ничего не знает?» Катя молча положила трубку. Через час после этого разговора грипп, казалось бы, отступивший, снова вцепился в Катю акульими зубами. Будто почувствовал слабину, будто понял, что именно сейчас можно брать ее тепленькой, безнаказанно грызть до нутра, до мягкой сердцевины.

Пятнадцать дней жизни сжались в один жесткий комок, как капрон под горячим утюгом. Вечером тридцатого декабря Катя, бледная, истончившаяся, вылезла из постели, смыла с себя бурую горчичную пыль и запах бальзама «Золотая звезда», натянула на влажное от слабости тело кружевное белье, джинсы, свитер, который нравился Андрею – ассиметричный, с широкими рукавами и сложным дырчатым узором. Надела через голову «трансформер», на сей раз в виде шарфа.

Мамы не было дома: она бегала по магазинам, собирая будущий праздничный стол, и не могла предупредить дочь, что за прошедшие две недели город перебрался из осени в зиму – неуверенными шагами, но, похоже, надолго. Иначе Катя не вышла бы в метельную муть в ботинках на рыбьем меху и куртешке «из чебурашки». Такие шил их с Андреем однокурсник, большой и добродушный Валька Ханкин. Девчонки из небогатых с удовольствием заказывали у него полуперденчики из искусственного меха самых экзотических окрасов: зеленого с оранжевыми пятнами, синего с розовыми разводами, ядовито-оранжевого, убийственно фиолетового. Фасон был один: мешок с капюшоном и рукавами, длина по запросу, а цена – вполне божеская. Кате куртку тоже хотелось, но попугайские расцветки повергали ее в ужас, так что Ханкин в знак особого к ней расположения добыл где-то несколько метров итальянской синтетической пушнины «под норку».

Куртка благородного медового цвета выглядела как меховая, но грела как марлевая. Пока Катя, спотыкаясь, брела к метро, жгуты метели скользили по ее спине, вплетались в узор свитера, вили клубки на впалом животе. В вагон она вошла почти неживая; пошатываясь, пробралась в угол, прислонилась, замерла. Глядя на ее выбеленное гриппом и морозом лицо, тетка в шубе из рыжей собаки, изображающей лису, брезгливо забормотала о «проклятых наркоманах». Через пару остановок она тяжело поднялась, ухватила крепкими руками стоявшие у ног сумки, набитые копченой колбасой и бледными мандаринами, и, косясь на Катю, поперла к выходу, экскаваторно сдвигая плотную толпу. Катя упала на свободное место, как в обморок, и закрыла глаза. Ехать было далеко.

Свет в котельной не горел, обитая лишайным металлом дверь была закрыта. Катя рванула ручку на себя раз, другой, третий. От отчаянных усилий легкое тело моталось как тряпка: вперед, назад, снова вперед, к неподвижному дверному полотну. Наконец Катя прижалась лбом к заледенелым райским вратам и тихо сползла на бетонное крыльцо.

– Ты, Барганов, конечно, гений, но сбрендил окончательно! Ты куда меня затащил? – Томный голос Переверзевой Катя услышала как сквозь сон. Попыталась встать. Не смогла. Как в кошмаре, где нет сил на самое простое, но жизненно важное движение, преодолела себя, на четвереньках сползла с крыльца. Погружая бесчувственные руки в снежную крупу, отползла за угол.

– Ты что, здесь живешь? Ну ты придурок! – Переверзева кокетливо засмеялась. – Я тут себе все каблуки пообломаю!

– Тань, это не я придурок, а ты дура! Я и так на полголовы ниже, ты на фига шпильки надела? – Андрей был верен себе: откровенен до хамства.

– Ну, Барганов, ты даешь! – с восхищением протянула Переверзева. – Ты что, вообще не комплексуешь по поводу роста?

– Вообще. Иди сюда!

Судя по звуку, они были уже совсем рядом. Через секунду глухо дрогнула дверь, явно от прижатого к ней тела.

– Это ничего, Переверзева, что я маленький. Зато мне удобно смотреть в глаза.

