Отец, Александр Михайлович Бакунин
Эпоха Павла I. Бескрайние зеленые холмы и равнины близ Санкт-Петербурга с их таежными лесами, озерами, чистейшими притоками реки Ижоры долго охраняли от искушений подслеповатую деревушку Гатчину с ее наполовину русскими, наполовину финскими жителями, пока в середине осьмнадцатого века Императрица Екатерина II не подарила ее горячо любимому богатырю Григорию Орлову
Еще через двадцать лет, после кончины светлейшего князя Григория Григорьевича, возмужавшая Гатчина обрела законного хозяина в лице будущего императора Павла Петровича, который возвел в ней дворец с грозными башнями, английскими парками, охотничьими угодьями.
Солнечным летним утром двор Гатчинского дворца, по обыкновению, был заполнен пешими и конными офицерами, чиновниками, экипажами. Толпился народ с прошениями. Кавалергарды в белых мундирах с вытканным мальтийским крестом на груди, в красных безрукавках наблюдали общий порядок, солдаты в прусских мундирах несли охрану.
Александр Бакунин, молодой человек 27 лет, высокий, в коротком парике, в зеленом фраке советника, с конвертом в левой руке и тростью в правой, размашисто шел вдоль фасада в дальнее крыло в Городовое правление. Пройдя насквозь боковой коридор, отворил дверь в канцелярию, незаметно приложив к лицу комочек носового платка. В красивой, но уже обшарпанной канцелярии корпели над бумагами писцы с гусиными перьями в руках, небритые, в париках и мундирах с дырами на локтях. Посередине восседал за столом пожилой коллежский секретарь. Он почтительно приподнялся для приветствия.
Александр толкнул белую дверь.
За ней открылась стильная граненая комната с тремя окнами в разные стороны, прекрасными видами на парк и дворцовые строения. Здесь уже работал Василий, тоже советник и ровесник, и тоже в парике. На столе перед ним широко белела карта с чертежами по землеустройству с овалами прудов, мостиками через ручьи и протоки, каналами и рвами.
– Приветствую Василия Левашова! Ура! Здравствуй, Вася-друг!
Готовый к шуткам Василий улыбнулся.
– Привет, Европеец! Что за конверт? Добрые вести?
– Письмо из Премухина.
Александр развернул послание.
«Любезный наш сын Александр! Давно уже не имели мы удовольствия лицезреть тебя в родном доме. А посему питаем надежду, что ты измыслишь способ доставить нам таковую радость…»
– Я бываю каждое лето. И собирался позднее. Ох, некстати!
Василий сочувственно кивнул и постучал пальцами по бумагам.
– Только взялись пруды размечать…
– Сейчас напишу рапо́рт и в путь.
Изящным, с завитушками, почерком Александр стал писать, ерничая вслух.
– Генерал-провиантмейстеру Его превосходительству Петру Хрисанфовичу Обольянинову. Ха-ха-ха! – и прищелкнул пальцами. – Здесь он?
Василий ответил со смешливой холопской угодливостью.
– Оне… еще не прибыли-с.
– Надеюсь, не воспрепятствует. Ох, некстати!
– Смирись. Отчий дом призывает.
Александр посмотрел с усмешкой.
– Да я и не жил в нем, Вася! С девяти лет при дяде, в дипломатических службах всех европейских дворов. Франция! Италия! Эх…
– Не рыдай. Европеец!
– Легко сказать…– с легкостью ведя перо, Александр поставил витиеватую роспись и присыпал песочком. – … когда ждешь Указа на повышение.
За окном светились под солнцем зеленые холмы, дворцовые здания, в их числе Приоратский дворец с его острой башней, ярко-белыми стенами, угловатой толпой горбатых темно-красных крыш. В памяти отозвались итальянские пейзажи, полотна художников, женские лица. Александр вздохнул.
– Знаешь, что шепнул мне напоследок премудрый лис Талейран?
– Ну?
– «Кто не жил во Франции до революции, тот не знает наслаждения жизнью.»
– Изрядно, – Василий заложил локоть за спинку стула. – Ты и революцию ихнюю видел?