Скрип трущихся друг об друга кожанок, хриплый вздох, влажное чавканье. Катя за углом онемела, казалось, навсегда. Распласталась по стене, вжалась в нее с такой силой, что сама стала бетонной: тяжелой, холодной, пронзенной арматурой слов и звуков. Звякнули ключи. Взвизгнули петли. Хлопнула дверь, выплюнув в воздух короткий гулкий всхлип. И стало тихо. Уснула метель, упал на сугробы ветер, разжались кулаки. Остановилось сердце.

В институте Катя появилась в начале февраля. Бледная с прозеленью, молчаливая, укутанная в теплые кофты и пушистые шарфы, она равнодушной тенью перемещалась из кабинета в кабинет, оформляла документы для перевода на заочное. Со следующего года, конечно, потому что прошедшая сессия не оставила в ее зачетке ни единого следа. Почти неделю ей удавалось избегать встреч с однокурсниками. Но в последний день, плетясь из деканата в библиотеку, она лицом к лицу столкнулась с Переверзевой: узкие джинсы, сиреневая туника «от Барганова», розовые сапожки на плоской подошве. И мастерски раскрашенное лицо, сочащееся ядом сочувствия.

– Катерина! Бедняжка! Как ты похудела! И что ж тебе теперь делать? Сессия-то – тю-тю! Ой, Андрюша!

Барганов вынырнул как будто из ниоткуда. Подошел, прозвучав шелестом стеганой куртки и кастаньетами высоких, каких-то не мужских каблуков. По-хозяйски обнял Переверзеву за талию, улыбнулся Кате:

– Привет, Катюха. Ну, ты как? Оклемалась? Я все хотел тебе позвонить, да как-то не сложилось. А сейчас – сама видишь… Но мы ведь останемся друзьями, да? Несмотря на.

Катя молча кивнула, обошла Таньку и Андрея по широкой дуге, с силой прижимая к животу стопку учебников, и пошла по коридору – пустому, тусклому, серому, как мешковина. «Останемся друзьями. Несмотря на. Останемся друзьями. Несмотря на», – звучало у нее внутри, задавало ритм шагов, предсказывало будущее. Любимое выражение Андрея – «несмотря на» – застряло в ней как осколок снаряда. В рассказах о войне она читала, что так бывает. Кусок металла обрастает плотью, запутывается в нитях кровеносных сосудов, и человек перестает его замечать. Но однажды сгусток смертельного холода сдвинется с места. И тогда острые края разрежут живую оболочку, изорвут нежную ткань в лоскуты, истолкут в кровавое месиво. Так бывает. Она читала.

 
АНДРЕЙ

Как-то мать шила на дому халат из атлас-сатина. Когда она раскинула на кухонном столе отрез, Андрей, которому на тот момент исполнилось от силы лет десять, остолбенел. На шелковистой, переливающейся ткани цвели экзотические цветы, бордовые и фиолетовые, топорщились сочные сине-зеленые листья, распускали радужные хвосты крючконосые попугаи. А потом мать сложила материал вдвое – лицом внутрь. Изнанка была тусклой, бесцветной, шершавой; ничто не напоминало о недавнем ослепляющем великолепии. «Атлас-сатин» – Андрей запомнил это название с одного раза и с тех пор каждый отрез, принесенный матерью, рассматривал и с лица, и с изнанки.

Позже оказалось, что наблюдать за людьми – еще интереснее. Изучать привычки, слушать разговоры, присматриваться к выражению лиц. Очень быстро стало понятно: окружающие его заметно отличались друг от друга, были сшиты из разного материала, но оборотная сторона была у каждого. И часто она совсем не походила на лицевую.

Андрей смотрел на удаляющуюся Катину спину – узкую, упрямую, какую-то неудобную и странно прямую. Раньше она всегда чуть сутулилась. Андрей иногда шлепал ее раскрытой ладонью чуть ниже шеи, а она поводила плечами, и лопатки ее двигались под одеждой как беспокойные зверьки.

Зачем он вообще с ней связался? Не хотел поначалу. Но она так просилась в руки, так светилась вся, переливалась как елочная гирлянда. И он подумал: а почему нет? Ничего девчонка. Нос длинноват, правда, а ноги коротковаты, но ладная, какая-то плавная вся.