– Воочию! Я же, щенок, подыхал по Руссо, по Вольтеру! Liberté, Égalité, Fraternité ! Свобода, Равенство, Братство!
– Тише, – Василий глянул на дверь. – Газеты и тут почитывают. Шепотом поведай.
Александр придвинул стул.
– Начало французской смуты застало меня в Париже… – и, дрогнув плечами, он схватился за голову. – Обезглавленный король, озлобление толпы на баррикадах, мерзкие беспорядки, разрушение Бастилии… это отрезвило меня на всю жизнь. Я узрел и понял кровавые неудобства перехода верховной власти в руки людей, не обладающих ничем, кроме воле-мрако-блудия.
– Небось, на Емельку Пугачева похоже?
– Хуже и гаже, ибо философичнее.
За окном прокатилась богатая карета, запряженная четверкой лошадей одной масти. Василий подмигнул.
– Наш пожаловал. Беги.
Александр скрылся за дверью. Василий склонился над бумагами.
В дверь постучали. Учтиво вошел коллежский секретарь, пожилой, за пятьдесят, умно-простоватый чиновник, опрятный, в свежем парике, с бумагой в руке.
– Позвольте, Василий Васильевич?
– Прошу, Афанасий Игнатьевич.
– Ээ… указ сей на гербовой прикажете-с?
– Разумеется. Без выносов, округлым писарским почерком.
Секретарь чуть склонился и понизил голос.
– А как прикажете именовать-с подданных? Ивашка, Бориска, Анютка не пойдет-с? Честь бумаги не дозволяет-с.
– Имена в казенных бумагах отныне пишутся полностью: Иван, Борис, Анна.
– Понимаю-с.
Василий с улыбкой посмотрел ему в глаза.
– Не умаляйте себя, Афанасий Игнатьевич. Всем же приказом разбирали давеча грамматику по Ломоносову.
Тот переступил с ноги на ногу.
– Береженого бог бережет, Василий Васильевич. Новые строгости Его Величества Павла Петровича… упаси бог. Вдруг откажут от службы, а мне бы успеть деревеньку прикупить.
И неслышно притворил за собою дверь.
Василий вновь вернулся к чертежам, шагая измерителем вдоль восточного края карты. И тут вернулся Александр, смеясь над безобразными каракулями генерал-майора Обольянинова на прекрасном документе.
– Доселева Макар гряды копал, а ныне Макар в воеводы попал. Грамота ему издали не знакома. Где моя трость? Ля-ля, ля-ля. Еду.
Василий ехидно улыбнулся.
– И даже бал у Головиных пропустишь? И с Настенькой Кутайсовой в новом… этом… вальсе не пролетишь?
– Не береди. Сказано у Еврипида: «Но непреклонна необходимость…» Дай разберу нынешнее, и гайда.
И Александр стал внимательно вчитываться в стопку пришедших бумаг, подписывать, оставлять распоряжения. Наконец, поднялся.
– Все, Вася. Карета ждет.
Василий повертел в руке карандаш.
– А поведай, друже… кто там в лесной глуши обретается по соседству? Кроме медведей?
– Обижаешь! В семи верстах итальянское имение Николая Львова.
– Великий зодчий!
– Приоратский дворец – его детище. Вон он, красавец! Землебитным способом. Пятьсот лет ему стоять. Императрица ковырнула зонтиком – острие погнулось. Наши чертежи тоже забота Николая Львова.
– Еще с кем соседствуешь? Вижу, не скучаете, – Василию не хотелось оставаться одному.
– Какое! Мы с Гомером спорим, не бранясь. И музыку, и театры играем.
Пролистав, Александр расписался в прошитом журнале, пометил дату. Отложил.
– Частый гость у Львова его свояк, Гаврила Романович Державин, – руки возвышенно поднялись.
«Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю…»
– Великий пиит и вельможа. – уважительно согласился Василий. – В былое время обласкан Императрицей.
– Величайший, единственный! А как они с Львовым женаты на сестрах, а как тех три сестры, то третий свояк наш Капни́ст Василий Васильевич, твой тезка.
– Капнист… Капнист…напомни… ода….
– Ха-ха-ха! Едва Императрица заменила «раб» на «верноподданный», как он вдарил «Одой на истребление звания раба».
– Едкий пострел! Свеженькое от него есть?
– Еще какое!
Капни́ста я прочел
И сердцем сокрушился:
Зачем читать учился?
Василий расхохотался.
–Знатные люди, однако!
– Неужели! А как красавицы-сестры родственны моей матушке Любови Петровне, то мы любим друг друга семейно и литературно. Все. Помчался.
– Эй-эй-эй! – Василий протянул руку. – Еще из тезки! На прощанье.
Александр задержался у двери с тростью в руке.
«Законы святы,
Да исполнители –
Лихие супостаты».
Василий радостно закивал с закрытым ртом. Александр подмигнул.
– Тож на пятьсот лет. Все. Не поминай лихом!
Проснувшись по-деревенски рано, Александр Бакунин, лишь вчера приехавший в родительское имение Премухино из Гатчины, ощутил утренний прилив счастья и вскочил с постели.
Деревня! … деревянные стены, дощатые полы, зеленая свежесть за распахнутым окном… как непохоже на его гатчинское жилье, удобное, достойное нынешнего чина, но столь казенное!
Пройдясь по анфиладе тихих комнат, он оказался на крыльце. О, что за воздух! В медовый аромат зацветающей липы вплелись запахи ромашки, ночной фиалки, струйки тысячелистника и даже цветущей гречихи с полей, и мокрого камыша из болотистой старицы, потерянной в половодье руслом Осуги.
Ясно-малиновый диск солнца только-только показался над сизой кромкой дальних лесов. Нежные лучи озарили холмистые поля, рощи и перелески, розовым блеском отразились в тихой Осуге; навстречу им, словно застигнутые врасплох в росистых низинах и ложбинах, уже подымались и таяли ночные слоистые туманы.
В обширном деревянном барском доме, купленным батюшкой почти двадцать лет назад у премьер-майора Шишкова, он, Александр, можно сказать, никогда не жил, возрастал в стране всевозможных искусств и наук под присмотром влиятельного родственника-дипломата. Дядя отнесся к воспитанию мальчика со всевозможной ответственностью, держал в строгости и постоянном труде, в особенности же следил как за тем, чтобы в круг чтения Александра непременно попали все великие произведения человечества, воспевающие честь и благородство знаменитых людей древности, так и за тем, чтобы собственные размышления отрока о прочитанном были подробно изложены им на языке подлинника.
По прошествии немногих лет, следуя семейной традиции в государственной службе, юный Бакунин поступил в канцелярию российского посланника в Турине. Вскоре он окончил университет в Падуе по факультету натуральной истории, получил диплом доктора естественных наук, преуспел в ботанике, географии, освоил все европейские языки. Служа переводчиком при императорских миссиях в мелких итальянских государствах, Александр широко пользовался свободой путешествий, совершая деловые поездки по Европе.
Ах, Италия! Испания, Франция!
Объемистые тома французских энциклопедистов, Вольтера, Руссо заполняли кабинет молодого чиновника. Под страстным воздействием передовых европейских умов любимыми думами его тоже стали идеи всеобщей справедливости.
"Человек рождается свободным!» повторял он пылко, отзываясь на веяние времени, пока не прозрел.
Указом Императрицы Александр Бакунин произведен в коллежские асессоры, а вскоре, образованный, многое повидавший, вернулся в Россию, в Санкт-Петербург. За плечами был уже немалый жизненный опыт и определившееся политическое мировоззрение. Честность и разумная твердость отличали его в делах. Принятый в самых родовитых домах, рослый, красивый, европейски образованный, он вошел в лучшие слои общества. Собственные же интересы молодого человека простирались на поэзию, литературу, историю, он стал своим человеком в литературном кружке Державина-Львова, самом изысканном собрании того времени.