Скучно стало очень быстро. Даже не скучно, а как-то муторно. Судя по тому, как Катя себя вела, как одевалась – такая же нищая, как он сам. Ну, квартира на окраине. Ну, образование получит. И что? Как-то обмолвилась, что мать бухгалтер, а отца вообще не знала. И зачем это ему? Он еще пару месяцев назад почувствовал: еще немного, и прилепится она к нему намертво, не оторвешь. И дальше что? Жениться, детей заводить, считать копейки, разменять свою жизнь на ползунки-пеленки?

А тут Переверзева нарисовалась…

– Андрюш, ну ты чего? – Танька дернула его за рукав. – Пялишься на пустой коридор. Пойдем уже, а? Кофейку выпьем, а потом за билетами, да?

– За билетами?

– Ну, на «Титаник»! Мы ж договаривались, Барганов! Ты че, дурак, что ли? Или про Катьку думаешь? Ну и иди к своей Катьке, раз так! – Танька надула губы и отвернулась.

– Сама ты дура. – Андрей развернул Таньку к себе, чмокнул в щеку. – Какая Катька? Было – и быльем поросло. Забей уже. Пойдем.

– «Титаник» – это просто нечто! Я на DVD смотрела уже, но на английском, а это не то. А на кассете с гнусавым переводом не стала. Зачем себе впечатление портить, да? На большом экране это просто офигительно будет… А ты мне еще что-нибудь сошьешь, ладно? А то эту, сиреневую, уже видели все и, конечно, обалдели, но мне надо что-нибудь еще. И реклама тебе будет заодно, я же всем рассказываю, что мой Андрюша – гений!..

Танька трындела без умолку, здоровалась со знакомыми, в которых у нее, кажется, был целый институт. Ей улыбались, хотя Андрей неоднократно слышал, как Переверзеву за ее спиной называли «самодовольной богатенькой сучкой».

Андрей Таньку сукой не считал. Да и обвинение в самодовольстве – та еще претензия.

А почему, собственно, она не должна быть собой довольна? Красивая, богатая. Неглупая. Шить вот только на нее было неинтересно. Но бабки зарабатывать надо, карьеру делать надо, значит, забудешь ты, Андрюша, свое «хочу» и будешь пахать на это самое «надо».

У Таньки все схвачено. А что не у нее, так у ее папаши. В дом его пока не ввели, Танька только обещает, но по телефону он с Владимиром Ивановичем уже познакомился и пообещал, что с ним Танька – как за каменной стеной. «Танюшка сказала, что ты отслужил уже. Значит, парень взрослый, а не сопляк какой-нибудь. Так что я на тебя надеюсь. И давайте там, выберете время – приходи на обед или на ужин. Поговорим. По-мужски», – баритон в телефонной трубке был увесистым, как чемодан, набитый деньгами. Имя дочери он произносил необычно, с ударением на первое «а» – Та́нюшка, и это заставило Андрея занервничать.

С другой стороны – чего психовать? Ну, любит папаша единственную дочку. Любит сильно. Значит, и ее избранника вынужден будет если не полюбить, то взять под крыло. Денег, например, дать на открытие собственного дела. Андрей уже почти придумал себе фирменные бирки: «Барганов» – большими буквами, «А» в середине чуть более крупная, цветовое решение – тусклое серебро с глубоким синим. Хотя еще можно подумать, время есть.

– Ой, там Ирка в очереди. Андрюш, что тебе взять? – Они были неподалеку от прилавка, где толпились жаждущие бодрости студенты и преподы.

– Большой кофе и бутер какой-нибудь. Денег дать? – Андрей потянулся к карману.

– Да есть у меня! Но мне приятно, что ты у меня такой… прям мужчина-мужчина!

– Да ладно, – Андрей пожал плечами, – я пойду столик займу, там, в конце! – крикнул он в Танькину спину, но она уже махала рукой, привлекая внимание Ирки – довольно противной девицы, классической прилипалы и подлизы. Андрею она не нравилась, о чем он в свойственной ему манере сообщил Таньке при первом же удобном случае:

– Я эту выдру с крысиным лицом не перевариваю.