Пробовал силы и в сочинительстве, но, главным образом, внимал любимым и великим современникам…
Указом Павла Александр Бакунин назначается советником Гатчинского городового управления. Блестящая дорога российского государственного мужа открывалась перед ним. "Наслаждениям жизни", казалось, не будет конца!
Но…
Летом 1799 года пришло письмо от родителей. Его вызывали в Премухино. Он и сам собирался, попозже. И тотчас помчался по пыльному тракту среди лесных и озерных просторов прямо в Тверь, оттуда дорожками поплоше в Торжок, а там и в Премухино. Завидев с пригорка крышу родного дома, Александр соскочил с повозки и пустился бегом.
Родителей нашел он постаревшими и недужными, особенно отца, страдавшего болезнью глаз и ног, троих сестер – по-прежнему незамужними, крепкими телом и духом, коротавшими свой век в молитвах, постах и чтении священных книг. Вечер прошел в долгих беседах. Михаила Васильевича, екатерининского вельможу, тайного советника и вице-президента камер-коллегии в отставке, интересовали петербургские порядки, заведенные новым императором. Сидя в глубоком "вольтеровском" кресле, он осуждающе качал головой, слушая о чудачествах нового государя Павла I. Матушку, Любовь Петровну, занимали подробности жизни родственников, дворцовые хитросплетения и придворные наряды.
Женщины всегда женщины.
За всеми расспросами Александр не мог не ощутить дальнего, скрытого смысла своего вызова в родительский дом. Доверчивый и почтительный сын, он не ждал ничего дурного. Поэтому и поднялся так счастливо на зорьке, и отправился, сломив тонкий ивовый прутик, горьковатый и свежий, на прогулку, разрубая со свистом воздух, вдоль росистого бережка чистой, прихотливо вьющейся речки Осуги, в тихих струях которой резвились пескари и колыхались длинные зеленые водоросли.
За завтраком все объяснилось.
– Сын наш Александр, – не без торжественности произнес батюшка. – Пришло время сказать тебе отцовское слово. Преклонные лета и тяжкие хвори не позволяют нам надлежащим образом печься о благоустройстве дел всего семейства. Поместье требует неусыпных трудов. Пятьсот душ, под присмотром старосты, должны иметь властную и твердую направляющую руку. Объявляем тебе нашу родительскую волю.
Нелегка оказалась их воля.
Отец повелевал сыну подать в отставку и поселиться в Премухино. Возможность подавать в отставку по собственному желанию была дарована еще Императрицей Екатериной в "Указе о вольности дворянства", отменившем закон о сорокалетней государственной службе.
Молча выслушал Александр громом поразившее известие, так же молча подошел к родительской ручке, после чего удалился в свою комнату.
Через час с небольшим вышел во двор усадьбы. Видно было, что он взбешен.
– Сашенька! – окликнули его
О нем беспокоилась Татьяна Михайловна, любимая сестра. Она стояла у ворот, приложив руку ко лбу от солнца, и понимающе улыбалась. Сдержав резкие слова, он обнял ее.
– Прости, я не в себе. Как ты?
– Не спрашивай. Одна-одинешенька. Как Алешенька мой пропал, никуда не выезжаю, даже в Тверь. Не тянет.
– Голубка! Жених твой Алексей Вересаев геройски погиб под Выборгом. Награжден посмертно.
Татьяна заплакала. Постояв с грустной улыбкой, Александр направился к коляске.
– Ждать ли тебя к ужину?
Вскочив на козлы, Александр помахал ей легкой полотняной шляпой.
– Я задержусь у Львовых дни на два, на три.
– Поклон Николаю Александровичу и его семье! Счастливый путь!
В глазах Татьяны уже мерцала обреченность перестарелой девушки, живущей в глухом лесном краю.
Щегольская открытая коляска, запряженная двумя лошадьми, выехала за пределы усадьбы. Правил ими сам молодой хозяин. Потрясенный неожиданным поворотом в своей судьбе, Александр Бакунин спешил к Львову за пятнадцать верст, в имение Никольское-Черенчицы. В душе кипело и пылало возмущение "родительским деспотизмом", в глазах стояли слезы.