– Да ладно тебе! Я, честно говоря, и сама от нее не восторге, но она, знаешь… бывает полезна. Конспекты всегда пишет. Пару раз за меня рефераты делала. И кофе умеет без очереди брать. – Танька засмеялась. – А ты можешь с ней вообще не общаться, буду вас разделять. И властвовать! – Она обняла Андрея за плечи и запрокинула голову. Шея, видневшаяся в вороте голубого кашемирового джемпера, была загорелой и неприятно уязвимой.

Обещание «разделять» Танька выполняла неукоснительно. И в этот раз, поставив кофе и бутерброд с колбасой несъедобного цвета на низкий подоконник рядом с сидящим Андреем, она отчалила к столику, возле которого стояла Ирка с творожным кольцом в цепких наманикюренных пальцах.

– Андрюш, я там потусуюсь пока, ладно? Надо же Ирочке приятное сделать. – Наклонившись, Танька чмокнула его в щеку и взъерошила волосы.

Андрей тряхнул головой, уклоняясь от ласки. Танькины нежности, чуть более фамильярные, чем ему бы хотелось, раздражали. Но зато с ней почти не приходилось сдерживаться и говорить не то, что думаешь. Она не обижалась на «дуру». Она давала людям нелицеприятные, но правдивые оценки, точно такие же, какие мог бы дать Андрей. Всяким ханжеским рожам они могли бы показаться оскорбительными, но какое им с Танькой дело до этого? Главное, что они друг друга понимают. Что они похожи – в чем-то главном, в том, что и определяет человека. Андрея удивляло и даже завораживало, что Танька, типичная москвичка, упакованная по самые гланды, была парадоксальным образом похожа на женщин из его родного городка.

Все эти продавщицы, уборщицы, приемщицы в прачечной и ремонте обуви, подавальщицы в столовке, большей частью довольно молодые и все поголовно полунищие, напоминали недорогой ситец – редкое плетение, нестойкая краска, а на изнанке – те же незатейливые цветочки, горошки, полосочки, что и на лицевой стороне. Разве что чуть бледнее.

И однокурсницы Андрея по швейному училищу, хоть и предпочитали носить яркие лосины и кофты с люрексом, тоже были ситчиком. Одним большим отделом хэбэшных тканей. С ними было легко – учиться, общаться, хохмить. Чувствовать себя кумом королю помогало и то, что он оказался единственным пацаном на все четыре курса. Говорят, лет пять назад на «Верхней одежде» учились сразу два парня, но сейчас на пять коек в «мужской» общежитской комнате был только один претендент.

Учиться он стал гораздо лучше, чем в школе. Сам не понял, почему. То ли, уехав из дома в областной центр, враз повзрослел. То ли, избавившись от ядовитого внимания отца, расслабился: теперь не нужно было постоянно оправдывать чужие и заранее обреченные на обман ожидания. Даже математика, которую Андрей никогда не любил, вдруг пошла как хорошо отлаженный механизм, без стука и скрипа. Особенно к месту оказалась геометрия: прямоугольники и трапеции, прямые и синусоиды перестали быть абстрактной и бесполезной белибердой, стали привычными, по руке, инструментами. Линия плеча, окат рукава, вырез горловины, вытачка верхняя, нагрудная, от линии талии, разрезная, разутюженная.

Преподы, особенно по профпредметам, относились к Андрею с симпатией и, кажется, даже с уважением. Он был самый талантливый. Про него так и говорили: талантливый. Прочили славу Зайцева или (кто знает?) самого Диора. Девчонки соревновались за его внимание, за право сидеть с ним за одной партой, стоять рядом за закроечным столом, прикармливать его щами и котлетами.

Ходили слухи, что Машка Сенцова и Юлька Тарашкина один раз даже подрались за возможность погладить Андрею рубашку: Машка выдрала у Юльки клок волос, а Юлька заехала Машке в глаз. Слухи были похожи на правду: Машка почти неделю ходила, завесив волосами пол-лица, и получила десяток замечаний за нарушение техники безопасности.

– Сенцова, убери патлы! – орала тощая Нинель Самойловна по кличке «Шинель», препод по технологии. – Затянет под лапку или на маховик намотается, сдерет скальп, будешь как жертва Чингачгука!

Все ржали; Машка, нахмурив брови, склонялась над машинкой все ниже и ниже, так и не подобрав свои выбеленные до прозрачности жидковатые волосья.

Нормальная девчонка была Машка. И Юлька ничего. И Наташка со Светкой, и Снежана, и Даша. Все нормальные были, но Андрей хорошо помнил жизненное правило, о котором узнал лет в десять, что ли. Матери в тот день не было дома, уехала в деревню к дальней родне, а к отцу пришел сосед дядя Володя. Барганов-старший брезгливо кинул сыну, доедавшему ужин: «Ну? Че ты там колупаешься? Иди к себе, нечего тут, мужикам поговорить надо!» Едва не смахнув со стола тарелку с остатками жареной картошки, шмякнул на цветастую клеенку полкруга «Краковской», доску с четвертинкой черного, поставил две стопки и бутылку «Столичной».

Поначалу за кухонной дверью было довольно тихо. Низко и почти неразборчиво гундосил дядя Володя; изредка звучал вопросительный, но уверенный голос отца. Когда бутылка почти опустела, а градус беседы достиг классической отметки, дядя Володя, кажется, заткнулся вовсе. Зато отец разошелся и напористо твердил неустойчивым, шатким от алкоголя баритоном: «Не сри там, где ешь! Не сри! Там. Где. Ешь. Не сри! Понял, Володька?»

Спрятанный за примитивной физиологией смысл афоризма дошел до Андрея не сразу. Зато через четыре года его и удивил, и странно расстроил тот факт, что сам отец не последовал такому простому и, надо думать, надежному правилу.

А туповатый сосед, похоже, увещеваниям так и не внял: накануне отъезда Андрея в училище весь подъезд обсуждал, что жена дяди Володи гоняла его с пятого этажа до первого и обратно, с остановками на третьем, где жила незамужняя шалава Нинка. У ее квартиры дяди-Володина жена орала как потерпевшая, дубасила скалкой попеременно то мужа, то Нинкину дверь и угрожала, что она этой суке ноги из жопы повыдергает.

Чем закончилась та история, Андрей так и не узнал. Даже когда приезжал домой на каникулы, большую часть времени проводил вне дома, а каждое лето после производственной практики оставался в областном городе, подрабатывал, где мог.

Жил у своих взрослых подруг. Твердо усвоив отцовские поучения, младший Барганов за все годы учебы не переспал ни с одной из однокурсниц. Хватало и других. Медсестра-хохотушка Лада, с которой он познакомился во время диспансеризации. Кореяночка Вика, торговавшая в гастрономе капустой, морковкой и рыбой хе. Смуглая и кудрявая хохлушка Оксана, которую бог знает как занесло в их предсеверные края.

Одни обитали на съемных хатах, другие – в замызганных и пыльных коммунальных комнатушках. Иногда случались и те, кто жил в родительских квартирах, но взрослой, самостоятельной жизнью, позволявшей не только приводить «мужика», но и не спрашивать на это разрешения у пропитых отцов и истрепанных бытом матерей.

За четыре года к женщинам, дававшим ему кров, кормившим его, ложившимся с ним в постель – с нежностью и страстью, отчаянием и печалью, терпением и покорностью – в Андрее само собой выработалось единообразное отношение. Превалировала жалость, потому что все они, красивые и не очень, совсем юные и уже потускневшие, были ущербными. Надкусанными. Треснутыми. И всем им нужен был мужчина, чтоб эту щербину, вмятину, трещину закрыть и замазать. Все они были как мать, и это придавало жалости оттенок брезгливости, почти презрения.

Привкус благодарности, почти неразличимый и лишь изредка осознаваемый, приходил вместе с физическим желанием и забывался после его удовлетворения. Желание вообще существовало отдельно и не смешивалось ни с жалостью, ни с брезгливостью.

Его первую женщину звали Ольгой. Олькой. Ей было тридцать, она торговала в ларьке неподалеку от швейного училища. Алкоголичкой она, возможно, и не была, но пила каждый день.