"Это невозможно! Невыносимо! Это… это пулю в лоб!" – безмолвно возмущался он.
Сытые добрые кони легко понесли вдоль широкой деревенской улицы, по дороге к березовой роще, дальше, дальше. Широко, бесконечно расстилалась вокруг равнина. Зеленые пологие холмы, засеянные рожью, пшеницей, овсом, ячменем, редко гречихой, привольной чередой нарушали ее ровность. Земля родила небогато, на красноватых суглинках почти никогда не созревали тучная жатва, редкому крестьянину хватало хлеба до нового урожая. Этого не мог не знать и не видеть молодой хозяин. Возделанные поля перемежались с перелесками, и чем дальше от имения, от деревенских серых изб, тем ближе и гуще подступали леса, пока, наконец, не сомкнулись вдоль влажной грязной дороги сплошной темной чащей.
"Батюшка прав, – думал Александр по трезвому размышлению, – хозяйство на пороге разорения. Нужны скорые меры, строгий надзор. Если бы не это, ужели бы он решился запереть меня в глуши? Жестокие, жестокие обстоятельства!"
Вновь засветлели перелески, показались ближние и дальние поля, пары, болотистый ручеек и низкая пойма с луговинами, стогами сена, зарослями ивняка. Блеснула синевой ленивая река с обрывистыми желтыми берегами.
Коляска миновала одну за другой еще две серые деревеньки, пустынные в эту страдную пору. Отсюда до имения Николая Александровича оставалось три-четыре версты.
Оно показалось в отдалении, на возвышенном холме, прекрасный дом в классическом стиле, с портиком и колоннами.
О, Франция, Италия!
…Мавзолей с колоннами, античный круглый храм, перекрытый куполом, розовая лестница, цокольный этаж из дикого камня грубого око́ла, наверху же блестел золоченый шар с ясным крестом. Александр снова на мгновение прикрыл глаза – столь явственно и больно возникли в душе виды Европы. Неужели все кончено? Неужели участь его отныне – деревянный дом, отчеты старосты и глушь, глушь…
"О, деспот, деспот собственных детей!" – воскликнул он про-себя, не решаясь, однако, отослать упрек в точный адрес.
Николай Львов, как истинный представитель екатерининского просвещения, успел проявить себя во многих областях культуры. А между тем даже читать не обучили его в родном доме! Как поэт, он был известен стихами и поэмами, издал целый сборник русских народных песен, а как архитектор, Львов стал одним из основателей русского классицизма. Им были построены Невские ворота Петропавловской крепости, здание Кабинета, Почтамт, жилые дома в Санкт-Петербурге, возведены храмы и соборы во многих городах России.
… Обогнув мраморный фонтан, колеса зашуршали по мелкому гравию просторного подъезда и остановились.
– Александр! – Львов сам выбежал под узорчатую тень свода, поддерживаемого колоннами над парадным крыльцом. – Как я рад! У меня как раз в гостях Гаврила Романович да Василий Васильевич. Уж собрались гнать посыльного, ан глядь, сам собой молодец явился. Хвалю, Сашка, хвалю.
– Легок на помине, – невесело улыбнулся Бакунин. – Здравствуй, Николай. Мои домашние шлют тебе добрые пожелания.
– Благодарствуй, друг! Да с тобой-то что стряслось, какие тучи? Пойдем, пойдем, поделишься, посоветуешься. Рад, очень рад тебе.
Несмотря на цветущий мужской возраст, сорок пять лет, Николай Львов был хрупок, как юноша, с тонким, почти женской красоты лицом, с подвижными, ласковыми, всегда одухотворенными глазами.
По лестнице, устланной светло-зеленым ковром, они поднялись на веранду второго этажа.
Здесь, за накрытым столом, уставленным легкими закусками, хрустальными бокалами и темной бутылкой шампанского в серебряном ведерке с полу-растаявшим льдом, сидели великий поэт и вельможа Гаврила Романович Державин и Василий Васильевич Капнист, румяный сорокалетний мужчина в кудрях седоватых волос.
– Ба, ба, ба! – загудел Гаврила Романович, легко подымаясь с места, чтобы обнять молодого Бакунина. Зоркие глаза его тут же заметили тень печали на лице новоприбывшего.
Он набрал воздуху в грудь.
Забыть и нам всю грусть пора,
Здоровым быть
И пить:
Ура! ура! ура!
– зычно прокричал он отрывок своего еще юношеского стихотворения. – Садись, садись напротив, смотри, как надо жить!
Высокий, носатый, сухощавый, в широкой белой, тонкого полотна расстегнутой рубахе с кружевом и вышивкой на груди и рукавах, в светлых коротких панталонах цвета сливок, с серебряными пуговицами на манжетах ниже колен, он выглядел свежее и моложе своих пятидесяти трех лет. От него припахивало не только шампанским. Судя по закуске в одной из его тарелок, розовой ветчине с дрожащим желе-студнем, и графинчику с лимонной настойкой поблизости к ней, великой поэт наслаждался жизнью с разными напитками.
Капнист, широко улыбнувшись, крепко пожал новоприбывшему руку.
– Приветствую, Сашок!
Отколь тебя к нам Бог принес?
Из Гатчины по воздуху примчался?
И прямо на пиру соседей оказался?
Окна с цветными стеклами были распахнуты. В них открывались виды на дальние вереницы все тех же пологих зеленых холмов, косые желтые поля, извивы рек и ручьев, по которым скользили тени от кучных, озаренных и медлительных облаков. Вокруг них широко ниспадали на землю солнечные лучи, над дальними лесами висели темные полосы дождей.
Александру принесли умыться с дороги, поставили четвертый столовый прибор, налили шампанского. Вúна в этом доме выписывались по особенным картам из Франции и Италии и хранились в глубоком погребке, по годам, каждый в своем месте. Там же стояли бутылки и бочонки попроще, привезенные из Румынии, Крыма, Малороссии.
– Что Соколик наш не весел, что головушку повесил? – улыбнулся чуткий хозяин дома.
Александр незаметно вздохнул. Вино отозвалось в груди грустной отрадой. Захотелось утешения, не жалостливого, но изысканно-поэтического.
– Гаврила Романыч, – промолвил он, повернувшись к поэту с изяществом, усвоенным с детства в гостиных Европы, – сделай милость, почитай начало "Видения Мурзы". Душа просит.
Державин устремил на него проницательный взгляд. Помолчал и кивнул головой.
– Изволь.
Все приготовились слушать. Просьба была обычна, в этом кружке постоянно читались стихи, поправлялись неудачные места в сочинениях, обсуждались возможные направления творчества каждого.
Державин поднялся, откачнул голову назад и сложил на груди руки. Медленно, нараспев, словно выводя просторную песню, стал читать.
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я нé спал, – и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим…
Бакунин слушал, погружаясь в каждый звук. Вот она, высота прозрения, высота смирения…
Поэт смолк. Все молчали. Александр поклонился Державину.
– Благодарствуй, Гаврила Романович.
– Угодил?
– В самый раз… "И счастлив лишь собой самим." Теперь, укрепленный духом, могу поведать вам, друзья и наставники, заботушку, с каковою прибыл.
Он поднялся и стал смотреть в окно.
– Батюшка приказывает мне оставить службу, подать в отставку и поселиться в Премухино.
Наступило молчание.
– Важная перемена, – наконец, отозвался Львов. – Эдак сразу и не охватишь. И ты сгоряча наворотил, что Премухино – пуще крепкой тюрьмы для такого героя, как ты, с твоим воспитанием и талантами?
– Каюсь, – наклонил голову Бакунин.
– Сколько лет ты на государевой службе?
– С пятнадцати годов, считай, двенадцать лет.
Державин, успевший опрокинуть рюмку лимонной настойки, весело посмотрел на Бакунина.
– Я в твои годы, Сашок, тянул солдатскую лямку. Бил Пугачева под командованием его сиятельства графа Суворова, был кое-как отмечен и несправедливо отставлен от армии. Легко ли?