 

От Андрея Ольке было нужно не так уж много: чтоб приходил почаще (ключ ему Олька вручила почти сразу, чуть ли не через неделю после знакомства и первого перепихона); ел со сковороды, поросшей снаружи слоистым нагаром, картошку и яичницу с колбасой; слушал рассказы о напарнице Ритке, которая «жрет как не в себя», оставляет повсюду пакеты от чипсов и залапывает витрины жирными пальцами; чтоб делал сочувственное лицо, когда Олька жаловалась на хозяина Арифа, который за эти самые засранные витрины материт только ее, а Ритку нет, потому что трахает эту прошмандовку в глубине киоска на коробках с чипсами и паках с лимонадом, ярким, как импортные фломастеры.

Андрей ел, слушал, сочувствовал, попутно размышляя: может, Олька просто завидует напарнице, потому что сама хотела бы пыхтеть и взвизгивать на затянутых в полиэтилен бутылках, похожих на игрушечные снаряды? Или наоборот: она была бы рада похвастаться Ритке, что сама она спит не с волосатым вонючим азером, а с молодым и чистым русским. Но вряд ли решится, потому что трахаться с тем, кому нет восемнадцати, – это ж статья! Эти мысли Андрея возбуждали, как и то, что у него, пацана, которому до совершеннолетия еще жить да жить, есть собственная женщина с отдельной квартирой. И от всего этого у него вставал гораздо надежнее, чем от Олькиного мосластого тела; ее растопыренных грудей, похожих на крысиные морды; жестких, как крупный наждак, пупырышков на ее бедрах.

Но Олька хотела не часто. Уставала в своем ларьке до бурых обводов вокруг глаз, до потливой слабости. И нужно-то ей было в лучшем случае десять минут суетной возни, которую сама Олька обозначала суконным глаголом «сношаться». «Сегодня сношаться не будем, устала как сволочь», – бормотала Олька, стоя у плиты и длинной поварешкой закручивая в кастрюле смерч, в котором безысходно кружились пельмени.

В те дни, когда Андрей оставался ночевать, они ложились сразу после ужина, и Олька молниеносно вырубалась. Во сне она почти не ворочалась, а дыхание ее было нежным и беззвучным, как снегопад в безветренную погоду.

К Андрею, дни которого, быть может, оказывались не столь изматывающими, но тоже наполненными до краев, сон приходил уверенно и основательно. Поэтому на Олькины ночные вскрики он реагировал не сразу, долго всплывая из темной глубины. Со временем он научился, даже не проснувшись, гладить Ольку по голове, подставлять ей свое неширокое плечо, чтоб, уткнувшись в теплое, она отстонала, отвсхлипывала свой кошмар и снова уснула.

Снились Ольке покойники. Точнее, ее бывшие покупатели, ставшие покойниками после паленой водки. Одни были просто мертвыми, другие – еще и слепыми. Мертвяки окружали Олькину палатку плотным кольцом, смотрели молча, но обвиняюще. «Даже слепые, суки, смотрят! Даже слепые!» – подвывала Олька, когда, поддавшись на уговоры Андрея, решилась рассказать ему свой повторяющийся сон.

В тот же день Андрей выяснил: о конкретных случаях, чтоб кто-то умер или ослеп от напитков, купленных именно в Олькином ларьке, ей самой неизвестно. Ни менты к ней не приходили, ни родственники жертв метанола. Но, начитавшись «просветительских» статей в газетах, наслушавшись страшилок от знакомых, Олька обзавелась не только интеллигентским чувством вины за содеянное не ею, но и параноидальной уверенностью: пить то, что стоит в витринах ее собственной торговой точки, – гарантия мучительной смерти. Поэтому она, вопреки логике и здравому смыслу, ходила за пойлом в соседний киоск.

– У Надьки товар нормальный! – горячо говорила она, наливая «Столичную» в единственную имеющуюся в доме хрустальную рюмку. В Андрея мутная бутылка с криво налепленной этикеткой уверенности в качестве напитка не вселяла, но Ольку сомнительный вид стеклотары не смущал.