Все присутствующие знали его историю. Как добивался признания бедноватый дворянин и сирота, как случайно попала его поэма "Фелица" на глаза Екатерине Дашковой, а та показала ее Императрице. И как помчалась горбатыми дорогами судьба российского гения Гаврилы Державина.
– Стихи, стихи возвысили меня. "Фелица" моя, Государыня-Императрица Екатерина , подарила золотую табакерку с червонцами, сделала губернатором Олонецким, потом Тамбовским. Нигде я не ужился, со всеми переругался. Воры, мздоимцы, препоны, доносы! И засудили бы, да, слава богу, Сенат заступился. Я, друг мой, уже и с Павлом поссорился. Ха!
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
Упершись ладонью в колено, Александр дипломатично взглянул на поэта. Он знал и эту историю, и еще многие, будучи не последним лицом в Гатчинском управлении.
– Зачем же так, Гаврила Романович? Вас, я слыхал, приблизили, чин немалый дали. Служить-то надобно же. На благо Отечества?
Державин насмешливо и горделиво хмыкнул.
– Моя служба – поэзия и правда! Похвальных стихов, курений благовонных никогда не писал. С моих струн огонь летел в честь богов и росских героев. Суворова, Румянцова, Потемкина! Я не ручной щегол, я Державин! Ха!
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой,
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят: Пой, птичка, пой!
– Стыдись, Александр! У тебя есть состояние, сиречь независимая жизнь, а ты печешься о клетке. Не дури! Отец-то прав. Так ли, Василий Васильевич? – обратился Державин к Капнисту.
Тот качнул головой, усмехнулся.
– Нелегко возражать, "когда суровый ум дает свои советы". Государственная служба есть первейшая обязанность дворянина. Однако и родительская воля должна быть почитаема и принимаема во внимание. Тут строгие размышления надобны.
Державин вскочил, упер руки в бока и пустился мелкими шажками по веранде, притоптывая каблуками и приговаривая.
Что мне, что мне суетиться,
Вьючить бремя должностей,
Если мир за то бранится,
Что иду прямой стезей?
Пусть другие работáют,
Много мудрых есть господ:
И себя не забывают
И царям сулят доход.
Но я тем коль бесполезен,
Что горяч и в правде черт, –
Музам, женщинам любезен
Может пылкий быть Эрот.
Утром раза три в неделю
С милой музой порезвлюсь;
Там опять пойду в постелю
И с женою обоймусь.
Он запыхался, хлопнулся на свой стул и орлом глянул на всех из-под густых бровей.
Я – царь, я – раб, я – червь, я – Бог!
Я – Державин!
Раздались рукоплескания.
– Продолжим в саду, друзья мои! – мягко пригласил всех Львов.
Сад и прилегающий к нему парк в этом имении также несли печать тонкого художественного вкуса его хозяина и создателя. Каких только пород деревьев из ближних и дальних земель не произрастало тут, каких цветов не красовалось и не благоухало на клумбах! Весело и отрадно было на дорожках, огражденных цветущими длинными газонами, подстриженными кустами, рядами фруктовых и редкостных заморских деревьев. В затейливом чередовании, где раньше, где позже, зацветали-отцветали всевозможные растения, постоянно услаждая вкус цветом и ароматом.
А осень? Даже в самые грустные дождливые дни в саду творилась волшебная сказка, так обдуманно, в живописном сочетании увядающих листьев посажены были деревья.
А пруды, устроенные выше и ниже по склонам, с водопадами и гротами, фонтаном, где плавали золотые рыбки? А беседка, откуда можно любоваться красотами, изобретательно превратившими обычный лесной холм в произведение живого искусства?
Везде ощущался одушевленный гений Николая Львова.
К разговору об отставке Бакунина больше не возвращались. Указы Павла , его странности, незабвенные времена Екатерины, новые переводы Карамзина, и последнее приключение с поэтом Иваном Дмитриевым заняли внимание гуляющих.
– Наш Иван Дмитриев вышел себе в отставку в чине полковника, вознамерившись посвятить свой талант поэзии, – рассказывал Александр Бакунин, бывший самым осведомленным, – как вдруг его хватают чуть ли не посреди ночи, везут, как зачинщика подготовки покушения на Павла .
– Как это? – не поверил Державин, – ужели сие возможно?
– Сие даже весьма просто, Гаврила Романыч! Увы. Но слушайте, слушайте! В скорое время ошибка обнаруживает себя сама. И царь, желая извиниться перед Дмитриевым, и не воображая себе ничего превосходнее военной лямки, возвращает того на службу и дает чин обер-прокурора Сената! Славно?
– Славно, – скривил гримасу Капнист. – Теперь пойдут ему чин за чином что ни год. Помяните мое слово.
– С ним ведь Карамзин дружен? – спросил Львов.
– Он его и открыл, в своем "Московском журнале", – сказал Державин. – Я там премного помещался. А хороша проза Карамзина!
Пой, Карамзин! – и в прозе
Глас слышен соловьин.
– А кстати, – проговорил хозяин имения, – Завтра мы с Василием Васильевичем продолжим труды над стихами и баснями нашего незабвенного Хемницера. Царства ему небесного!
– Аминь!
Все перекрестились.
Иван Иванович Хемницер умер тринадцать лет назад, не дожив до тридцати девяти лет. Друг и спутник Львова по заграничным путешествиям, он писал прелестные басни и сказки, пронизанные светом его личности. Жил одиноко и любил повторять горькие слова Дидро: " Трудно и ужасно в наше время быть отцом, потому что сын может стать либо знаменитым негодяем, либо честным, но несчастным человеком". Таким человеком был сам Иван Хемницер. По совету и хлопотами Львова в 1782 году его назначили генеральным консулом в турецкий город Смирну. Отъезд оказался роковым. Поэт болезненно переживал свое одиночество. Незадолго до смерти он пророчески написал о себе: "Жил честно, целый век трудился, и умер гол, как гол родился". Эти стихи были вырезаны на надгробном камне его могилы.
– Все его произведения надлежит издать в полном виде. В трех частях, – повторил Львов. – Все, все, что осталось в бумагах – сочинения, письма. Мы с Василием Васильевичем почти все уже собрали и поправили… В этом мой неотложный долг перед ним.
Глаза Николая Львова увлажнились. Он считал себя невольной причиной несчастья.
Все помолчали. В тенистом парке было прохладно, журчание чистых струй, бегущих мелкими водопадами по круглым, уже замшелым валунам, настраивало на возвышенно-философский лад.
– Где-то он сейчас, наш Иван Иванович? Нет его с нами, одни стихи.
– "Иль в песнях не прейду к другому поколенью? Или я весь умру?" – тихо вздохнул Капнист. – Как же в молодости страшился я смерти! Ныне, с возрастом, не так уже. Страх и надежда суть два насильственные властители человека, и нет от них убежища в жизни.
Львов повернулся к Державину.
– Ты, Гаврила Романович, должен бы согласиться с Василием.
– Пожалуй. Молодые страсти жгут огнем, – задумчиво откликнулся тот.
Помолчал, вспоминая, и прочитал с поэтическим чувством.
Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет – и к гробу приближает.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.
– Это я в тридцать лет. Сейчас, в пятьдесят, другой уж я.
Все суета сует! я, воздыхая, мню,
Но, бросив взор на блеск светила полудневный,
О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю?
Творцом содержится Вселенна.
– Дай поживу еще двадцать лет, что-то скажется? Негоже на творца сваливать, самому понять надобно. Что-то пойму?
Друзья достигли округлой беседки-ротонды и разместились на ее скамьях. "Прекрасен мир" по-прежнему простирался перед взором в широкой и светлой красе.
– Уходит столетие, – проговорил Василий Капнист. – Сколь блистательное для Российской государственности! Сколь славное для русского оружия! Придут ли, родятся ли в девятнадцатом веке великие умы, подобные тем, что явлены были в нашем отечестве в осьмнадцатом веке? "Еще кидаю взор – и все бежит и тьмится."