– А все почему? Потому что хозяин там – наш, русский, Серега из соседнего двора, я его всю жизнь знаю! Поднялся сейчас, на «мерсе» ездит, но все равно мужик нормальный. Своих травить не будет! – Олька со стуком ставила бутылку на стол, поднимала исчерканный алмазным резцом цилиндрик, смотрела через него на свет. – Слеза! Будешь?..

Андрей вздрогнул.

– Пить будешь, Андрюх? – Над ним стоял однокурсник Валька Ханкин, здоровенный, белобрысый, с детской улыбкой и икающим смехом парень. Как он умудрился поступить на отделение дизайна, Андрей не понимал: рисовал он как детсадовец, материал не чувствовал и со вкусом у него были бо-ольшие проблемы. Посмотришь на куртешки, которыми он снабдил полфакультета, – и коростой покрываешься от кроя и колористики.

Но у Барганова с Валькой как-то незаметно сложились ровные, почти дружеские отношения. Возможно, из-за того, что от Ханкина часто пахло свежевыглаженным бельем и детским мылом, а только изредка – перегаром; был он простым и надежным как брезент. Неопасным.

– Не, у меня другие планы.

– А, ну ладно. – Валька присел рядом с Андреем, спросил, глядя в сторону: – Слушай, говорят, Катя приходила?

Андрей молчал.

– Андрюх, ты Катю видел? – Ханкин повернул голову; его глаза с близкого расстояния напоминали осеннюю лужу: где-то на дне – потемневшие разноцветные листья, сверху – серо-голубая жижа. – Ты с ней говорил? У вас же было?..

– Ну, было, – Барганов швырнул слова в Валькино лицо как камень в воду. – Было да сплыло. А так – да, видел. Нормально все у нее, не парься.

– О, Ханкин и Барганов! Попались, голубчики!

Алла Михайловна Георгинова, преподаватель по истории костюма, была громогласной, энергичной и увлеченной своим предметом до самозабвения. Как-то в кофейне обсуждали Георгинову и ее манеру одеваться, и кто-то из девчонок с откровенной издевкой сказал:

– Вкуса у Аллочки нет совсем. Это ж надо: все знать о моде и настолько не уметь одеваться. То она в балахонах каких-то, то рукава прицепит, из километра кружев сшитые. Я все жду, когда она придет в кринолине или турнюре. Только вот корсет на такой размерчик фиг найдешь.

– Дураки вы. – Андрей по традиции не церемонился. – А Аллочка – гений. Вы бы лучше, чем ядом плеваться, учились, как быть непохожими на других. А то все как под копирку – либо в фирме, либо в рыночном говне под фирму. В лучшем случае – самострок по выкройкам из «Бурды». Я уверен: максимум лет через двадцать-тридцать мода как таковая, все эти «цвет сезона», «модель сезона» и прочая муть будут не актуальны. Каждый будет искать свой стиль, свой цвет, своего модельера или просто портного. Каждый будет из кожи вон лезть (Андрей бросил насмешливый взгляд на Переверзеву, которая как раз дефилировала мимо), чтоб выделяться из толпы. Вот тогда вы Аллочку и вспомните.

Сегодня Георгинова пришла в прямом, почти до пола платье из темно-зеленой ткани, на которую были настрочены разноцветные полосы, квадраты, трапеции. Получился бы чистый Малевич, если б по Аллочкиной прихоти геометрию не разбавляли романтические воланы на рукавах и подоле. Андрей мысленно присвистнул, отдавая дань смелости решения. Надо все же спросить: это она сама или кто-то шьет по ее эскизам? И телефончик попросить, вдруг пригодится…

– Так, Барганов. – Георгинова стояла рядом, качала воланами и смотрела на Андрея сверху вниз. – Вы мне должны реферат, помните? Я вам, конечно, пятерку поставила, потому что… Да вы сами знаете, почему, – Аллочка усмехнулась. – Но реферат все равно надо.

– Несмотря на. – Георгинова Андрею нравилась, и это было взаимно. Поэтому он поднялся с подоконника, хоть мало для кого стал бы это делать. Он был ниже Аллочки на полголовы, она смотрела сверху ласково и спокойно. На секунду ему показалось, что сейчас она поцелует его в лоб, а потом спросит, почему он не причесался и как следует не умылся.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru